Какой пошлой была я в эти минуты! Я презирала себя и в то же время напряженно вслушивалась — сквозь плеск водных велосипедов, гомон голосов, в окружении обнаженных мужчин и женщин, чья обнаженность еще усиливала мои бесстыдные помыслы.
Я взглянула на часы. Было около одиннадцати. И тут заметила приближающуюся к берегу лодку. Я вскочила, точно меня подбросило пружиной, схватила свой купальный халат, надела соломенную шляпу, очки и попросила цадам Боливье присмотреть за моими вещами под зонтом. Сказала ей, что если лодочник согласится, я покатаюсь по морю, и на глазах у всех направилась к нему. Он увидал меня сразу. Не вышел из лодки, сидел улыбаясь, и я ответно улыбнулась ему.
— Вы не хотите меня покатать? — Я нарочно произнесла это громко, чтобы слышали все купальщики, а подойдя ближе, добавила: — Я знала, что вы приедете.
— Я приехал в город за бензином. — Он показал на канистру, выключил мотор и выпрыгнул на берег.
Меня отвергали, надо было возвращаться под зонт.
— Я сейчас сбегаю, это несколько минут, — заметив мое замешательство, сказал он. — Садитесь в лодку и подождите меня.
Я села спиной к пляжу, зная, что взгляды соотечественников прикованы к моей голой спине. При мысли о предстоящем меня бросало в жар и холод. Но я терпеливо ждала, пока он вернется с полной канистрой.
— Куда вас повезти? Может, на Чертов остров? — сказал он, сев за руль, и повернул лодку в открытое море.
Я спросила, действительно ли существует такой остров.
— Действительно. Голые скалы и немного травы. И уйма змей.
Солнце пекло неимоверно, и я накинула на плечи халат. Он сидел спиной ко мне, но я заметила, что он успел окинуть меня взглядом.
— Мне кажется, что вчера мы поняли друг друга, — проговорила я. — Вы большой художник. Я не такой уж знаток живописи, но то, что я увидела…
— Вы решили, что я сентиментальный чудак, который видит во сне разных чудищ и ждет, чтобы кто-то его от них спас.
— Нет, но вам тяжело оттого, что вы сами осудили себя на такую жизнь.
— Вы хотите сказать, что она плоха?.. Но при иной жизни я вряд ли создал бы что-либо путное. Я пишу не ради куска хлеба, не ради выгоды. Возможно, для других я не существую, но именно поэтому мои картины лучше картин профессиональных художников. Для меня искусство не является гражданским долгом, и я абсолютно ни от кого не завишу.
— Вы отказываетесь от славы…
— Слава — это искаженное восприятие личности. И все равно придет день, когда выяснится, что именно я автор тех картин, которые он продает и вам, иностранцам, тоже. Он признается в этом на смертном одре. — И, засмеявшись, добавил: — Но даже если и не признается, все равно станет ясно, что не он написал их.
— Тогда зачем вы пишете картины?
— А что же мне делать, если я во власти неуправляемых порывов?
— Вы когда-нибудь слышали о Пикассо?
— Я видел его работы в Лондоне и Париже.
Он снова удивил меня. Выходило, что он образован, быть может, даже больше, чем я себе представляла. Тогда почему он живет отшельником?
— Вы сказали, что были женаты. А детей у вас нет?
— Сын. — Он было замолчал, но потом с внезапной решимостью продолжал: — Я давно не видел его, теперь это взрослый юноша, я знаю, где он работает, живется ему хорошо… Моя бывшая супруга не разрешала нам видеться, хотя по решению суда я имел право два раза в месяц на несколько дней забирать мальчика к себе. Она живет в Бургасе. Однажды, когда ему было шесть лет, я повел его на охоту, вот на эти холмы за городом. Там росла белесая колючая трава. Туфельки у него скользили, он падал и плакал. Как все дети, он представлял себе природу такой, какой ее изображают в книжках. Добрые труженики муравьи, земля — как пол в комнате, море — большое и синее, в нем плавают рыбки и корабли… Все его представления в один день рухнули. Море смыло то, что он построил из песка, а когда мы пошли купаться, волна ударила его и опрокинула. Он расплакался, назвал море злым и больше не решался подойти к воде. Потом, когда он увидал, как муравьи обглодали раненую перепелку, которую мы не сразу нашли, он возненавидел и муравьев. И мою охотничью собаку, и меня самого тоже. При каждом выстреле он трясся от страха. Он умолял меня: «Папа, пойдем домой!» Вечером налетели дождь, гроза. Мы укрылись в заброшенной кошаре, и там он заснул у меня на руках, обессиленный ходьбой и слезами, измученный, запуганный окружающим миром… Гроза утихла только ночью. Море успокоилось, по небу плыли клочья облаков. Здесь у нас есть такие крупные цикады. с белесыми крылышками. Они застрекотали — казалось, звон множества колокольчиков хлынул дождем на землю. Мальчик спал, я нес его в город, любовался им и думал: «Сегодня мой маленький Геркулес совершил свой первый подвиг…» Его мать снова вышла замуж. Сын моей особой не интересуется… Я оставил их в покое…
— А вы не эгоист?
— Вероятно. Такие люди, как я, не слишком приятны… Куда вас везти — на Чертов остров или ко мне? Я наловил сегодня чудесной рыбы — не знаю, водится ли она в Средиземном море. Когда ее изжаришь, она становится золотисто-красной, потому что в ней много йода. Разрешите пригласить вас на скромную трапезу, поджарим ее и съедим…
6
Все было совсем не так, как я себе нафантазировала. Когда мы приехали к нему, он занялся рыбой. Разложил во дворе костер, вынул из шкафчика пластмассовые стаканы, принес круглый столик на низких ножках.
— Схожу за свежей водой, — сказал он и, взяв кувшин, ушел.
Я надела халат — в домике было прохладно. Оставшись одна, потрогала рукой ветроупорный фонарь и оленьи рога, висевшие на стене возле очага, посмотрела на кровать и тут вспомнила, что он вынул тогда из-за нее неоконченный пейзаж. В углу за кроватью стояла большая, очевидно самодельная папка из толстого черного картона, набитая рисунками, завязанная сбоку и сверху тесемками. Я не решилась ее развязать — ведь он мог с минуты на минуту вернуться. Села, закурила и стала ждать. Обстановка лачуги начинала мне нравиться, воображение рисовало те радости, какие мне принесет принятое ночью решение.
Он вскоре вернулся, оставил кувшин и пошел жарить рыбу. Я вышла вслед за ним. Сковорода стояла на двух закопченных камнях, а он сидел рядом на круглом чурбаке.
— Вы не покажете мне другие ваши рисунки? Я видела папку, — сказала я.
— Они вам не понравятся. Да и ваши соотечественники, наверно, волнуются, уж не похитил ли я вас. Вам разве безразлично, что они подумают?
— Мне все равно.
— Мой рисунок ничего не сказал вам или вы считаете его художественным вымыслом?
— Вы увидели меня такой во сне. Вы верите в существование другого, метафизического мира?
— Когда-нибудь человечество будет жить в нем, — сказал он, обваливая рыбу в муке и опуская в кипящее масло. — Не так уж далек час, когда над миром воцарится великая тишина… Тогда человечество увидит отверстые врата иного бытия… Значит, мой рисунок вам ничего не сказал?
Отчего я не призналась ему, в какое волнение поверг меня этот рисунок, какую сладостную муку испытывала я на протяжении этих дней? Зачем ответила отрицательно, что помешало мне? Может быть, я разучилась быть искренней или же меня остановил страх перед душевным лабиринтом, в который я не хотела попасть, и принятое ночью решение? А может, причина — в цинизме и скепсисе, издавна отравивших мою душу и мозг? О, зачем наше самолюбие так фальшиво и слепо?
— Видимо, так. — Он произнес это сухо, но было видно, что он огорчен.
— Мне бы хотелось, чтобы вы нарисовали меня такой, какой видите сейчас, — сказала я.
— Очень возможно, что я это сделаю, но вам не понравится.
— Но зато я буду там настоящей!
— Как знать… Возможно… Если вам хочется быть такой… — Он переворачивал вилкой золотисто-красных рыбешек и не смотрел на меня. — Настоящим каждый из нас считает тот свой облик, какой видится ему самому.
— Ваша папка набита рисунками. Неужели вы мне ничего не покажете?
— Они — другие… Я их никому не показываю…
Я чувствовала, что он замкнулся в себе, и вспыхнула, потому что поняла, что ему отлично известно, зачем я явилась сюда полуголая, прямо с пляжа.
— Надо съесть рыбу, пока горячая. — Он взял сковороду и отнес в дом.
Мы сели за столик — он не напротив, а сбоку, очевидно для того, чтобы не смотреть на меня.
От того, что я побыла у костра, и от знойного августовского солнца мне стало жарко в халате. Я презирала себя, но, видно, в меня вселился дьявол. Я думала: «Он уже смеется над тобой, он читает твои мысли. Ему хотелось увидеть в тебе что-то более возвышенное, более интеллектуальное. Поэтому он и открыл тебе свою одинокую душу. Зачем ты уклоняешься от духовной близости, а хочешь соблазнить его своим телом, пренебречь сложностью его души, сломить его неприступность, а потом показать ему спину? Хоть ты и ценишь в нем художника и действительно хочешь избавить его от этой нищенской жизни, подумай, прежде чем изложить ему твое предложение. Не слишком ли большая ноша свалится на тебя, если он вдруг заявится в Париж со своими картинами? Не увлечешься ли ты, не пошатнешь ли свое буржуазное благополучие и свою семейную жизнь? Хорошенько подумай, прежде чем сделать решительный шаг!» И все же я сказала ему:
— У меня есть сбережения, я помогу вам. У нас с мужем друзья — журналисты, мы знакомы кое с кем из художников. Снимем вам салон — этого достаточно, все остальное придет само собой. Напишите новые картины и готовьтесь к выставке во Франции. Вы согласны?
Он продолжал молча есть.
— Что мешает вам принять мое предложение? — спросила я.
— Помимо того человека, как я вам уже говорил, моя теперешняя жизнь. Лишь немногие могут жить обывательской жизнью и творить искусство. Наиболее талантливые живут своей фантазией, мучительными поисками формы, цвета, тона, фактуры, темы. Я еще не до конца переборол в себе обычное отношение человека к житейской прозе, но, возможно, я хоть на один шаг ушел от остальных.
— Не понимаю вас, — сказала я.
— Море поглощает все мелкое, будничное… погружает в вечное, в Ничто… Но, с другой стороны, тем самым оно все обесценивает, все человечески-незначительное, и остается лишь Мысль, чистое созерцание, Идея, без которой нет искусства. Пока я здесь, мне слышны голоса многих племен и народов, населявших эту землю, я ощущаю в своей крови их кровь. Они противоречивы и враждебны, они таят великие возможности для духа, но и великие опасности, потому что, будучи голосами мертвых, они неявственны и разнородны. Для меня они — тайна, которая удерживает меня здесь, призраки, с которыми я общаюсь и борюсь… Бывает, в море появляется крестоносец, участник похода Фридриха Барбароссы,[6] и мы ведем с ним долгие беседы. Да, в особенности при свете луны…
— Неужели вы верите в призраков? Это шутка?
— Он утонул здесь во время крестового похода. Рыцарь в доспехах, очень заносчивый. В последнее время он часто призывает меня к себе.
— О чем же вы беседуете?
— О многом. Например, о том, жив ли еще Барбаросса, наступит ли день, когда он выйдет из скалы в Саксонии, пойдет ли вновь походом по земле, или же он почил, ушел навеки. О духах, витающих вокруг, о многих тайнах, неразличимых обычным человеческим глазом. Он сам призрак и знается с призраками, но одинок среди них^.
— Отчего вы не хотите говорить со мной серьезно?
— Мне при крещении дали имя Анастас, сокращенно Тасо. А по-итальянски я «барсук». Знаете, что делает барсук, когда собаки нападают на его нору? Воздвигает между собаками и собой стену…
Он засмеялся, вынес столик с остатками еды во двор и вернулся в комнату.
— Нет аппетита или рыба не понравилась? Угощение у меня скудноватое. Я всегда ем так, на ходу. Стаканчик белого вина не хотите? Забыл вам предложить. Отличное вино.
Он извлек из-за двери оплетенную бутыль, наполнил пластмассовые стаканы. Мы чокнулись, он взглянул на меня засиявшими глазами, в которых было и немало иронии, и положил руку мне на плечо.
— Снимите вы свой халат, вам ведь жарко…
7
Я все глубже погружалась в сладостную бездну, а под конец разрыдалась. Разрыдалась потому, что сознавала: я отдалась ему, как уличная женщина. Он держался со мной, как с любой другой на моем месте — был шутлив и далек. Я пробовала расспросить его о прошлом, надеясь постичь тайны его души, его чудачества, я жаждала искренности, хотела вызвать в нем настоящую влюбленность. А получала на свои вопросы иронические и туманные ответы: дескать, странствовал он как из любопытства, так и по должности; объяснить, когда и как проявились его склонности к живописи, не может; картины свои скрывал в ожидании, когда достигнет определенного мастерства; женился, развелся, плавал матросом на рыболовном судне, а под конец облюбовал этот городок…
Нежась в его сильных объятиях, я слышала, как отдается каждое слово в его волосатой груди. Охваченная словесным буйством, я притворялась беззаботной, легкомысленной, чтобы показать ему, что все случившееся — эпизод, который ни к чему меня не обязывает. Манера держаться, глупости, которые я нагородила о живописи и искусстве, были вполне в духе принятого мною ночью решения. Должно быть, и этим, и не только этим я выставила себя в смешном свете. Когда говоришь лишь для того, чтобы заглушить свои истинные мысли и чувства, запоминаешь главным образом досаду на самого себя… Он снисходительно улыбался, утвердительно кивал: «Да, вероятно… Видите ли, я как-то не задумывался над этим… Не могу вам объяснить… Я же говорил вам, отчего предпочитаю такую жизнь… Рыцарь? Конечно, существует, коль скоро мы с ним беседуем…»
Я дурачилась, как девчонка, чтобы выглядеть милой, забавной болтушкой, чтобы скрыть свое поражение… Ни разу не спросил он меня о Луи, о моей жизни в Париже, моих соотечественниках, словно всего этого и не существовало на свете…
Когда подошло время возвращаться, я — хоть и считала, что больше не увижу его, — спросила, когда мы снова встретимся, и он показал на тропинку за холмом.
— Она выводит к дороге позади виноградников, а дорога — прямиком в город. Сюда можно добраться по суше, ориентируясь по берегу, — сказал он.
Я вернулась в гостиницу около шести и бросилась ничком на кровать, чтобы опомниться, осознать то, что произошло. В голове вертелось: «Ничего особенного, что ты волнуешься, ведь ты сама этого хотела. Скоро уезжать, больше ты его не увидишь». Но моя гордость бунтовала, мое дурацкое поведение было унизительным. «Но чего же ты хочешь? — спрашивала я себя. — Искренней, настоящей любви? Ты же бежишь от нее, от того мира, в котором живет этот человек, от его дьявольского рисунка, считая его заблуждением и соблазном, хочешь забыть о нем. Тем самым ты отрекаешься от художника, от его картин и от собственной своей души… Зачем тогда ты хочешь, чтобы он в тебя влюбился? Чтобы потешить свое оскорбленное самолюбие? Ты считаешь себя трезвомыслящей, страшишься любого глубокого чувства, чтобы сохранить спокойствие, а спокойствие предлагает тебе лишь уныние и скуку. Ничтожество! Убегая от его мира, ты убегаешь и от своего, того самого мира, который побуждал тебя прижимать рисунок к груди, как самое для тебя дорогое, и показывал тебе жизнь совсем в ином свете. Ты тень человека, его подобие. Тебе остается только выброситься с балкона на мостовую. Чего ты ждешь от будущего? Вернетесь с Луи в Париж, и опять те же будничные, мелкие, до смерти надоевшие развлечения — вечера в кино, в ресторанчике, у телевизора… Луи у себя в кабинете, ты в гостиной листаешь иллюстрированный журнал или читаешь Агату Кристи… пока не наступит день, когда тебя, бездыханную, вынесут ногами вперед…»
Я соскочила с кровати и как безумная заметалась по комнате, не находя себе места. Увидела рисунок и, не владея собой, порвала… У меня полились слезы, я рухнула на колени, чтобы исповедаться перед собой, чтобы умолить провидение спасти меня от самой себя, от того мира, из которого мне надо бежать… Потом приняла ванну и, когда подошло время ужинать, спустилась в ресторан. Меня встретили насмешливые улыбки учителя, Картье и холодок со стороны мадам Боливье. Один лишь пьяница Шампольон приветствовал меня, как обычно. Все делали вид, будто не заметили, что я укатила в лодке. Будут хранить молчание, злословие начнется за моей спиной. Я сидела за столиком с доктором и его женой и нарочно, желая вызвать зависть, рассказывала о том, какой интересной и приятной была прогулка. Якобы мы побывали на каком-то диком острове, который кишел змеями, потом пообедали жареной рыбой в ресторанчике у реки. Я смеялась, врала напропалую, беззастенчиво глядя им в глаза, а после ужина заявила, что устала и не приму участия в прогулке и обычной партии в карты.
Я вернулась в номер с ощущением немой, подавленной боли и растущего, мучительного одиночества. Как будто очутилась вдруг в пустыне, и единственный близкий человек рядом — Тасо. Тяжелое воспоминание и порванный рисунок разбудили во мне те чувства, которые я гнала от себя. Мне захотелось немедленно кинуться к этому роковому болгарину, подарить ему всю свою нежность и вымолить прощение за мое притворство. Я представляла себе, как он сейчас лежит на своей продавленной кровати, одинокий, всем чужой, во всем разочаровавшийся. Пыталась угадать, о чем он думает. Интуиция влюбленной женщины подсказывала мне, что его неразгаданная, замкнутая, ни перед кем не раскрывающаяся душа погружена во мрак. Я мысленно перенеслась в его лачугу, ласкала его буйные волосы, суровое, мужественное лицо. Я проникла в его душу и дарила ему свою — настоящую, ту, которую он изобразил на белом листе картона, вспоминала его слова о море, о будничной жизни и о призраке в образе рыцаря, смысл которого был мне недоступен. И папку с рисунками я тоже не могла забыть. Отчего он прятал их, отчего не захотел показать? Я подозревала, что в этой черной папке и хранится его тайна… О, как согревало меня это глубокое, всеобъемлющее чувство любви и сострадания, сознание того, что я избавилась от всех условностей, словно вырвалась из темницы на волю… Я знала, что завтра ничто не остановит меня, я пойду по той тропинке, которую он мне показал, — только бы найти, не заблудиться… В конце концов мне пришлось принять снотворное.
На другой день я надеялась увидеть его на пляже. Все утро высматривала его, но он не появился. И после обеда, когда все в гостинице легли отдыхать, я оделась и пошла через виноградники по каменистой глинистой дороге, со страхом думая о псе — если хозяина нет дома, пес не впустит меня. Я прошла над скалистым, крутым обрывом, откуда выпорхнула стайка диких голубей, через рощу низкорослых дубов, истерзанную зноем, поросшую той самой белесой травой, о которой он говорил мне. Море сверкало внизу, похожее на огромный щит, отражающий солнце. Я долго шла по августовской жаре, среди застывшей природы и без труда обнаружила нужную мне тропинку на крутом склоне холма. Но прежде чем спуститься к его дому, в нерешительности постояла на вершине. Лодки не было видно. Пса тоже. Если Тасо поехал в город, я услышу шум мотора и увижу в море лодку — Оглядевшись вокруг, я решилась перешагнуть через порог. Было не заперто. Повеяло прохладой, и мне сразу стало спокойнее.
На мольберте стоял рисунок. Чтобы получше рассмотреть его, я широко распахнула дверь.
Нарисованная гуашью обнаженная женщина бежала откуда-то из глубины, где всходило огромное солнце, разливая ослепительный свет. Женщина бежала, спиной к преследующему ее свету, прикрывая согнутый в локте рукой лицо, размахивая другой рукой. Волосы ее развевались. Я была уверена, что вижу себя, и мысленно повторяла: «Это я. Он все понимает». Потом вынула из-за кровати папку, развязала тесемки, и один за другим показались странные рисунки сангиной, маслом, акварелью и тушью, гравюры на дереве. Все они приглушенно говорили о чем-то неразгаданном, глубоко сокрытом в мозгу и сердце, пробуждая смятение и затаенный страх. Перед моими глазами словно проходила жизнь океана и суши во всем бесконечном многообразии ее форм, далекие таинственные эпохи, исчезнувшие племена и народы, все, что сверкало и сверкает всеми оттенками цвета — кровь, великолепие экзотических животных и растений, манящее к себе и одновременно отталкивающее; гниение и смерть, любовь, надежда, вера — все звучало зловещей музыкой и оставляло в сердце ядовитый след. Эта черная папка заключала в себе человеческую душу с ее отчаянием, безысходностью и страстной жаждой уверовать в иное, новое будущее. Каждый рисунок действовал как удар, напоминал о чем-то» чего я раньше не сознавала и о чем должна была задуматься. Никогда еще не испытывал, такой тревоги, настороженности, растерянности. И чем дольше я рассматривала их, тем больше укреплялась в мысли, что они таят смертельную опасность для своего создателя. А когда я увидела и автопортреты тушью и цветным карандашом, мне показалось, я поняла, куда завел этого человека его гений. Все явления имели здесь равную нравственную ценность, словно созданы они были не человеком, а демоном. Даже необычайная гармония цвета выглядела коварной, обольстительной ложью…
Я стояла, склонившись над раскиданными по кровати рисунками, как над покойником, пыталась привести их в какую-то систему. Феноменальная сила таланта отъединила этого человека, воздвигла стену между ним и миром остальных людей, подобно тому, как барсук воздвигает стену между собаками и собой.
Я заметила его тень раньше, чем он перешагнул порог. Он остановился, слегка озадаченный, улыбнулся. Ему хотелось понять, каковы мои впечатления, а мне — очень ли он рассержен.
— Заглядывать в чужие секреты — неприлично, — сказал он, собрав рисунки.
— Вы сумасшедший! — проговорила я сквозь слезы.
— Почему? Эти рисунки — для вас сомнительная истина. Вы ведь не воспринимаете их всерьез? Вам хотелось понять, что я за человек, и я дал вам возможность заглянуть в них. Ну как, поняли?
Я смотрела на него, не в силах подобрать ответ.
— Тем не менее я действительно сумасшедший, а вы были моей последней иллюзией. — Он стоял рядом со мной, его глаза были похожи на узорный мрамор. — Вы, наверно, задаетесь вопросом, какой из миров истинен — тот, что внутри, или тот, что вне нас. Искусство объединяет оба этих мира, в этом его суть, человеку необходимо найти какую-то их связь и гармонию, чтобы обрести душевный покой. Смешение этих миров и дает наслаждение.
— Тут нет наслаждения, — заметила я. — От ваших рисунков веет смертью.
— Смертью — для тех, кто уходит и кто не может выразить ее иначе, чем умозрительно, абстрактно… Все, что уже осознано, ушло вместе со временем и принадлежит прошлому. А неосознанное находится в будущем, и мы знаем о нем только из смутных предчувствий, а также из видений умирающих. Я много странствовал, видел современный мир, многое узнал, много размышлял и под конец поселился здесь, чтобы обрести спасение в море и в простой обыденной жизни. Но это вещи взаимоисключающие себя. — Он рассмеялся звонким детским смехом. — Мы, болгары, никогда не верили в дух, мы отворачиваемся от него, хотя нам очень хочется в него поверить. Сегодня и вы отреклись от него, а это для вас страшно опасно.
Он присел на кровать и обнял меня.
— Почему меня так влекут к себе ваши, я бы сказал, цивилизованные глаза? В их глубине я вижу завершенность, которая мне знакома, дорога и близка. Но им недостает душевного комфорта, что и мешает вам уединиться в собственной душе, поверить в ее божественность, почитать ее…
— Вы иронизируете. Презираете меня, — проговорила я.
— Мои рисунки достаточно сказали вам, если вы их поняли… Презираю? Это сильно сказано.
Я отстранилась, высвобождаясь из его объятий. Минувшей ночью я дарила ему свою душу, а теперь меня леденил страх, граничивший с ненавистью. Я видела его как бы в перевернутый бинокль.
— Зачем вы послали мне мой портрет? Чего вы хотели? — спросила я.
— Хотел проверить, отыщется ли в вашем обществе хоть одна женщина, которая поверит, что ее духовная сущность именно такова, какой она видится мне. Это было бы для меня огромным утешением…
— А кроме того?
— А кроме того, мне была необходима еще одна иллюзия, надежда на исцеление. — Он засмеялся и встал с кровати. — Тем не менее я любил вас, пусть всего два дня, но любил, так же, как вы меня, пока не отдались мне. Меня толкнуло к вам страдание. Даже если бы я не уступил свои картины другому, я все равно пришел бы к тому, к чему пришел, раз красота перестала быть сущностью людей, вещей и мира — ведь и для вас внутренняя ваша духовная сущность всего лишь красивая картинка. Не сердитесь, я поставил жестокий эксперимент, хотя и не очень рассчитывал на иной результат. А теперь нам надо поскорее расстаться, пока ваша ненависть ко мне не превратилась снова в жалость и сочувствие… Тогда вы начнете раскаиваться…
Я ошеломленно смотрела на него. Он был прав. К чувству обиды примешивались невыносимая жалость и боль, к глазам подступали слезы. Он проводил меня до обрыва, и я побежала, не оборачиваясь…
Луи уже вернулся. Он ждал меня, сидя за письменным столом, и рассматривал груду фотографий и своих заметок. Мой Луи, мой бедный Луи со своей французской физиономией, ставшей от солнца еще багровей; лысеющий, с поседевшими висками.
— Дорогая моя, где ты бродишь в такую жару? Я беспокоился. Вот уже час, как я приехал, а тебя нет и нет. — Он обнял меня, поцеловал. — У тебя взволнованный вид. Что случилось?
— Я познакомилась с замечательным художником, — сказала я.
— О, тут разве есть такие? Замечательно тут другое! — Он показал на фотографии на столе. — Что за народ! Вместо того чтобы собрать воедино все сокровища, которыми полна эта земля, они раскидали их по всяким провинциальным музейчикам, знакомиться с ними можно лишь фрагментарно, в разрозненном виде, выслушивая при этом полуграмотные объяснения. Но зато какие я видел чудеса! Конечно, для будущей моей книги…