— Ну, рады…
Представили меня и Андрею Семенову, спецкору отдела, тоже лет под сорок. Он сразу же засыпал шутками-прибаутками, добродушно ироничными вопросами… Именно они, Абрамов и Семенов, и стали моими первыми учителями в практической журналистике. Не просто в узкопрофессиональном смысле — редактирование, письмо, прочие газетные премудрости. Они заложили во мне представление о журналистике как профессии высочайшего гражданского предназначения, даже дела избранных, о нравственных принципах, праве и долге — всего этого не существовало в писаном виде, тем более — в юридической форме, не присутствовало и в университетских лекциях. Это был какой- то журналистский кодекс чести, который бытовал в неком кругу профессионалов. Не знаю даже, насколько широк был этот круг, но замечу, забегая вперед, что очень многое совпало с тем, что потом культивировалось в аджубеевских «Известиях», и к этому я еще вернусь.
Об университетском значке упомянул не случайно. В сельхозотдел заглянула тогда Валя Родина («Родина слышит, Родина знает…») из отдела культуры, и уже через несколько минут по редакции ходила первая характеристика нового сотрудника: «Пижон в очках и с университетским значком».
Потом представления об Алтае как райской обители рушились с каждой поездкой в районы. Правда, удивительную природу края с волнением вспоминаю и теперь. На севере — тайга, зимой от райцентра к райцентру не каждую неделю доберешься даже на лошадке, запряженной в розвальни: снега! На Западе и Юго-западе — степь. Стоишь — горизонт виден со всех сторон, «полсотни туда и полсотни сюда», как написал местный поэт. На Востоке — предгорья и горы, местами, скажем, у Телецкого озера, глубокого, чистого и холодного, на восходе и закате так причудливо меняющего цвета, что кружится голова — практически непроходимые, особенно зимой. Вдоль Чуйского тракта, уходящего выше и выше в горы, по лесной опушке — огромные дикие тюльпаны. А если свернешь с него и поднимешься на гору, перед тобой предстанет удивительное по красоте море кедрачей. Сравнение с морем при всей его банальности просится на язык потому, что у кедров верхушки не заостренные, а волнистые, мягкие… Зеленые волны бегут под ветром.
Деревушки по всему Алтаю были убогие. В лесных районах — деревянные, с соломенными крышами, в степных — саманные, то есть из глины с соломой, камышом. Часто с земляным полом — вроде украинских мазанок, только проще, неказистее. От украинцев приезжих и пошли, только какие-то вот убогие и сиротливые. Потому еще, что вокруг — ни садика, ни аллеи, ни деревца. Названия сел в предгорных районах много говорят сами за себя: Грязнуха, Старая Барда, Алешкина кожа. А в степях оказались и Париж, и Лондон, и Нью-Орлеан. Приезжих надували: на спор — свожу тебя в Париж, машиной, дешевле, чем на самолете и т. п. Ох, и дворцы были в том Париже — тоже все под соломой.
Работали мы увлеченно, с десяти утра и до трех ночи все лето, до полуночи, по крайней мере, — всю зиму. Сельский отдел занимал порой чуть не все страницы газеты, а, кроме того, выпускал фотоплакаты и сатирические листовки с карикатурами и стихами. Но будто бы о нас было сказано: «Не ведают, что творят». Все делалось, в общем-то, для того, чтобы заставлять крестьян сеять, как тогда говорили, «за кромкой снега», а потом выбивать из колхозов хлеб «в закрома Родины».
Проводили ночные рейды — отыскивали зерно, спрятанное крестьянами от «уполномоченных», которых крайком и райкомы партии посылали выколачивать план хлебосдачи и «добровольные» социалистические обязательства. Я сам, став заведующим отделом в 25 лет, что для того времени было очень рано, поднимал по ночам собкоров на такие рейды. Они вместе с активистами находили где-нибудь на чердаке или в подвале мешок зерна или просто то, что было засыпано на семена и в фуражные фонды до выполнения «первой заповеди» — плана хлебозаготовок, и клеймили «не по государственному мыслящих» или даже «преступно действующих» председателей колхозов. Это много позже мы стали понимать, что «преступно действующими» были сами.
Сейчас все это выглядит почти трагичным, а ведь тогда — совсем иначе. Еще со времен сталинских, со времен военных существовало представление, что вот мы, выступающие в роли экзекуторов, имеем право сечь, потому что мы отстаиваем государственный интерес, высший, общенародный, а председатели и колхозники, которые прячут хлеб по чердакам, руководствуются корыстными личными интересами, низшими, почти низменными, а, следовательно, вредят государственным интересам. Самое страшное, что «секомые» (просится мерзкий каламбур: секомые насекомые) сами как бы признавали правомерность того, что их секут. Абрамов рассказал мне чрезвычайно показательный в этом смысле эпизод.
Он диктовал как-то «машинисту», то есть мужчине, печатавшему на машинке, передовую статью и, будучи матерщинником, у которого крепкие словечки выскакивали просто сами собой, сдабривал ими текст, который по определению должен был выглядеть гневным, страстным, потому что был направлен против тех, кто не выполняет план хлебозаготовок. Абрамов таким образом «заводил» себя, настраивал, а «машинист» сказал, что не может на ходу вдумываться в содержание диктовки и что-то пропускать, поэтому будет печатать все подряд. Когда эту работу закончили, автор поправил текст, вычеркнув все неприличные слова, и сдал его в набор. Статья была опубликована. Но на утро Абрамов к своему ужасу обнаружил, что матерщину- то он углядел и вычеркнул, но менее крепкое словечко уже не остановило глаз, и в тексте передовой оказалась такая фраза: «Крестьяне села Калиновки имеют хлеб, но не сдают его,
Потрясенный автор пошел в кабинет ответственного редактора, открыл книгу приказов и сам записал себе строгий выговор — питая жалкую надежду, что так, быть может, удастся предотвратить более грозное наказание. Он прекрасно понимал, что дело чревато или, как сам любил выражаться, «чирьевато» последствиями: исключением из партии, а то и чем похуже… Но ничего, абсолютно ничего не произошло! Никто попросту не заметил непристойности, даже чужеродности этого слова в передовой статье. Согласились, что они подлецы, прежде всего граждане села Калиновки: уж раз не сдают хлеб государству, то кто же они? Не дай Бог — враги народа, подлецы-то что!.. Никаких, короче говоря, протестов не последовало. В райкоме партии тоже ничего ненормального в тексте не заметили…
Право вышестоящего «сечь и приговаривать» признавалось прежде всего в партийных и государственных органах. О крутом начальнике часто говорили с восторгом: «Ну, дал он нам!.. Стою на ушах (т. е. склонив голову —
Помню, в одной нашей сатирической листовке мы критиковали руководителей Рубцовского района — первого секретаря райкома партии Матвеева и «предрика» (то есть председателя райисполкома) Рязанова за то, что те препятствовали раздельной уборке хлебов. Тогда этот метод только начали «внедрять»: сначала скашивали колосья жатками, укладывая в валки, а потом, когда подсохнут, подбирали и обмолачивали комбайнами. Но комбайнов-то не хватало, поэтому все побаивались того, что потом и произошло: валки попали под дожди, зерно проросло, и все это стало гнить. Однако мы по команде крайкома партии «резко критиковали» «консерваторов». Саша Урюпин, редакционный художник, нарисовал такую карикатуру: шлагбаум, перегораживающий дорогу жаткам, перед ними — «предрика», растопыривший руки, мол, не пущу на поле, а на столбике шлагбаума, вроде как в сторонке и отвернувшись — секретарь райкома. Тот и другой — в каких-то немыслимых полосатых пижамах, «чтобы смешнее». И «стихи» под рисунком, которые я же и сочинял:
Ну и — некая мораль.
Какой была реакция? На очередном пленуме крайкома партии многие подходили к «героям» листовки и добродушно подсмеивались: «Вы и впрямь в таких пижамах на работу ходите?» Шутке смеялись еще и потому, что все знали одну историю: некий председатель райисполкома, побывав за границей, в Карловых Варах, привез оттуда двенадцать разноцветных пижам и каждый день выходил на работу в новой, пока об этом не рассказали секретарю райкома, а тот не без труда («За границей все в таких ходят!») отговорил модника от этих представлений.
Матвеев с Рязановым на нас не жаловались. Кажется, даже особенно и не обиделись. Товарищ Сталин учил ведь прислушиваться к критике, даже если в ней лишь «пять процентов правды». Конечно, на газету можно было и навалиться, скажем, в выступлении на том же пленуме крайкома, но с риском: может, газете дал поручение о критике именно в твой адрес сам первый секретарь крайкома, тогда на такое нарвешься!
Так и воспитывалось послушание. И руководящие партийные и советские деятели на всех уровнях не очень-то отличались от тех самых жителей села Калиновки, которые признали, что они подлецы.
Сейчас только журналисты старшего поколения представляют, что же это было такое — выпуск номера газеты в сталинские времена, что, например, входило в обязанности дежурного, за что и в какой мере он отвечал. Думаю, большинству нынешних журналистов многое просто и в голову не придет.
Завершаю дежурство. Ротационные машины уже пошли, бумажная лента превращается в аккуратные рядки сложенных газет, но я еще должен официально подписать номер: «В свет». Просматриваю экземпляр, полученный с машины. Прежде всего — заголовки. Не просто с точки зрения возможных ошибок, хотя и это было важно. (Сейчас небрежность в этом смысле перешла все пределы, мне даже рассказывали, как в уважаемой газете на планерке один выступавший доказывал, что знать правила русского языка журналисту не обязательно, его дело — добывать информацию). Следили, не обнаружится ли какая-нибудь нелепица или двусмысленность. Как анекдоты ходили по устам рассказы о случаях такого, скажем, рода. Газета приморского региона, кажется, «Тихоокеанская звезда», подготовила специальный выпуск, посвященный началу путины. Конечно, коммунистов призывали показать пример трудового героизма, поэтому поверх всей первой полосы шла «шапка»: «Всех коммунистов — в море!» Или — статья в районной газете о соцсоревновании на кирпичном заводе в честь предстоящей районной партийной конференции с крупным, тоже во всю полосу заголовком: «Встретим районную партийную конференцию добротным кирпичом!» Но ведь бывают двусмысленности и тоньше. Скажем, на полосе два заголовка: «Крайком КПСС требует ускорить сев» — сообщение о заседании бюро крайкома партии, и — «Преступное деяние» — репортаж из зала суда. Заголовки рядом, как бы сливаются в одно, и получается, будто бы решение крайкома и есть преступное деяние. Такое сейчас и в голову никому не придет, а тогда подобные совпадения не допускались даже на разных полосах разворота. Чего только не усматривали, чего не выстраивали из заголовков в крайкоме КПСС, в цензуре, в КГБ, да и мы сами в порядке перестраховки.
Перед подписанием номера смотрю еще и все фотографии на свет: не получается ли, что на лбу у передовика производства нечто просвечивает. Порой из части текста на оборотной стороне получается и неприличное слово. Ну, уж тем более ничто не должно просвечивать на портрете товарища И. В. Сталина. Кстати, только так можно было писать его имя-фамилию, ни в коем случае не допуская переноса с одной строки на другую. Фамилии других членов Политбюро переносить также было запрещено, не говоря уже, конечно, о Марксе, Энгельсе, Ленине.
Сто раз останавливается глаз на фамилии вождя не только в заголовках — в тексте. В сто первый раз дежурного прошибает пот. Напечатано: «истерическая речь товарища И. В. Сталина». Ясно, что ошибка всего в одной букве: «е» вместо «о»… Не нужно было долго думать, что последует за обнаружением этой ошибочки. Для забывших все это или по молодости не знающих скажу: снятие с работы, исключение из партии и арест, как минимум, ответственного редактора газеты, скорее всего — и его замов, всех дежурных, уж точно — корректоров, линотиписта и Бог знает еще кого. Редакция будет просто разгромлена. Это же не ошибка, это чья-то враждебная вылазка и чье-то попустительство, а то и заговор. Заговоры же любили больше всего.
Что делать дежурному? Указать на ошибку и поправить? Ну, нет! Всё тут же станет известно «органам», и никто никого, даже бдительного дежурного уже не спасет. Решение есть только одно и принимается срочно. Вызван из типографии выпускающий, ему — указание без особых объяснений: перебрать подвальную статью заново, целиком. Для маскировки совсем в других местах сделано несколько бессмысленных исправлений. Отлитые стереотипы, которые ставят на ротационную машину, предлагается разбить и расплавить, матрицы уничтожить, отпечатанную часть тиража, пока, слава Богу, небольшую — под нож.
Скандал: газета запаздывает, пойдет в рассыл не по графику, рабочие лишатся премии, ропщут, конечно. Никто толком не может понять, в чем дело, но люди привычные, делают, что велят. Ну, а дежурному приходится изображать из себя самодура. Это не очень сложно, если знаешь, что спасаешь, всего скорее, жизнь многим людям, в том числе и себе.
Не помню, что было выдумано в оправдание перед начальством, но истину не узнал никто и по сию, кажется, пору.
При Хрущеве ошибки тоже обходились недешево, но все же не в цену жизни. Помню, пришел в редакцию и на Доске объявлений увидел приказ примерно такого содержания: «За халатность, повлекшую за собой грубую ошибку, сотрудника сельхозотдела В. Тваринского уволить из редакции». Бегу в отдел: что случилось? Оказывается Володя Тваринский, будучи «свежей головой» (это читка номера уже с машины, полностью готового — для последней страховки), не заметил в тексте пропуск одной буквы, и получилось такое: «тварищи Н.С. Хрущев, М.А. Суслов…», ну и так далее. За этих «тварищей» в сталинскую эпоху опять же посажали бы многих, а теперь все же можно было еще и отстаивать провинившегося.
Иду к ответственному редактору, которым к тому времени стал Абрамов, говорю:
— Михаил Георгиевич, у меня к вам просьба: закройте ладонью один глаз и прочтите вот эту колоночку.
— Ты что, с ума сошел?
— Ну, прочтите, это очень важно, я объясню потом.
Абрамов усмехнулся, зажмурил один глаз, нарочито так
перекосился весь — читает. Выдержал немного и аж сделал вид, будто плюнул в корзину:
— Ну, какого рожна?
— Как, — говорю, — читается, Михаил Георгиевич? Хорошо? Сколько так могли бы выдержать? Так вот, Тваринский, которого вы только что уволили из редакции, читал так, с одним-то глазом, целый номер! (Он был действительно практически слеп на один глаз, все это знали, но до случая о том как-то и не подумали.)
— Да-а-а, — протянул Абрамов. И тут же загорелся — «заводной» был человек:
— Слушай, пойди-ка ты к Чиликану (так у нас называли Чиликина, ответственного секретаря редакции), проделай с ним то же, что со мной, он уж очень гневался и приказ сам сочинял.
Иду к Чиликину, хотя знаю, что с ним такие штучки проходят сложнее — суровый человек, гроза редакции. Рыпался он, но я как-то уговорил его на эксперимент. Страшно ругаясь, и он попробовал читать… А когда я все объяснил, молча тут же взял листок бумаги и заготовил совсем другой приказ: Тваринскому ставилась «на вид» недостаточная внимательность при чтении номера и впредь он освобождался от дежурств по состоянию здоровья.
Совсем уже другое было время!
Болгария, 1973. Я здесь по командировке журнала «Проблемы мира и социализма». Чудесная страна: горы, море, Долина роз, Велико Тырново — красивейшая старая столица страны, а рядом — столица смеха Габрово. Побывал на Шипке, побывал в деревне, откуда был родом Вылко Червенков, самый жестокий коммунистический правитель Болгарии, сталинист. Крестьяне рассказывали, что когда он приезжал к отцу, они вдвоем хорошо поддавали сливовицы, Вылко уезжал, а отец открывал окошко, садился на подоконник, обхватывал голову руками и, раскачиваясь, причитал:
— Бедная моя Болгария, она в руках моего Вылко!
В следующий приезд сын ругал отца. Мол, не посмотрю на то, что ты отец, посажу тебя, если будешь меня позорить.
— Что ты, что ты, не буду — заверял папа. Но только сын уезжал после очередной попойки, отец снова садился у окошка, и вся деревня слышала:
— Бедная моя Болгария..
Народ в этой прекрасной стране гостеприимный, в деревне только братушкой меня и называли. Ну, вот я и подзадержался немного.
Мое пребывание здесь «курировал» Дмитр Станишев, в то время консультант международного отдела ЦК БКП (потом он работал в журнале «Проблемы мира и социализма», затем стал секретарем ЦК, а в последнее время, кстати, его сын Сергей был Премьер-министром Болгарии).
Я как-то уже заволновался даже, что пора бы домой, в Прагу. А Дима, с которым мы очень подружились, уговаривал:
— Ну, чего ты торопишься? Тебе тут плохо?
Я рассказал ему байку о том, как в Грузии поступают с человеком, который слишком засиживается в гостях: хозяин выводит его на крыльцо и показывает на дерево, говоря:
— Видишь, какая хорошая птичка — посидела немного и улетела.
Короче, на другой день Станишев сообщает, что мне взяли билет на поезд на субботу — через Белград до Праги ехать всего ничего, а интересно. Говорю: ну, давай билет. Он притворно возмущается:
— Саша, в Болгарии так не делают! Вот посажу я тебя в вагон, мы разопьем бутылочку хорошего вина, тогда и получишь билет
В субботу приезжаем на вокзал около 9 вечера, на билете, который он мне все же показал, написано, что поезд отходит в 21.15. Ходим по платформе, ищем мой состав, а его нигде нет. Туда — сюда — нет и все! Спрашиваем дядю в красной фуражке, где, мол, поезд на Прагу. А он говорит: так вы опаздываете, вон он уже трогается!
Мы бегом к этому составу. Какая уж бутылочка вина! Дима запихивает меня в тронувшийся вагон, а следом чемодан, какие-то сумки, узлы с подарками. Машу рукой на прощанье и иду на свое место.
Вагон по номеру мой, но немного странно, что не мягкий, не купейный, а обычный плацкартный, да еще меж двух полок втиснута третья…
На моем месте аккуратно устраивается некий полноватый мужчина. Говорю, извините, но. Он мне тоже, мол, извините, но… И показывает свой билет с таким же, как у меня, номером места. Иду разбираться к проводнику, но разговор не очень получается: я объясняю ему, в чем проблема, по-русски, а он мне что-то отвечает по-болгарски. Начали помогать пассажиры, но тут он показал три пальца и сказал вполне понятное: «Три лева!» Три лева у меня нашлось, и я уже скоро спал на средней как раз полке.
Утром, проснувшись, глянул в окно, а там уже город какой- то. Говорю, обращаясь к соседям по купе:
— Это не Белград?
— Какой Белград? Это Плоешти!
— Как тут может быть Плоешти, он же в Румынии.
— Ну, вот мы как раз и подъезжаем к Бухаресту!
У меня почти шок. Ничего себе, думаю, вроде и не с перепою я. И что буду делать в незнакомом городе, не зная языка, не имея их денег. (В советское время командировочных в долларах нам не давали, только валюту страны, куда направляли, а рубль или кроны, которые у меня были, здесь всем на фиг не нужны). Но главное — почему я сюда заехал? Поезд же не мог заблудиться, по рельсам только ходит.
Обсуждаем ситуацию с соседом, который оказался румынским писателем и прилично владел русским языком. Он дает мне 10 лей (тогда, примерно, рубль на наши деньги) и говорит, мол, этого хватит доехать до советского посольства на троллейбусе.
На вокзале Бухареста иду для начала к кассе. Спрашиваю по-русски, что, мол, со мной произошло, как я сюда попал, и показываю билет. А кассирша этак стервозно отвечает: не понимаю, дескать, по-русски, говорите на английском, французском, немецком. А я вижу, что прекрасно понимает все. Ну, ладно, отвечаю, буду говорить на немецком, но вам же хуже будет от моего немецкого.
Короче, выяснилось, что билет мне взяли не через Белград, а через Бухарест — с Югославией тогда были сложные валютные отношения. Я должен был сесть на такой же поезд, на каком ехал, только еще вчера утром! Доехать до Бухареста, а в 21.15, как было написано на билете, отправиться отсюда в Прагу. То есть, когда мы с Димой болтались по платформе в Софии в поисках нужного поезда, он как раз и отъезжал от вокзала Бухареста.
— Ваш поезд ушел вчера, и ваш билет теперь не действителен, — заявила кассирша на немецком языке.
На секунду опешив, я возразил:
— Ну, нет! Билет действителен. Не действительна только плацкарта. Я могу купить новую на сегодня!
Оказалось, что ни на сегодня, ни на завтра уже нет мест в нормальном купейном вагоне. Но я не очень и настаивал, потому что купить-то у меня было не на что! Говорю: тогда давайте мне сидячее место на сегодня! Она, в конечном счете, со мной соглашается и называет стоимость сидячего места. Это оказывается, примерно, на 20 бани больше имеющихся у меня 10 лей. Я невозмутимо заявляю, что хочу взять билет только до Будапешта, там, мол, возможно, освободится место в купейном вагоне.
И вот у меня в руках билеты, в сущности, как бы на электричку, да не как бы, а в самом деле это международная электричка, к которой прицеплены два спальных вагона. До Праги мне предстоит ехать на «пятой точке», то есть сидя, 26 часов, и я еще совершенно не представляю, что буду делать в Будапеште. Однако, так или иначе, какой-то минимум я себе обеспечил, чтобы уехать из этого города, а теперь поеду в наше посольство и там посоветуюсь, как все же устроиться покомфортнее.
Спросил кого-то, как ехать до русского посольства. Слова «амбассада» и «советик» поняли легко, а я как-то понял то, что мне ответили. Ведь обычно задать вопрос почти на любом языке — не проблема, а вот понять, что тебе быстренько лопочут в ответ на том же румынском.
На улице дождь, на троллейбусной остановке толпа, которая стоит, мрачно ожидая очередной машины. Как только троллейбус подходит, все скопом кидаются к нему, работая локтями. Никакой тут очереди нет, просто идет одновременная атака на оба входа, и машина трогается с незакрытыми дверями, поскольку уцепившиеся за что-то последними счастливчики еще не втиснулись в массу пассажиров так, чтобы дать дверям закрыться. Отягощенный чемоданом, сумками, узелками, в которых гремят какие-то подарочные гончарные изделия, да еще и с разболевшимся в Болгарии животом, пропускаю три троллейбуса, все больше намокая от льющейся на меня из небесной лейки воды. Толпа, вопреки моим ожиданиям, не редеет, у неё какой-то удивительно стабильный объем, несмотря на то, что кто-то все же уезжает с каждой машиной. Моя голова, изучая закономерности атак этой толпы на троллейбусы, начинает мыслить стратегически. Вот стоит группа студентов — эта дружная команда яростно кинется к следующей машине и ворвется в нее. Я тихонько протискиваюсь вперед, чтобы оказаться перед этой группой. С приближением троллейбуса выдвигаю перед своим животом чемодан, и с этим тараном почти в одно мгновение меня вносят в вагон, я вонзаюсь в месиво пассажиров, уже находящихся внутри троллейбуса. Кто-то ругается, похоже, на меня из-за жесткой консистенции чемодана, да и подарочных гончарных изделий, оказавшихся необычайно прочными, но я ведь румынский-то не понимаю и делаю вид, что ко мне это не имеет никакого отношения.
Посольство. Проходная. Предъявляю вахтеру паспорт. Вахтер говорит, что не может меня впустить даже во двор, должен согласовать это с дежурным чиновником. Вскоре мне представляется третий секретарь посольства и поражает меня таким сообщением: сегодня воскресенье, никого, кроме него, дежурного, в посольстве нет, посол вообще в отъезде, и он, дежурный, не имеет права впустить меня в здание. Я ору на него: вы все с ума посходили?! Я гражданин Советского Союза, с паспортом, серпастым и молоткастым, не могу попасть на территорию своей страны? Я, промокший до нитки, не могу у вас тут обсушиться и обогреться? Мне что — обращаться к румынским властям, чтобы дали возможность где-то приткнуться, да и накормили заодно за свой счет?
Робкий третий секретарь смущенно предлагает:
— Давайте я отведу вас к себе домой, у меня там сегодня никого нет.
Дома он открыл холодильник, широким жестом приглашая пользоваться любыми продуктами, и отправился опять на дежурство. Я как-то там сменил промокшую одежду, сделал себе яичницу, включил телевизор — сижу. На экране — Бухарест, симпатичный, между прочим, город. Сами румыны любят называть его маленьким Парижем, дескать, во многом похож на большой оригинал. Мысль: что же это я, как дурак, так и просижу до вечера в Бухаресте, изучая его по телевизору?
Звоню на работу хозяину квартиры, спрашиваю, кто из корреспондентов центральных газет — «Правды» или «Известий» сейчас на месте, и как ему позвонить. Оказалось — только правдист Слава Петухов дома. Мы с ним не знакомы, но фамилии-то друг друга знаем! Короче, через пять минут слышу в телефонной трубке веселый голос:
— Старик, привет! Выходи на улицу, тебя моя машина ждет, а я тут пока чего-нибудь приготовлю.
Уже максимум через полчаса я был не только сыт, но и пьян, нос в табаке, а потом катался вместе с коллегой по Бухаресту, рассматривая его вживую. Слава уговаривает меня:
— Чего ты в Прагу торопишься? Поживи у меня денька три! Купим тебе нормальный билет в купе.
Отвечаю, что в редакции и дома, наверное, уже волнуются: из Софии выехал (Дима же позвонил, конечно), а в Прагу не приехал. (Так оно и было, встречали на вокзале каждый поезд, приходящий из Белграда и Бухареста, три ночи!) Слава возразил мне: мол, какая проблема — сейчас вернемся домой и позвоним в Прагу. Вернулись, позвонили, нам ответили, что эта линия сейчас не работает, какая-то «поруха». Тогда уже мне в голову мысль пришла: позвоним в Москву правдинским или известинским стенографисткам, они запишут нас и передадут сообщение в Прагу. Звоним в Москву. Оказывается, эта линия тоже не работает. Редкое невезение!
Тогда уже я окончательно решил, что поеду все же сегодня, на «пятой точке», но сегодня.
Дорога была во многих отношениях примечательная. Во-первых, соседи по купе, румыны, группа молодых сравнительно ребят, установив, что я русский, тут же начали атаковать меня по всем направлениям. Прямо скажем, очень недоброжелательно, даже злобно.
— У меня отец под Сталинградом погиб, там и похоронен, — сразу сказал один тоном прокурора-обвинителя, который, к тому же, только что дома поссорился с женой. Я, конечно, ответил:
— А зачем он туда пришел? Что он там делал?
В таком духе шел весь разговор, хотя не все понимали по-русски. Беседу направлял один, знающий русский, и самый злой.
Второй моей бедой были контролеры. Они шли буквально через каждую пару часов. Ну, у всех пассажиров, как и положено в местных поездах, были картонные такие билетики, контролер прокалывал их компостером. И вдруг натыкался на мои две большие бумаги, на которых что-то написано на непонятных ему языках. Долго вертел в руках, спрашивал меня что-то, но я только разводил руками — по-румынски же спрашивали. Потом он в сердцах дырявил компостером мои бумаги, и они из-за обилия контролеров все больше становились похожими на дуршлаг.
Перед границей с Венгрией пришел самый ненормальный контролер. Повертев перед носом мои дырявые бумажки, сказал, как это он выразил уже не помню, что билет недействителен. И тычет пальцем в написанное на нем: Прага-София. Я ему тоже тычу пальцем в напечатанное ниже: и обратно. (В Праге мне, конечно, билет покупали, а болгары только компостировали) Скандалим, я на русском, он на румынском, раздражение растет, а к пониманию — ни шагу. Подходят уже пограничники:
— У вас непорядок с билетом?
Отлично говорят по-русски, прошу их объяснить этому идиоту, что в билете написано «и обратно», но они отвечают, что это не их дело. Проверили паспорт и говорят, что если у контролера будут претензии, они снимут меня с поезда!
А контролер вдруг кладет мой билет в свой карман и выходит из вагона. Я понимаю, что дело совсем худо. Догоняю его, когда он уже оказался на нижней ступеньке, хватаю за ворот и втаскиваю обратно. Резко толкаю к двери перехода из вагона в вагон, прижимаю к этой двери и держу, тем более, что там такие удобные проволоки, защищающие стекло, и держаться за них удобно. А он на голову или полторы выше меня! Как втащил, сам не пойму. Ну, держу и не знаю, что дальше делать. Бить и лезть к нему в карман, чувствую, как-то не этично. Просто матерюсь. В отчаянии оглядываюсь и вижу, что поодаль стоит чернявенький парень и явно прислушивается к нашей интеллигентной беседе. Значит, понимает. Резко тычу в его сторону пальцем и ору:
— Ты! Иди сюда!
Он скромно подходит. Говорю:
— Ты понимаешь по-русски, — этак утвердительно, а не вопросом. Он соглашается:
— Мало.
— Хватит, чтобы объяснить этой балде, что у меня в билете написано. Возьми у него билет.
Тут уже они беседуют между собой. Контролер отдал-таки билет парню. А я его за это отпустил. Беседуют. Потом контролер вдруг, что-то буркнув, смачно плюнул и выскочил из вагона. Я уже не держал его, потому что билет остался у парня, и он мне его уже протягивал.
Парень оказался венгром из тех, что живут небольшими анклавами в Румынии, в приграничье. Спрашиваю, что это, мол, контролер вдруг согласился расстаться с билетом и почему плюнул. Оказывается, он спросил, кто я, и венгр объяснил, что русский. Вот потому и плюнул, но билет отдал. Так вот иногда сильно действует на человека то, что ты правильно представился или тебя представили.
Границу я переезжал в полном одиночестве, единственный в вагоне — все румыны вышли. Зато сразу после границы, на первой же станции, в вагон ввалились венгры. И к нам прицепили вагон-ресторан. Я отправился туда и, отстояв огромную очередь, во-первых, пообедал, во-вторых, заметив, что официант принимает разную валюту, поменял часть своих крон на венгерские форинты. Вот теперь я мог купить плацкарту до Праги.
Когда готовился выйти из вагона в Будапеште, любезные венгерские соседи предупредили, что по радио было объявление: поезд опаздывает, стоянка его будет сокращена.
Огромный (или так показалось?) будапештский вокзал. Опять пытаюсь объясняться по-немецки, но скоро убеждаюсь: большинство венгров тоже не очень усердствовали в изучении этого языка. Кое-как объясняясь, в основном на пальцах, узнаю, что мне надо идти на второй этаж к кассам с такими-то номерами. Иду и обнаруживаю там огромную толпу. Не очередь, а именно толпу. Здесь, как на румынской троллейбусной остановке, идет неупорядоченная борьба за место поближе к окошечку. У меня нет выбора способа действий. Что бы я ни говорил этим людям на своем ломанном немецком, они ничего не поймут, не захотят понять. И я начинаю просто работать локтями, что-то бормоча на ходу для приличия, по-моему, на хинди или суахили, точно не скажу. Через десяток минут, прилично помятый, просовываю голову в окошечко и по-русски кричу кассирше, что у меня поезд сейчас уйдет вместе с моим чемоданом, плащом и гончарными изделиями. Видимо, последнее ее впечатлило, и она вполне прилично имитируя русский язык, донесла до моего сознания, что ничем помочь мне не может, потому что получить билет я могу только в кассе на первом этаже (она показала один палец) в кассе номер пять (выставила всю пятерню). Мне пришлось снова работать локтями, двигаясь в обратном направлении, потому как всей этой толпе нужно было почему-то двигаться мне навстречу.