Парикмахер тщательно и неспешно обтер бритву, положил ее на место, зашел в подсобное помещение и снял со стены шляпу.
— Я скоро вернусь, — сказал он. — Нельзя же допустить…
Он выбежал на улицу. Двое других мастеров последовали за ним до двери, придержали ее на отскоке и высунулись на улицу, глядя ему вслед. Воздух был душный, неживой. От него оставался на языке металлический привкус.
— Что он может сделать? — сказал один из парикмахеров. Другой вполголоса бормотал: «Господи Иисусе, господи Иисусе. Не хотел бы я быть на месте Уила Мэйза, раз уж он Мак-Лендона рассердил».
— Господи Иисусе, господи Иисусе, — шептал второй.
— Как, по-твоему, там и впрямь что-то такое было? — сказал первый.
II
Ей было лет тридцать восемь, тридцать девять. Жила она с тяжело больной матерью и тощей, золотушной, но не унывающей теткой; у них был стандартный сборный домик, и каждое утро между десятью и одиннадцатью она появлялась на веранде в нарядном, отороченном кружевами чепчике и до полудня раскачивалась в кресле-качалке. После обеда она ложилась отдохнуть, пока не спадет зной. А потом, в каком-нибудь из трех-четырех новых полупрозрачных платьев, которые шила себе каждое лето, она шла в центр — встретиться со знакомыми в дамских магазинах, где можно щупать товары и холодным, резким тоном препираться о цене, хотя и не думаешь ничего покупать.
Родом из обеспеченной семьи — не лучшей в Джефферсоне, но вполне приличной, — она была телосложения скорее изящного, наружности заурядной, одевалась и держала себя задорно и немного вызывающе. В юности ее стройная подтянутая фигурка и резковатая живость позволили ей какое-то время продержаться в светских кругах, где вращались сливки городского общества; молодые не так сильно ощущают различия в общественном положении, и она бывала на школьных вечеринках своих ровесниц и вместе с ними ходила в церковь.
Она последней поняла, что сдает позиции; в той компании, где она выделялась огоньком побойчее и поярче прочих, мужчины начали постигать все прелести снобизма, а женщины — отместки. Тогда-то у нее и появилось это вымученно-задорное выражение. Такой она побыла еще немного на вечеринках, в тенистых галереях и на зеленых лужайках; для нее это выражение было вроде маски или стяга, и от исступленного неприятия правды в глазах у нее появилось недоумение. Но вот однажды вечером, в гостях, она случайно подслушала разговор юноши и двух девушек, своих одноклассников. С тех пор она больше не принимала ни единого приглашения.
Она наблюдала, как девушки, росшие с нею вместе, выходят замуж, обзаводятся домами и детишками, ее же ни один мужчина не домогался мало-мальски серьезно, и вот, глядишь, дети бывших одноклассниц уже несколько лет подряд зовут ее «тетенька», а матери их тем временем задорными голосками рассказывают им о том, каким успехом пользовалась тетя Минни в юности. А потом в городке стали примечать, что по воскресеньям она раскатывает в автомобиле с кассиром из банка. Кассир был сорокалетний вдовец, видный из себя мужчина, от него неизменно попахивало не то парикмахерской, не то виски. Он первым во всем городке приобрел автомобиль — маленькую красную «егозу»; и не на ком ином, как на Минни, городок впервые узрел шляпку с вуалью для поездок в автомобиле. Тогда-то и начали приговаривать: «бедная Минни». «Но она уже взрослая и может сама за себя постоять», — говорили другие. Тут она стала просить своих бывших одноклассниц, чтобы их дети звали ее не «тетенька», а «кузина».
Теперь уж минуло двенадцать лет с тех пор, как общественное мнение занесло ее в разряд прелюбодеек, и восемь лет тому, как кассир перевелся в Мемфис, а в Джефферсон наезжал лишь на сутки под рождество, которое справлял на ежегодной холостяцкой вечеринке в охотничьем клубе у реки. Притаясь за шторами, соседи подглядывали за процессией участников этой вечеринки и в первый день рождества, нанося визиты, рассказывали Минни о том, как прекрасно он выглядит, как, если верить слухам, преуспевает в большом городе, и задорными, скрытными глазами впивались в ее вымученно-задорное лицо. К этому часу дыхание Минни обычно отдавало запахом виски. Виски ей поставлял некий юнец, заправлявший киоском с содовой водой:
— Факт, покупаю для старушенции. Я так считаю: пусть и у ней будет хоть какая-то радость.
Мать ее теперь вовсе не покидала своей комнаты; хозяйство вела золотушная тетушка. На этом фоне какой-то вопиющей нереальностью казались яркие платьица Минни, ее праздность, ее пустые дни. По вечерам она теперь выходила из дому только с женщинами, соседками, в кино. Днем же надевала какое-нибудь из новых платьиц и одна-одинешенька шла в центр, где к концу дня уже прогуливались ее юные кузины — изящные шелковистые головки, худенькие, угловатые руки и осознавшие свою прелесть бедра, — девочки идут в обнимку друг с дружкой или же вскрикивают да хихикают с мальчишками у киоска с содовой; а она проходила мимо них и шла дальше вдоль сомкнутого строя витрин, причем мужчины, изнывавшие от безделья в дверях, даже не провожали ее больше глазами.
III
Парикмахер устремился вверх по улице, где сквозь облака роящихся мошек ослепительно сверкали редкие фонари, недвижно и залихватски подвешенные в безжизненном воздухе. В густой пыли умирал день; над темной площадью, окутавшейся саваном из песка, небо было незамутненное, как поверхность медного колокола изнутри. На востоке у горизонта пробивался отблеск вдвое прибывшей луны.
Когда он догнал их, Мак-Лендон и трое остальных садились в машину, оставленную в узком проулке. Склонив массивную голову, Мак-Лендон вгляделся в него поверх машины.
— Передумал что ли? — сказал он. — Тем лучше для тебя; богом клянусь, завтра, когда в городе узнают, что ты сегодня молол…
— Полно, полно, — сказал другой, бывший солдат. — Пинкертон свой парень. Давай сюда, Пинк, подсаживайся.
— Ребята, Уил Мэйз никак не мог на такое пойти, — сказал парикмахер. — Если вообще там хоть что-то было. Да вы ведь не хуже меня знаете: нет города, где негры лучше наших. Женщине всякое может насчет мужчин померещиться, хоть ничего совсем и нет, а мисс Минни вообще…
— Точно, точно, — сказал солдат. — Мы с ним только малость потолкуем, вот и все.
— Еще чего, потолкуем! — сказал Крепыш. — Когда мы разделаемся с этим…
— Да заткнись ты! — сказал солдат. — Ты что, хочешь, чтобы в городе каждая собака…
— Всем расскажем, богом клянусь! — сказал Мак-Лендон. — Расскажем, что всякий, позволивший, чтоб белую женщину…
— Поехали, поехали, вон еще машина.
Из облака пыли в конце проулка со скрежетом выкатил другой автомобиль. Включив зажигание, Мак-Лендон последовал за ним. Пыль плыла по улице наподобие тумана. Окруженные ореолом уличные фонари будто плавали в воде. Машина выехала за пределы городка.
Узкая, в выбоинах, дорога изобиловала поворотами. Над нею, да и над всей землей, нависала пыль. На фоне неба выросла мрачная громада фабрики мороженого, где ночным сторожем работал Уил Мэйз.
— Пожалуй, вот тут остановимся, а? — сказал солдат.
Мак-Лендон не отозвался. Он рванул вперед, круто притормозил, и свет фар выплеснулся на глухую стену.
— Послушайте, ребята, — сказал парикмахер. — Если он на месте, ведь это же доказывает, что он ни при чем. Правда же? Будь он виновен, он бы сбежал. Неужто не ясно, что сбежал бы?
Подкатил и остановился другой автомобиль. Мак-Лендон вышел из машины, за ним соскочил Крепыш.
— Послушайте, ребята, — сказал парикмахер.
— Выключай фары! — сказал Мак-Лендон. Нахлынула непроглядная темь. Ее не наполняли звуки, только шум легких, боровшихся за воздух со спекшейся пылью, в которой они прожили два месяца, да потом — удаляющийся скрип шагов Мак-Лендона и Крепыша, и чуть погодя — голос Мак-Лендона:
— Уил! Уил!
На востоке у горизонта тусклое свечение луны теперь усилилось. Луна нависала над коньком крыши, серебря воздух и пыль, так что те, казалось, задышали, ожили в чаще расплавленного свинца. Не слышно было ни ночных птиц, ни насекомых — ни звука, лишь дыхание да слабое пощелкивание охлаждающегося металла в машинах. При случайном соприкосновении казалось, что люди потеют всухую, ибо влага больше не выделялась из тел.
— Господи Иисусе! — раздался чей-то голос. — Надо уносить отсюда ноги.
Но никто не шелохнулся, пока из тьмы спереди не донеслись слабые нарастающие шумы, и тогда люди вышли из машин и стали напряженно ожидать в неживой мгле. Затем послышались иные звуки: удар, шумный выдох с присвистом и брань Мак-Лендона, вполголоса. Еще с секунду постояли, потом бросились навстречу. Бежали спотыкаясь, гурьбой, будто спасались от смерти.
— Кончайте его, кончайте этого подонка, — шепнул кто-то. Мак-Лендон отшвырнул всех обратно.
— Не здесь, — сказал он. — Тащи его в машину.
— Прикончи его, сволочь черномазую! — бормотал кто-то.
Негра втащили в машину. Парикмахер ждал рядом. Он потел, и чувствовал, что сейчас его вырвет.
— Что стряслось, начальник? — сказал негр. — Я ничего худого не делал. Как перед богом, мистер Джон.
Кто-то извлек наручники. Над негром, словно над пнем, закопошились — молча, суетливо, мешая друг дружке. Тот покорно все сносил, а глаза его торопливо и беспрестанно перебегали с одного мутного лица на другое.
— Вы кто, начальники? — сказал он, наклонясь, чтобы всмотреться в лица, и белые ощутили его дыхание, в нос им ударили испарения пота. Одного или двоих негр назвал по имени. — Так что же я, по-вашему, сделал, мистер Джон?
Мак-Лендон рванул дверцу машины.
— Садись! — сказал он.
Негр не тронулся с места.
— За что вы меня, мистер Джон? Я же ничего худого не делал. Белые, начальники, я ничего худого не делал, господь свидетель.
Он назвал по имени еще одного.
— Садись! — сказал Мак-Лендон. Он его ударил. Остальные сухо, с присвистом, выдохнули воздух и принялись избивать негра как попало, а он закружился волчком и стал ругаться, и взметнул закованные руки к их лицам, и угодил парикмахеру в челюсть, и парикмахер тоже его ударил.
— Сюда сажайте, — сказал Мак-Лендон.
На негра навалились. Он перестал сопротивляться, влез в машину и сидел тихо, покуда рассаживались остальные. Сидел между парикмахером и солдатом, стараясь не прикасаться к ним ни руками, ни ногами, торопливо и без устали переводя взгляд с лица на лицо. Крепыш примостился на подножке. Машина тронулась. Парикмахер прижал ко рту носовой платок.
— Что с тобой, Пинк? — сказал солдат.
— Ничего, — сказал парикмахер. Вновь выбрались на шоссе и поехали в сторону от городка. Из пыли вынырнул второй автомобиль. Машины продолжали путь, наращивая скорость; позади остались последние развалюхи городка.
— Черт побери, да от него воняет! — сказал солдат.
— Это мы уладим, — сказал коммивояжер, с переднего сиденья, рядом с Мак-Лендоном. Крепыш на подножке выругался в горячий встречный ветер. Внезапно парикмахер перегнулся через спинку сиденья и тронул Мак-Лендона за плечо.
— Выпусти меня, Джон, — сказал он.
— Прыгай, куда тебе. Ты же негритосов прямо обожаешь, — сказал Мак-Лендон, не поворачивая головы. Он вел машину на полной скорости. За ними в пыли ярко светились расплывающиеся фары другого автомобиля. Мак-Лендон свернул на узкую проселочную дорогу. Ею давно не пользовались, и она была вся в ухабах. Вела она к заброшенной печи для обжига кирпича, к груде бурого шлака и бездонных чанов, опутанных ползучими растениями и сорняком. Когда-то здесь было пастбище, — до тех пор, пока в один прекрасный день хозяин стада не хватился одного из своих мулов. И хоть он дотошно тыкал длинным шестом в каждый чан, ему так и не удалось нащупать дно.
— Джон, — сказал парикмахер.
— Да прыгай же, — сказал Мак-Лендон, швыряя машину по ухабам.
Рядом с парикмахером заговорил негр:
— Мистер Генри!
Парикмахер подался вперед. Узкая колея дороги терялась, убегая вверх. Машина шла вперед, а воздух был, как в погасшей домне: прохладный, но совершенно мертвый. Машина перепрыгивала с ухаба на ухаб.
— Мистер Генри!
Парикмахер стал неистово дергать дверцу.
— Эй там, поберегись! — сказал солдат, но парикмахер успел ногой толкнуть дверцу и повис на подножке. Перегнувшись через негра, солдат потянулся было к нему, но он уже спрыгнул. Машина продолжала свой путь, не сбавляя скорости.
Стремительная инерция движения швырнула его в пропыленный бурьян, и он с шумом покатился в кювет. Вздымалась пыль, а он лежал среди тоненького, зловещего хруста худосочных стеблей, задыхаясь и борясь с тошнотой, пока мимо не промчался второй автомобиль и шум его не замер вдали. Тогда парикмахер поднялся и зашагал, прихрамывая; он вышел на шоссе, а там свернул к городку, на ходу отряхивая ладонями одежду. В небе поднялась луна, она стояла высоко, наконец-то избавившись от пыли, и через некоторое время из-за пыли засверкали огни городка. Парикмахер все шел да шел, прихрамывая. Но вот он услышал рев автомобилей, и позади него все ярче становился свет их фар, и он сошел с дороги и опять затаился в пропыленном бурьяне, покуда машины не промчались мимо. Теперь машина Мак-Лендона была замыкающей. В ней сидели четверо, и Крепыш ехал не на подножке.
Машины продолжали свой путь; пыль поглотила их, яркий свет и рев исчезли вдали. Какое-то время в воздухе клубилась поднятая ими пыль, но вскоре ее вобрала в себя пыль вековая. Парикмахер выкарабкался на шоссе и захромал дальше по направлению к городку.
IV
В тот субботний вечер, когда она переодевалась к ужину, плоть ее пылала как в лихорадке. Руки дрожали над крючками застежек, глаза горели лихорадочным огнем, волосы потрескивали под расческой. Не успела она покончить с переодеванием, как за нею зашли приятельницы и сидели, пока она натягивала тончайшее белье, чулки и новое полупрозрачное платье.
— Ты уже в силах выйти на улицу? — спрашивали они, а у самих глаза тоже задорные и поблескивают мрачно. — Когда оправишься от потрясения, непременно нам все расскажешь. Что он говорил, что делал; все-все.
В темноте под деревьями, на пути к площади, она, чтобы унять дрожь, дышала глубоко, словно пловец перед тем, как нырнуть, а четверо приятельниц держались чуть позади, шагали медленно — из-за зноя, а также из сочувствия к ней. Но у площади ее опять охватила дрожь, и она вскинула голову, прижав к бокам стиснутые кулаки, а голоса приятельниц журчали, и в глазах у них тоже появилось что-то лихорадочное.
Вступили на площадь, она — в центре группы, хрупкая, в свежем платьице. Дрожь усилилась. Шла она все медленнее и медленнее, наподобие того, как дети доедают мороженое, голова вскинута, лицо как сникший стяг, глаза сверкают; она миновала отель, и со стульев вдоль обочины тротуара вслед ей глядели коммивояжеры в рубашках без пиджака:
— Вон та, видишь? В розовом, та, что в середке.
— Эта? А что сделали с черномазым? Его не…
— Точно. С ним порядок.
— Порядок?
— Точно. Отвезли куда надо.
Дальше — аптека, где даже молодые люди, подпирающие дверь, приподняли шляпы и долго провожали глазами ее бедра и лодыжки.
Они шли да шли мимо приподнятых мужских шляп, мимо внезапно умолкающих голосов, почтительных, заботливых.
— Вот видишь? — говорили приятельницы. Голоса их звучали как протяжные глубокие вздохи шипящего ликования. — На площади ни одного негра. Ни единого!
Вошли в кинотеатр. Он походил на волшебную страну в миниатюре — освещенное фойе, цветные литографии жизни, схваченной в ее жутких и сладостных превращениях. У нее задергались губы. В темноте, когда начнется фильм, все будет хорошо; она удержится от смеха, не надо растрачивать его так скоро и попусту. И вот она заторопилась сквозь скопище оборачивающихся на нее физиономий, сквозь шепоток приглушенного изумления, и они заняли привычные места, откуда виден проход, ведущий к серебристому экрану, видно, как парочки идут к своим креслам.
Погасили свет; экран заструился, и на нем начала разворачиваться жизнь, прекрасная, пылкая и печальная, а парочки по-прежнему входили, раздушенные, шурша в полумраке, прильнувшие друг к другу силуэты хрупки и стройны, изящные быстрые тела угловаты, пленительно молоды, а над ними плывут и окутывают их серебристые грезы. На нее напал смех. Силясь сдержать его, она смеялась все пуще; на нее снова стали оборачиваться. Приятельницы подняли ее с места и вывели из зала, все еще смеющуюся, и она стояла у края тротуара, смеясь пронзительно, на одной ноте, пока не подъехало такси и ее туда не усадили.
С нее сняли розовое полупрозрачное платьице, тончайшее белье и чулки, уложили в кровать, накололи льду — прикладывать к вискам, и послали за доктором. Разыскать доктора не удалось, поэтому женщины принялись ухаживать за нею сами, с приглушенными восклицаниями меняли лед и обмахивали ее веером. Покуда лед был свеж и холоден, она не смеялась, лежала спокойно, лишь чуть постанывая. Но вскоре смех опять прорвался, а голос повысился до крика.
— Тссссссссссс! Тсссссссссссссс! — говорили приятельницы, наполняя пузырь свежим льдом, приглаживая ей волосы, присматриваясь, нет ли седых. — Бедняжка!
А потом — друг другу:
— Как, по-твоему, что-нибудь и в самом деле было? — А глаза мрачно горят, скрытные и взбудораженные. — Тише вы! Ах, бедняжка! Бедная Минни!
V
Било полночь, когда Мак-Лендон подъехал к своему новенькому чистенькому дому. Нарядный, свежий, как птичья клетка, и почти такой же величины, дом был аккуратно выкрашен в зеленое и белое. Мак-Лендон запер машину, поднялся на веранду и прошел в комнату. С кресла, стоявшего возле настольной лампы, поднялась жена. Мак-Лендон остановился посреди комнаты и пристально смотрел на нее, пока жена не опустила глаза.
— Гляди-ка, который час, — сказал он, подняв руку и показав ей часы. Она стояла перед ним, склонив голову, с журналом в руках. Лицо бледное, напряженное, усталое. — Сколько раз тебе говорить, чтоб не сидела вот так, не ждала, не проверяла, в котором часу я возвращаюсь?
— Джон, — сказала она. Она положила журнал. Покачиваясь на каблуках, он не отводил от нее разгоряченных глаз, не отворачивал вспотевшего лица.
— Сколько раз тебе говорить?
Он подошел к ней вплотную. Тогда она подняла глаза. Он сгреб ее за плечо. Она стояла безвольно, глядя на него снизу вверх.
— Не надо, Джон. Мне не спалось. Из-за жары или еще чего… Прошу тебя, Джон. Мне больно.
— Сколько раз тебе говорить?
Он выпустил ее и то ли ударил, то ли просто отшвырнул в кресло, и она осталась там лежать и молча смотрела, как он выходит из комнаты.
Он прошел через весь дом, на ходу срывая с себя рубашку, остановился на задней веранде, темной, застекленной, голову и плечи обтер рубашкой и отбросил ее в сторону. Он вынул из кармана пистолет и положил на ночной столик, и сел на кровать, и снял ботинки, и встал, и стащил с себя брюки. Он опять потел, а потому нагнулся и стал яростно шарить в поисках рубашки. В конце концов, он ее нашел, снова обтер тело и, прижавшись к стеклу, стоя, часто и тяжело дышал. Вокруг — ни шороха, ни звука, ни даже мошки. Темный мир, казалось, лежал поверженный под холодной луной и не смыкающими век звездами.
СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПРЫЖОК
I
Аэроплан появился над городом вдруг, почти как видение. Летел он быстро: мы едва успели его заметить, а он уже был на вершине мертвой петли, прямо над площадью, в нарушение и городского и правительственного указов. И петля была неважная, ее сделали будто со зла — небрежно и на предельной скорости, словно летчик был неврастеником, или же очень спешил, или же (странное предположение, но у нас в городе живет бывший военный летчик; он выходил с почты, когда появился аэроплан, летевший на юг; увидев неважно выполненную мертвую петлю, он и высказал эту мысль) летчику хотелось максимально сократить пролет, чтобы сэкономить бензин. Аэроплан вышел на вершину петли с опущенным крылом, как будто собираясь сделать иммельман. Потом он сделал полубочку, закончил петлю на три четверти и, завывая, на полном газу, все так же внезапно, точно видение, исчез на востоке, в направлении аэродрома. Когда первые мальчишки туда прибежали, аэроплан стоял на земле, в огороженном углу, на самом краю летного поля. Он был неподвижен и пуст. Вокруг не было ни души. Он отдыхал, пустой, безжизненный, весь побитый и заплатанный, неумело, в один слой выкрашенный мертвенно черной краской и здесь похожий на привидение, будто сам по себе прилетел, сделал петлю и сел.