Г-ну де М***.
Улица Сен-Доминик-Сен-Жермен, N…
Родольф запечатал свое необычайное послание, отослал на почту и потер руки с ликующим видом, как член «Погребка», сочинивший последний куплет.
— Клянусь святым Полишинелем, коварство сверхмакиавеллевское, какого еще не замышляли ни один мужчина, ни одна женщина. Без сомнения — это новшество, к такому приему еще никогда не прибегали. О ter, quaterque![22] Придумать новое, хотя ничто не ново под луною, да еще воспользоваться таким затасканным приемом, известным каждому дураку, — анонимным письмом, — средством, к которому прибегают все мелкие пакостники и заурядные интриганы! Честное слово, я преисполнен беспредельным самоуважением и, если б мог, то стал бы перед собою на колени. Изобличить самого себя перед мужем — да это нечто совершенно небывалое. Если при этом известии он не выкажет ревности, значит, он для нее не создан, и я готов объявить всему свету, что никто так безразлично не относился к делам супружеским, начиная с Адама, родоначальника всех супругов и единственного, кто был почти уверен, что он не рогоносец, — ведь тогда мужчин-то больше не было. Впрочем, это еще не доказательство, ибо история со змием и яблоком, по-моему, двусмысленна до крайности и наверняка таит аллегорический намек на рогоносца.
Может быть, глупый старикашка не покажет вида, будет выслеживать нас и захватит flagrante delicto,[23] а может быть, он тут же разразится гневом, но и в том и другом случае он мне преподнесет две или три сцены, бурлящие страстями. Быть может, он вышвырнет г-жу де М*** в окно, а меня заколет кинжалом, — вот это было бы истинно в испанском или флорентинском вкусе и привело бы меня в восторг.
О пятый, столь вожделенный акт, которого я так упорно добивался, противоборствуя прозе жизни, акт, который я с таким старанием и трудом подготовлял, наконец-то вот он! Итак, я отрешусь от антонизма в духе Беркена и в реальной жизни уподоблюсь герою романа, явись еще один Байрон, я, право, стану прообразом еще одного Лары; муки совести и кровопролитие будут моим роковым уделом, и под нахмуренными бровями скроются тайны ужасных преступлений; отроковицы забудут положить сахар в чай, заглядевшись на меня, а тридцатилетние женщины вновь размечтаются, как при первой своей страсти.
На другой день Родольф явился к г-же де М***, возлагая величайшие надежды на свою военную хитрость; он воображал, что увидит сцену, исполненную отчаяния — г-жа де M***, вся в слезах и сообразно этому не причесана, муж, сжав кулаки, шагает по комнате с драматическим видом. Ничего подобного!
Госпожа де М*** в белом пеньюаре, тщательно причесанная, читала журнал мод; выпавшие оттуда картинки рассыпались по полу, и г-н де М*** собирал их самым учтивым образом.
Родольф был поражен так, будто увидел нечто сверхъестественное; он застыл на пороге с вытаращенными глазами, не зная, как быть, — войти или повернуть назад.
— А, это вы, Родольф! — сказал муж. — Рад вас видеть.
И ничего сатанинского не чувствовалось в его тоне.
— Здравствуйте, господин Родольф, — сказала г-жа де М***, — вы пришли кстати: мы умираем от скуки. Что нового?
В ее тоне не было ни принужденности, ни замешательства.
«Черт возьми, вот так чудеса! — подумал Родольф. — Может быть, он случайно не получил моего письма? У старого дуралея вид просто оскорбительно безмятежный».
Некоторое время разговор шел о таком вздоре, что передавать его читателю было бы убийственной жестокостью. Подхватим же его с места поинтересней.
Муж. Кстати, Родольф, вы ничего не знаете?
Родольф. Я знаю многое, но не знаю, о чем вы собираетесь говорить, во всяком случае, не догадываюсь.
Муж. Готов пари держать, что не угадаете!
Родольф. Фредерик пел, не фальшивя?
Муж. Не то.
Родольф. Онуфрий остепенился?
Муж. Не то.
Родольф. Теодор уплатил долги?
Муж. Еще забавнее.
Родольф. Извозчичья кляча закусила удила? Академик сочинил лирическую оду?
Муж. Как всегда — романтика! Вы в самом деле неисправимы. Но все это не то: ну, догадайтесь же!
Родольф. Я просто теряюсь.
Муж
Родольф
Муж
Родольф
Муж
Эге, романтик, видите, я знаю своего Расина.
Родольф
Эге, классик, видишь, я знаю своего Гюго.
Госпожа де М***. Твой смех просто невыносим.
Родольф. Сделайте милость, объясните, над чем вы потешаетесь, и мы посмеемся вместе с вами.
Муж. С вашего позволения я расстегну жилет, бока разболелись.
Родольф. Больше всего на свете!
Муж
Родольф
Муж
Госпожа де М***. Если вы будете продолжать в том же духе, я уйду; извольте мне сообщить, когда все кончится.
Родольф
Муж
Родольф
Муж. Я тоже. Так, значит, я был бы «последним господина Поль де Кока»,[24] минотавром, как сказал господин де Бальзак — весьма остроумный малый. Законченная была бы комедия.
Родольф
Муж. Я сказал: была бы, а не есть, между изъявительным и сослагательным наклонениями различие потрясающее, хе-хе!
Родольф. Ваша правда, сударь! Но как вам удалось сделать такое важное открытие?
Муж. Узнал из письма, присланного на мое имя, и к тому же письма анонимного. Больше всего на свете презираю анонимные письма. Грессе, прелестный автор поэмы «Вер-Вер», где-то сказал:
Целиком разделяю его мнение.
Родольф
Муж
Родольф
Муж. Да что вы! Такая безвкусица!
Госпожа де М***
Муж
Родольф
Госпожа де М***
Муж
Госпожа де М***
Муж
Родольф
Бедняга Родольф, тебе, бесспорно, так и не удастся стать причиною пусть и незначительных, но захватывающих событий; драма явно тебя чуждается — только ты появишься, как она уже спасается бегством; боюсь, что ты так и будешь прозябать мещанином до самой смерти и после нее, вплоть до Страшного суда, ибо твоя вдохновенная страсть, надо признаться, сводится лишь к наставлению рогов — занятию донельзя тупому и донельзя пошлому; филистер, капрал национальной гвардии сотворяют рогоносцев точно так же.
Ей-богу, тебе должно быть стыдно за свое поведение. На твоем месте я бы двадцать раз повесился. Выходит, нет уже на свете ни веревки, ни ружья, ни мортиры, ни мушкетона, ни кинжала, ни бритвы, ни седьмого этажа, ни реки! Выходит, что из-за влюбленных швеек уголь непомерно вздорожал и тебе он не по карману, если после всего ты продолжаешь существовать и покуривать сигару своей жизни, как студент, проигравший пульку.
О боязливый! О малодушный! Да кинься ты в отхожее место, как некогда почивший император Гелиогабал, если ты находишь, что все другие способы самоубийства, которые я предлагал тебе, слишком шаблонны и академически традиционны.
Родольф, дорогой мой, умоляю тебя на коленях, будь другом, позволь прикончить тебя. Хоть самоубийство вещь обыденная и грозит прослыть дурным тоном, но в нем все же есть какой-то шик, и производит оно довольно сильное поэтическое впечатление; быть может, оно возвысит тебя в глазах моих читателей, которые, вероятно, находят, что ты неудачный герой.
К тому же твоя смерть принесла бы мне неописуемую выгоду: не пришлось бы корпеть над описанием последующих лет твоей жизни. И я бы мог поставить под этой затянувшейся повестушкой благословенное слово
Да и погода стоит отменнейшая, поэтому уверяю тебя, Родольф, мне было бы приятнее в тысячу раз пройтись по лесу, чем гонять свое измотанное, запыхавшееся перо вдоль этих безнравственных страниц. Тут бы вставить стихотвореньице в прозе строк на двадцать, что обычно делают фельетонисты каждую весну, сетуя на то, как они несчастны — обязаны смотреть водевили да комические оперы и не могут отправиться на лоно природы, в Медон или Монморанси; но я буду тверд и стоек и умолчу о голубых небесах, соловьях и сирени, о персиковых и яблоневых деревьях и вообще о всякой зелени; вот почему я требую, чтобы человечество постановило принести мне благодарность и присудило мне гражданский венок.
А ведь какую огромную пользу я бы извлек: заполнил бы страницу, но, говоря по правде, не знаю, что еще вписать, а издатель тут как тут, в передней, требует рукопись и выпускает черные когти, как голодный ястреб.
Заметьте, любезные читатели и читательницы, я, не то что иные авторы — мои собратья по перу, не прибегаю ни к лунному сиянию, ни к закату солнца, нет ни намека на описания замка, леса или развалин. Я не прибегаю к привидениям, а тем более к разбойникам; я оставил у костюмера панталоны до колен и средневековое верхнее одеяние с гербами; ни сражений, ни пожаров, ни умыканий, ни насилий. Женщин в моей книжке насилуют не больше, чем вашу жену или жену вашего соседа; ни убийства, ни повешения, ни четвертования, ни единого никудышного трупика, чтобы оживить повествование и заполнить пустоты.
Видите, как я несчастен, — вынужден чуть не каждый день и так до конца жизни сдавать рукопись в восьмую долю листа, по двадцать шесть строчек на странице и тридцать пять букв в строчке.
И как я ни стараюсь писать короткими фразами и рассекать их частыми абзацами, мне все же не удается обмануть моего почтенного издателя больше, чем строк на двадцать и какую-нибудь сотенку букв; не сообразил я также разбить повесть на главки, или, вернее, сообразил, но слишком поздно.
К тому же, а это еще больше осложняет задачу, я решил ввести в книгу только факты безусловно поражающие воображение.
Для таких знатоков, как вы, я не могу фаршировать индейку каштанами вместо трюфелей; вы чересчур тонкие ценители, тотчас же заметите и вознегодуете, а избежать этого мне хочется больше всего на свете.
Родольф вышел, доведенный до отчаяния пошлостью и обыденностью разыгравшейся сцены, на которую так уповал. Он шагал вперед, засунув большие пальцы в карманы брюк, не замечая, что из бокового кармана торчит носовой платок, шляпа съехала на затылок, галстук развязался, физически и нравственно он пребывал в состоянии человека, поверженного во прах.
Вдруг Родольф наткнулся на какой-то предмет: для стены он был чересчур мягким, для кормилицы — слишком жестким, подняв глаза, он остолбенел от удивления — перед ним был друг его, Альбер.
Родольф. Тьфу ты, черт! Будь повнимательней к встречным.
Альбер. Вот уж неуместное назидание — ведь ты сам шел, опустив нос, как свинья, ищущая трюфели.
Родольф. Благодарю за лестное сравнение.
Альбер. Клянусь жизнью, свинья, находящая трюфели, стоит побольше, чем поэт, находящий одни только рифмы.
Родольф. Бесспорно, хорошие трюфели — вещь хорошая, спору нет, но и хорошими рифмами гнушаться не следует, особенно в наше время; хорошая рифма — половина стиха.
Альбер. А что такое весь стих? Что ты ни делай, а сыт рифмой не будешь, и если б ты фаршировал пулярку рифмами, а не трюфелями, новшества никто бы не одобрил.
Родольф. А что, если вместо рифмы я поставлю в конце каждой строки трюфель?
Альбер. Хоть я тебя и чту как поэта, но стихи в этом случае наверняка станут более ходким товаром, чем при любом ином литературном приеме.
Родольф. Поговорим о другом — довольно впустую острить. Ведь мы с тобой одни, и нечего изощряться, это стоит делать только перед буржуа, которых хочешь одурачить.
Альбер. Изволь, обратимся в простофиль, правда, это труднее, и чтобы было легче, я стану твоим эхом.
Родольф. Куда ты идешь?
Альбер. Куда ты идешь?
Родольф. К тебе.
Альбер. К тебе.
Родольф. Попросить тебя об одном одолжении.
Альбер