Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 4. Повести и рассказы - Константин Михайлович Станюкович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Батюшка стал машинально перелистывать книгу и заметил там исписанный листок моих виршей, в которых я с усердием обличал корпусное начальство.

Он пробежал их и, возвращая книгу и стихи, промолвил с улыбкой:

— Статья, конечно, поучительная. Отчего не почитать, но только лучше бы, свет мой, не в классе, а то другой наставник, пожалуй, и взыщет… А стишки ты бы подальше припрятал, — береженого и бог бережет! Неровен час, попадут стишки в другие, более цепкие руки, что тогда?. Стихотворца не похвалят за острословие. А перо есть, есть, братец. Тем паче не похвалят! — усмехнувшись, заметил батюшка.

И, понизив голос, прибавил:

— А ты будь спокоен. Я тебя не выдам! Я ничего не читал!

После класса батюшка остановил меня в коридоре и спросил:

— Любишь чай с вареньем?

— Люблю, батюшка.

— Так ты, стихотворец, зайди ужо вечерком ко мне. Чайку напьемся и побеседуем.

Батюшка занимал казенную квартиру в здании корпуса, недалеко от церкви. Эту квартиру хорошо знали проштрафившиеся кадеты, искавшие у батюшки защиты или ходатайства, и среди кадет ходило много рассказов о том, как он избавлял, бывало, многих от нещадной порки или же просил об уменьшении числа розог.

Он был вдовец и жил с двумя взрослыми сыновьями. Никто из них не был священнослужителем, как отец. Старший, окончивший университет, служил чиновником, а младший — моряк — кончал офицерские классы.

Я застал батюшку одного в небольшом кабинете, уставленном шкапами с книгами, за письменным столом.

Он был в подряснике и скуфейке, прикрывавшей его большую лысину, и читал, с очками на глазах, какую-то книгу. Как теперь помню, меня поразило и обилие книг, и то, что они были все светского содержания, и многие на иностранных языках, и гравюры, и портреты, среди которых не видно было ни одного портрета духовного лица. И вообще вся обстановка, мало напоминавшая о сане хозяина, меня удивила тогда.

Я несколько минут простоял на пороге, оглядывая и комнату, и письменный стол, на котором, между прочим, стояло большое серебряное распятие, и цветы на окнах, и самого батюшку, который здесь, в своем кабинете, как будто казался не таким, каким бывал на уроках, в широкой рясе с наперсным крестом на груди.

Наконец, я догадался кашлянуть. Батюшка повернул ко мне свое старое, дышавшее умом, лицо и радушно и ласково приветствовал меня.

Когда я, приблизившись к батюшке, хотел поцеловать его желтую, сухощавую руку, он отдернул ее и, потрепав меня по плечу, весело проговорил:

— Ну, садись, садись… Рад тебя видеть. Детей дома нет, и я один… Сейчас будем чай пить. Вот, видишь ли, и я почитываю книжки, да только не в классе, — улыбнулся ласково старик, отодвигая какую-то французскую книгу. — А стишки припрятал?

— Припрятал, батюшка.

— То-то, оно и лучше. Да и совсем бы их держать в корпусе не следовало… лучше домой снеси. Чего, свет, гусей дразнить. Скоро ведь в офицеры выйдешь… А метко, братец, метко… Любишь, значит, бумагу марать?

— Люблю, батюшка.

— Что ж, марай, марай, бог даст, что-нибудь и выйдет… кто знает? Вот, посмотри, тоже бумагу марали. Великие писатели были… Вот это — Шекспир… Вот Гёте, — перечислял батюшка, указывая на портреты. — Может, слышал?

— Кое-что и читал, батюшка, — поспешил я похвастать.

— И это, свет, Спиноза. Большой философ был… И его когда-нибудь прочтешь… Читать, братец, полезно… Умнее станешь, как с умными-то людьми беседуешь в книге… И скуки не будешь знать. И в море не одуреешь. Вас-то здесь к чтению не приохочивают, а ты, видно, охоч, даже у батюшки в классе читаешь… Ну, ну, ведь я шучу… А ежели ты уж такой любитель, я тебе книгами одолжать буду, если ты аккуратен… Вот, на первый раз «Мертвые души» тебе дам… Великая это книга, друг мой…

Скоро мы пошли пить чай. Батюшка мне наложил целую тарелочку варенья и вообще был внимателен и добр без конца. После чаю он закурил сигарку, и мы вернулись в кабинет.

Нечего и говорить, что я вернулся от батюшки очарованный, с «Мертвыми душами» в руках и с твердым намерением прочитать как можно более книг.

С той поры батюшка иногда звал меня к себе, угощал чаем и с снисходительным терпением слушал мои рассуждения о прочитанных книгах.

X

Кадетская жизнь в морском корпусе проходила однообразно, с обычными внешними порядками закрытых учебных заведений. Время было точно распределено. За этим внешним порядком, главным образом, и следили. До внутренней нашей жизни, до того, как мы проводим свободное время, разумеется, никому не было ни малейшего дела, и едва ли корпусные педагоги действительно знали кого-нибудь из своих питомцев. В психологические тонкости тогда не входили, да, может быть, и к лучшему, принимая во внимание эту обоюдоострую психологию педагогов новейшего времени.

Кадеты вставали в 6 часов утра. Унтер-офицеры в ротах позволяли себе проспать лишние полчаса. Это же делал и старший курс, т. е. старшие гардемарины, пользовавшиеся, по традиции, некоторыми особенными правами и, между прочим, правом притеснять своих младших товарищей: средних и младших гардемарин. На нашем курсе отразилось, впрочем, влияние шестидесятых годов, и мы, старшие гардемарины, в значительном большинстве, добровольно отказались от прав гегемонии, и таким образом притеснения значительно смягчились.

Большинство кадет нанимали дневальных, которые чистили платье, сапоги и наводили блеск на медные пуговицы курток и мундиров и содержали в порядке амуницию. Меньшинство все это делало само. К семи часам, после шумного мытья в большой «умывалке», все были готовы и шли фронтом в громадный зал морского корпуса. После обычной молитвы, пропетой хором пятисот человек, садились за столы и выпивали по кружке чая и съедали по свежей булке.

Эти вкусные, горячие булки являлись иногда большим соблазном для унтер-офицеров, особенно в младших ротах. Желание съесть вместо своей, одной законной, еще и другую, а то и третью булку влияло на чувство справедливости обжор и влекло за собой поистине варварское наказание: «остаться без булки» и выпить чай пустой. Этого наказания кадеты боялись пуще всего и ненавидели унтер-офицеров, выискивающих предлоги, чтобы съесть чужую булку.

В восемь часов мы были в классах, где оставались до одиннадцати, после двух полуторачасовых уроков. В начале двенадцатого, ощущая уже аппетит, возвращались в роту и там получали по два тонких ломтя черного хлеба, чтобы заморить червяка перед обедом. Счастливцы, имевшие деньги или пользовавшиеся кредитом в мелочной лавочке, обыкновенно в это время уписывали за обе щеки булку или пеклеванник с сыром, колбасой или вареньем, заблаговременно заказанный дневальному. За пять копеек (три копейки пеклеванник, а на две начинка) получался весьма удовлетворительный для невзыскательного кадетского желудка завтрак, и шершавая колбаса и подозрительный сыр из мелочной лавочки не возбуждали никаких брезгливых сомнений. В понедельники и вообще послепраздничные дни завтраки были и обильнее, и роскошнее, и кадеты «кантовали» на широкую ногу, уничтожая принесенные из дома яства и делясь с друзьями, ибо, по кадетским правилам, с другом обязательно следовало делиться всем поровну.

Время до часу обыкновенно проходило в обязательных занятиях фронтовым ученьем, гимнастикой или танцами, или в пригонке разных вещей. Если ожидали какого-нибудь почетного посетителя — суета шла отчаянная, и все принимало, разумеется, блестящий вид. Мы облекались в новые куртки, одеяла стлались новые, на парадной лестнице появлялся новый ковер, ротный командир озабоченно бегал по роте, оглядывая, все ли чисто, все ли в порядке, и щи в такие дни бывали жирней, «говядина» как будто сочнее, и эконом, жирный и полный корпусный офицер с маленькими заплывшими глазками, как будто озабоченнее и напряженнее. Случалось, что подобное ожидание длилось по нескольку дней, держа нервы начальства в напряженном состоянии, а его самого в подначальном трепете. Кадеты, разумеется, видали все эти сцены ожидания и приема, привыкали считать их необходимым явлением и сами потом, сделавшись начальством, пускали пыль в глаза и так же трепетали… Уроки не пропадали даром.

Эта показная суматоха, к сожалению, обычная в учебных заведениях и которая так развращающе действует на детей, приучая их к лицемерию и обману, была, как я слышал, уничтожена в морском корпусе при директоре В. А. Корсакове. При нем, кого бы ни ожидали, ничего не менялось, и почетные посетители могли видеть учебное заведение в его обычном, будничном виде и кадет — в их старых куртках, а не в виде прилизанных, приодетых благонравных мальчиков, обожаемых попечительным начальством и обожающих своих наставников. Но это «новшество» умного адмирала не привилось, как не привились и другие его благотворные педагогические идеи. С его смертью, снова, в ожидании приезда морского министра, появлялись новые ковры, новые куртки, словом, показная комедия, и чуть ли не устраивались целые балетные представления.

Обедали мы в час. Обед состоял из трех блюд по раз составленному расписанию: супа, щей с кашей или гороха, жареной говядины или котлет и слоеных пирогов с мясом, капустой и вареньем. По праздникам прибавлялось четвертое блюдо. Черный хлеб и превосходный квас, который мы пили из двух серебряных старинных стоп, стоявших на каждом столе для двадцати человек, были a discretion.[17]

Не принимая даже в соображение кулинарной неприхотливости кадет и их постоянного аппетита, надо сказать, что кормили нас в морском корпусе вообще недурно (а при Римском-Корсакове, говорят, и отлично), и при мне, сколько помнится, из-за пищи не было ни одного серьезного недоразумения. Так называемые беспорядки или, как в старину называли, «бунты» происходили в корпусах единственно по этому поводу, и опытные экономы отлично знали меру долготерпения кадетских утиных желудков. При мне ходила легенда об одном из таких «бунтов» в морском корпусе, начавшемся из-за отвратительной каши и кончившемся не особенно приятно для эконома, на голову которого была вылита миска щей, и еще неприятнее для многих кадет, нещадно выпоротых, и для двух, «записанных», как тогда выражались, в матросы.

Эти легенды о «бунтах», традиционно передававшиеся из поколения в поколение, держали, так сказать, на известной высоте цивические требования кадет от эконома и, в свою очередь, не забывались и экономами, как внушительные уроки прошлого.

Небольшие недоразумения — в виде окурка в пироге или чересчур большого обилия жил в котлетке — разрешались обыкновенно тихо и мирно, к обоюдному удовольствию. Эконом приказывал подать новые пироги или новые котлетки на стол протестантов, и тем дело кончалось. Вообще эконом наш был очень любезный, обязательный на соглашения человек, что, впрочем, не избавляло его — уже по своему званию эконома, кадетами не очень уважавшемуся — от предания «анафеме» во время ежегодного традиционного празднования старшим курсом дня «равноденствия», когда голый Нептун, в сопровождении наяд и тритонов, прочитывает параграф из астрономии и затем предает анафеме по очереди все начальство, за исключением некоторых избранных. Впрочем, об этом характерном праздновании равноденствия в морском корпусе будет рассказано подробно впереди.

До трех часов после обеда время было свободное, и можно было располагать им по усмотрению. Прилежные готовили уроки или делали задачи, немногие читали; большинство бродило по коридорам, по ротной зале и собирались курить в ватерклозете, предварительно поставив часового. Близкие приятели и друзья ходили попарно и «лясничали», хотя самое обычное время для этого был вечер. В эти же часы обыкновенно приходили навещать родственники, и кадеты навещали своих больных приятелей в лазарете. Собственно говоря, настоящих больных было мало, и большинство находящихся в лазарете «огурялось». На жаргоне кадет «огурнуться» значила избавиться от уроков, почему-либо неприятных и обещающих единицу, из-за которой можно в субботу не попасть «за корпус», то есть домой.

Маленькие кадеты перед тем, чтоб «огурнуться», обыкновенно усердно натирали себе глаза, набивали ударом локтя по столу пульс, отчаянно мотали головой и являлись на прием с самыми постными рожами. Врачи большей частью их принимали в лазарет в качестве больных, а старший доктор, старик-немец, при осмотре добросовестно осматривал язык и щупал пульс.

Но случалось — особенно, если в лазарете было довольно больных, — что огурнуться нельзя было, несмотря на все ухищрения. Особенно один врач из молодых любил устраивать кадетам каверзы. Бывало, придет кадетик как будто больной, проделав все манипуляции, и, видя ласковое на вид лицо доктора, преисполненный надежды, что его примут, с особенно жалобным видом начнет распространяться, как у него голова болит.

— А еще что?. — спрашивает, по-видимому, вполне сочувствуя, доктор.

— Ломит всего…

— А правый бок болит? — продолжает с тою же серьезностью каверзный человек.

— Болит.

— И левый глаз покалывает?

— Покалывает.

— И правая нога как будто болит?

— Болит, — добросовестно поддакивает не подозревающий подвоха кадетик.

— Так ступайте вон! Вы все врете! — вдруг меняет тон доктор, и опешивший «больной» уныло возвращается в класс.

Воспитанники старших классов прямо-таки просились отдохнуть, и, если места были, их принимали в лазарет на день, на другой, и на досках у их кроватей писалось обычное «febris catharalis»[18].

После вечерних классов, продолжавшихся от трех до шести, кадеты должны были готовить до ужина уроки и сидеть в ротном зале у своих конторок. Занимайся или нет, но сиди! Это принудительное сиденье, разумеется, не по нутру было кадетам, и они то и дело перебегали один к другому, или уходили в умывалку поболтать или покурить в своем излюбленном месте — в этом кадетском клубе, где всегда топился камин и всегда шли оживленные беседы. Если дежурный офицер был из «любимых», не ловил в курении, не придирался, то и ему было покойно, но если на дежурстве был «злой» — положение его было далеко не из приятных. Кадеты выдумывали самые разнообразные штуки, чтобы только насолить «корпусной крысе». Среди тишины вдруг раздавалось мяуканье или собачий лай, и только что бросится «крыса» в одну сторону, как на противоположной стороне раздается петушиный крик, и офицер мечется, как ошпаренный кот, пока не догадается уйти в дежурную комнату, поставив наугад несколько человек «под часы». Но тогда начинались пререкания. Наказанные утверждают, что они не успеют приготовить уроков и принуждены будут объяснить инспектору причину. А то вдруг к дежурному офицеру, заведомо не знающему никаких наук, начинают являться с просьбами разъяснить задачу или объяснить из аналитики. Являются кадеты один за другим и все говорят с самым невинным видом:

— Адольф Карлыч, покажите… Адольф Карлыч, не можете ли объяснить?

Адольф Карлович, старая корпусная крыса из остзейских немцев, долговязый, сухопарый и жесткий человек, озлобленный против кадет, действительно отравлявших ему жизнь, как, в свою очередь, отравлял и он кадетам, обыкновенно сперва выдерживал хладнокровно первые нападения. Сохраняя свой обычный, несколько величественный вид, он говорил со своим немецким акцентом, что не его дело показывать, что он не желает показывать и не будет показывать, ибо порядочные ученики сами должны понимать все без помощи, а дураков все равно не научишь. Но, видя насмешливые лица, которые недоверчиво улыбались, и замечая, что вместо уходивших кадет являлись новые и все с теми же просьбами: «показать» и «объяснить», долговязый Адольф Карлович, наконец, терял самообладание. Весь красный, трясясь от злобы, он бешено кричал: «в карцер, в карцер!» и, вцепившись в руку кадета, на котором изливался его гнев, сам тащил его в карцер — маленький, темный закуток, позади цейхгауза.

А во время этого спектакля сзади раздавались голоса:

— Ревельский болван!

— Неуч! Ничего не смыслит!

— А туда же: «Не хочу объяснять»!

И дьявольский гогот сопровождал эти любезные замечания.

Подобные «истории» бывали почти постоянно во время дежурства «ревельского болвана», который действительно был величественно ограничен и, главное, зол. И он, в свою очередь, мстил кадетам и, считая их своими врагами, с особенным удовольствием излавливал их, ставил под часы, сажал в карцер, жаловался ротному командиру и злорадствовал, когда кадета наказывали.

Но он давно служил в корпусе, и его держали, пока не назначен был директором корпуса Римский-Корсаков и не произвел чистки. Да и многих держали подобных же наставников, место которых было где угодно, но только не около живых маленьких людей.

В гардемаринской роте, где были большей частью юноши и молодые люди, уже брившие усы, отношения между дежурными офицерами и гардемаринами являлись, так сказать, в виде вооруженного нейтралитета. Обе стороны соблюдали свое достоинство и не особенно придирались друг к другу. Офицеры делали вид, что не замечают курящих гардемаринов, снисходительно относились к опаздываниям из отпуска и даже иногда к чересчур веселому виду возвратившегося гардемарина, а гардемарины, с своей стороны, не устраивали офицерам скандалов и делали их жизнь на дежурствах более или менее спокойною.

В восемь часов ужинали (суп и макароны или какая-нибудь каша) и в десять часов ложились спать. Это время после ужина и до отхода ко сну было самым любимым временем для разговоров и интимных бесед будущих моряков.

Нельзя сказать, чтоб эти беседы отличались отвлеченным характером и имели в виду решение каких-нибудь общих вопросов, волновавших в то время общество. Как я уже упоминал, развитие кадет того времени было довольно слабое, чтение было не в особенном фаворе, да и домашняя среда, в которой вращались кадеты по праздникам, едва ли могла дать богатый материал для этого. Среда эта, по большей части, были моряки николаевского времени, суровые деспоты, смотревшие на свои квартиры, как на корабли, а на домочадцев, как на подчиненных, обязанных трепетать. И, разумеется, все эти реформы, вводимые тогда в морском ведомстве, все эти слухи об уничтожении телесных наказаний не могли вызывать сочувствия у старых моряков, привыкших к линьку и розге. Очень малочисленный кружок, который читал и интересовался кое-чем, не пользовался никаким авторитетом, а на двух из нас, писавших стихи, смотрели с снисходительным сожалением, как на людей, занимающихся совсем пустым делом. И только стихотворения, обличавшие начальство, имели еще некоторый успех.

Но тем не менее разговоры и споры, которые велись, имели, в большинстве случаев, предметом: молодечество, удаль, самоотвержение. Многие закаливали себя: ходили по ночам на Голодай и на Смоленское поле. В разговорах молодых людей того времени не слышно было той доминирующей нотки, которая слышится у теперешних морских юнцов. Правда, спорили и очень часто спорили о том, следует ли повесить двух-трех матросов, если взбунтуется команда, или следует их просто-напросто отодрать, как Сидоровых коз; спорили: прилично ли настоящему моряку влюбиться, или нет, рассуждали об открытии Северного полюса, но никто не говорил о карьере, о выгодных местах, никто не смотрел на плавание, как на возможность получить лишнюю копейку, и никто не смел даже и заикнуться о достижении успехов по протекции. Многие, конечно, все это потом и проделывали, но тогда, на заре своей жизни, все-таки имели возвышенные идеалы, хотя и ограниченные в тесной служебной рамке…

И хотя бы за это одно можно помянуть добром дух прежнего морского корпуса.

Пока в роте, сидя на своих кроватях, гардемарины лясничали, несколько смельчаков были в «бегах» из корпуса.

Побеги эти обыкновенно совершались во время ужина. Оставшись в роте, доставали пальто, на пуговицы надевали чехольчики, на белые погоны нашивали черный коленкор, или просто их выворачивали, на голову нахлобучивали припасенную штатскую шапку и, давши дневальному двугривенный, айда из дверей и, разумеется, не на главный подъезд, а во двор, а там по дворам в одни из многочисленных ворот на улицу и — на свободе…

Я сам два или три раза «бегал» таким образом из корпуса к знакомым студентам и, признаюсь, всегда испытывал какое-то радостное и вместе с тем жуткое чувство, когда, пробираясь к воротам, на каждом шагу рисковал опасностью неожиданной встречи с кем-нибудь из корпусного начальства. То же чувство не оставляло, пока, бывало, не минуешь морского корпуса и не очутишься наконец на Николаевском мосту. Однажды, уже успокоившись, я встретился лицом к лицу с директором корпуса. Он, казалось мне, пристально взглянул на меня, но прошел мимо, далекий, вероятно, от мысли, что мог встретить переодетого кадета.

Возвращение было относительно безопаснее. Осторожность требовала возвращаться поздно, часу в первом и, пробравшись в роту, спрятать чехольчики и шапку и идти спать…

Эти «побеги» так и прошли незамеченными, да хранит бог бдительность начальства морского корпуса! А сколько они доставили наслаждения!

XI

Экзамены окончены. Мы — старшие гардемарины и через год покинем корпус, а пока собираемся в летнее плавание на одном из кораблей. Я в числе других товарищей попал в этом году на 84-х-пушечный корабль «Орел», которым командовал заслуженный севастопольский герой и хороший моряк Ф. В. Керн.

Эти недолгие плавания должны были приучать будущих моряков к морской жизни, и каждое лето кадеты расписывались по судам флота после того, как прежняя кадетская эскадра была упразднена.

В плавание назначались только три старшие класса, примерно сто восемьдесят человек, считая по тридцати воспитанников в каждом из двух отделений класса. Остальные воспитанники, не разъехавшиеся по домам, переезжали на лето в «Бараки», дачу морского корпуса, верстах в шести-семи от Ораниенбаума, по Нарвской дороге.

Таким образом, кадеты до младшего гардемаринского класса, случалось, и не видали ни моря, ни военного корабля и знакомились с вооружением судна и с парусами по бригу, стоявшему в громадной зале морского корпуса. Парусные учения на этом бриге, производившиеся под наблюдением корпусных офицеров, моряков лишь по мундиру, были, разумеется, одной забавой, не имеющей ничего общего с учением в море. В течение шестилетнего или семилетнего пребывания в корпусе будущие моряки находились в плавании — да и то в Финском заливе всего месяцев шесть-семь — время, конечно, весьма недостаточное для подготовки мальчика к тяжелому морскому ремеслу, требующему и особого призвания, и известной закалки, и наконец физической выносливости. При такой системе берегового воспитания моряков, да еще педагогами, никогда не плававшими, неудивительно, что, по выходе из корпуса, многие тотчас же бросали службу, как только знакомились с ее тяжелыми условиями, совершенно напрасно потратив время на приготовление себя в моряки, и все вообще выходили из корпуса очень мало приготовленные к морскому делу. Молодые офицеры, обязанные, по своему положению, учить матросов, сами должны были учиться азбуке морского дела в плавании.

Тогда еще были моряки, воспитанные в школе Лазарева, Нахимова и Корнилова, и молодым офицерам была возможность действительно научиться морскому делу, особенно если они попадали в дальнее плавание к хорошему капитану или в эскадру адмирала, заботившегося о действительной морской выучке и о развитии тех качеств, без которых немыслим дельный моряк: находчивости, хладнокровия в опасности и уменья внушить к себе доверие подчиненных.

Таким морским учителем в то время был хорошо известный во флоте, теперь уже маститый адмирал, а тогда еще молодой контр-адмирал Андрей Александрович Попов, бывший черноморец и севастопольский герой, командовавший несколько раз маленькими эскадрами кругосветного плавания, с которыми он ходил по океанам, показывая русский военный флаг в разных уголках земного шара.

Морская молодежь шестидесятых годов (да и капитаны того времени), конечно, хорошо помнят этого «разносителя», грозу офицеров, вспыльчивого до бешенства и в то же время необыкновенно доброго человека, любимого матросами, деятельного, энергичного и страстно преданного своему делу моряка, который, бывало, в океане переводил с судна на судно офицеров, или входил под парусами на рейд по ночам, сам стоя на баке. С шестидесятых годов это был едва ли не единственный выдающийся адмирал, который действительно образовывал моряков и создал школу. По крайней мере, по словам заслуживающих доверия почтенных моряков, лучшие командиры судов в настоящее время почти все — ученики А. А. Попова, плававшие с ним юными офицерами.

Здесь не место подробно говорить об этом крайне своеобразном и интересном типе, каким был А. А. Попов и о котором среди моряков и до сих пор ходит немало рассказов. Эта оригинальная личность, сделавшая для образования моряков более чем кто-либо из адмиралов, заслуживает более обстоятельного и подробного описания. Замечу только, что молодые гардемарины и мичмана, плававшие с А. А. Поповым, обязаны не только тем, что стали хорошими моряками, но и тем, что, благодаря ему, многие пополнили крайне скудное образование, полученное в морском корпусе, изучили иностранные языки и вообще приучились к занятиям.

А. А. Попов, бывало, по вечерам требовал к себе всех гардемаринов в адмиральскую каюту, читал им лучшие произведения русской литературы и после беседовал о прочитанном, а то даст что-нибудь переводить или вручит какую-нибудь иностранную книгу и попросит рассказать потом содержание волей-неволей приходилось заниматься. А когда судно приходило в порт, адмирал вместе с молодежью съезжал на берег и ходил, осматривая все достопримечательное, ходил по докам, по заводам, осматривал суда, укрепления, предпринимал экскурсии и требовал затем подробного письменного описания. Таким образом, благодаря адмиралу, молодые моряки действительно знакомились с посещенными городами, а не с одними только ресторанами и увеселительными заведениями.

И бранили же тогда его, и как бранили! Но зато с какою сердечной благодарностью вспоминали потом те же моряки своего назойливого и подчас бешеного морского учителя, этого «неугомонного адмирала», так заботившегося о своих младших товарищах.

Пора, однако, возвратиться к прерванному рассказу.

После недельного отпуска перед плаванием, два казенные портовые парохода доставили всех нас, назначенных в кампанию, в первых числах июня, из Петербурга на большой Кронштадтский рейд и развезли по кораблям стоявшей на рейде практической эскадры под вице-адмиральским флагом на флагманском корабле.

Наше отделение старшего гардемаринского класса, в числе двадцати шести человек, было высажено на восьмидесятичетырехпушечный паровой корабль «Орел», поражавший, как и все суда, своим безукоризненно вытянутым такелажем, выправленными на диво реями и тою умопомрачительной чистотой, какою вообще отличаются военные суда.

Корпусный офицер, бывший при нас в качестве воспитателя, совсем безличный и ограниченный человек, показывавшийся ежедневно в нашем помещении только для проформы и все плавание проскучавший в качестве «пассажира» на корабле, поставил нас на шканцах во фронт и представил старшему офицеру, высокому капитан-лейтенанту, видимо оторванному от какого-то дела.

Наше прибытие не доставило, кажется, старшему офицеру большого удовольствия, и этот чем-то озабоченный моряк с маленькими, щурившимися глазами не особенно радушно принял своих новых подчиненных, прибавлявших ему, и без того по горло занятому, лишнюю заботу. Он однако был «рад познакомиться», объявил, что завтра распишет нас по вахтам, внушительно попросил нас «не загадить констапельской» (нашего помещения) и исчез, объявив, что сейчас выйдет капитан.

Через минуту из капитанской каюты вышел, направляясь к нам неторопливой, мерной походкой, низенький, сутуловатый и кряжистый пожилой человек с Георгием 3-й степени за храбрость на своей короткой шее, с красным загорелым лицом, обрамленным густыми подстриженными бакенбардами. Опущенная его голова совсем уходила в плечи.

Это был капитан 1 ранга Ф. С. Керн, известный своей храбростью севастопольский герой, описанный Толстым в его севастопольских рассказах.

Он глядел исподлобья и на вид казался сердитым этот наш капитан, оказавшийся потом очень добрым и мягким человеком, несмотря на свою суровую внешность медведя. Говорил он, словно лаялся, отрывисто, лаконическими фразами. Короткое приветствие, обращенное к нам, закончило представление, и мы спустились в свое помещение — в «констапельскую», довольно обширную каюту в нижней жилой палубе, под кают-компанией.

На следующий день мы снялись с якоря.

XII

Наша «служба» на корабле была очень легкая. Расписанные по вахтам, мы исполняли при вахтенных офицерах роль посыльных к капитану и передатчиков приказаний, стояли у компаса, следя за правильностью курса, ездили при шлюпках, но большую часть времени проводили в бездельничестве в своей констапельской. Состоявший при нас корпусный офицер был сам совсем невежественный человек, чтобы занять нас какими-нибудь полезными для будущего офицера занятиями, и таким образом, пребывание на корабле имело только ту хорошую сторону, что мы могли «присматриваться» к строгому порядку судовой жизни и к управлению кораблем. При съездах на берег мы вместе с офицерами посещали рестораны и, случалось, вместе с ними и кутили. А на нашем корабле офицеры были большие любители выпить. Особенно первый лейтенант Д* и начальник 2-й вахты, князь М., оба лихие парусные моряки, были такие завзятые пьяницы, что редко их можно было видеть трезвыми. И на вахту они выходили, зарядившись, что не мешало однако им быть исправными вахтенными начальниками. На берегу они гуляли вовсю, и ряд скандалов ознаменовал их пребывание во всех портах, начиная от Ревеля и кончая Балтийским портом. Возвращались оба эти приятеля с берега иногда в таком виде, что их должны были под руки поднимать по трапу на палубу и вести в каюты, что, с точки зрения морской дисциплины, представляло явный соблазн. Капитан, суровый моряк черноморской школы, конечно, знал это и косо поглядывал на этих офицеров, но он был слишком добрый человек, чтобы, как выражаются на морском жаргоне, «протестовать их», т. е. списать с корабля и сообщить по начальству о причинах, и они, таким образом, проплавали все лето в беспрерывно пьяном состоянии. Впрочем, репутация этих двух старых лейтенантов, типичных представителей кронштадтских забубенных головушек дореформенного времени, тех пьяниц-моряков, о которых слагались целые легенды и которые давали вообще всем морякам славу пьяниц, — репутация их и без того была слишком хорошо известна всем, и оба они, вскоре после плавания, были уволены в резерв, а затем и в отставку. В те времена «очищали» флот.

Приходилось нам, юнцам, «присматриваться» и к обращению с матросами и видеть вопиющую жестокость по отношению к людям. Сам капитан не прибегал к кулачной расправе и, сколько помнится, ни разу не приказывал наказывать матросов линьками, а только ругался в минуты гнева или служебного возбуждения. Но старший офицер положительно был жесток, и притом жесток с какою-то холодной, бесстрастной выдержкой. Ни одного «аврала» или учения не проходило без того, чтобы не было окровавленных им лиц; нередко случалось слышать раздирающие стоны, раздающиеся с бака, где происходили экзекуции. Нам, гонцам, невольно приходилось быть свидетелями этих отвратительных сцен, потому что старший офицер, вероятно, для нашей «морской закалки», приказывал иногда кому-нибудь из нас присутствовать при наказании. Я никогда не забуду этой обнаженной человеческой спины, покрытой красными подтеками от линьков, этих коротких, отрывистых стонов и вскрикиваний, этих озверелых боцманов, наносящих размеренные удары, и этого улыбающегося лица старшего офицера, присутствовавшего при наказании.

Когда матрос, наказанный за самую пустую вину, получив пятьдесят ударов линьков (линек — толстая веревка с узлом на конце), осторожно надевал рубаху на свою посиневшую спину, старший офицер взглянул на меня и, удивленный, вероятно, моим взволнованным видом, проговорил с насмешкой:

— Что, молодой человек, взволновались? Вы не баба-с. Надо приучаться к службе!

По счастью, если бы и была охота «приучаться к службе», столь своеобразно отожествляемой с жестокостью, нашему поколению приучаться не приходилось. Русский флот был накануне отмены телесных наказаний, и «жестокость» начинала выходить из моды.

Нечего и прибавлять, что у нас на корабле дрались почти все офицеры, дрались, конечно, боцмана и унтер-офицеры; а самая невозможная и отборная ругань, свидетельствующая о виртуозной изобретательности моряков по этой части, стоном стояла во время учений и авралов.

Вся эта отрицательная сторона морской службы тогдашнего времени на некоторых из нас, уже несколько охваченных просветительным веянием шестидесятых годов, действовала удручающим образом. Двое товарищей решительно собирались, по окончании курса, выйти в отставку. Большинство, впрочем, «закаливало» свои нервы…

Само собою разумеется, что все мы восхищались капитаном, который в наших глазах являлся идеалом лихого и бесстрашного моряка. Нам, молодым морякам, и весело, и жутко было глядеть, как однажды «Орел» под всеми парусами влетел в узкие ворота ревельской купеческой гавани, управляемый зорким глазом старого «парусника» капитана. И сам он, сдержанный, молчаливый, изредка отдающий резкие повелительные приказания, и вся его крепкая фигура морского волка — все это, разумеется, пленяло и вызывало на подражание, так что многие стали ходить сгорбившись, как и капитан, и говорить так же отрывисто и резко.



Поделиться книгой:

На главную
Назад