— Действительно, почему я вам не доверил моего секрета, я же знаю, что могу рассчитывать на вашу скромность.
— Вы уверены в этом больше, чем я сам, а я предпочитаю ничего не знать о вашей тайне. Прощайте, маркиз, где вас можно найти?
— В особняке Лас Систернас, как всегда. Но не забудьте, что я инкогнито, и меня здесь знают под именем Альфонсо д’Альварадо.
— Прекрасно. Прощайте, господа, — повторил дон Кристобаль и быстро пошел прочь.
Лоренцо и незнакомец остались одни.
— Так это вы! — в голосе Лоренцо звучало самое искреннее изумление. — Вы — Альфонсо д’Альварадо?
— Я. И допуская, что ваша сестра еще вам не рассказала
И так как привратник собирался запирать на ночь двери церкви, они вышли, и лже-Альфонсо решительно повел Лоренцо к особняку де Лас Систернас.
Едва выйдя из церкви, Леонелла скороговоркой выплеснула свои впечатления:
— Вообще, нельзя сказать, что ваш Лоренцо не красив; в нем есть шарм, и его манеры не лишены изысканности. Он показал себя довольно услужливым, и, что касается вас, дела могли бы, пожалуй, сдвинуться с места. Но что касается моего Кристобаля, о, моя дорогая! Я в совершеннейшем восторге! Если кто-нибудь когда-нибудь сможет убедить меня нарушить обет безбрачия, я думаю, что это удалось бы только ему. Я догадывалась, что, едва приеду в Мадрид, поклонники не замедлят начать увиваться вокруг меня. Но уж этот… А вы заметили, как он был поражен, когда я сняла свою вуаль, а его страстный порыв, когда он бросился к моей протянутой руке?
Антония, которая отнюдь не была склонна разделять иллюзии своей тетки, растроганной рвением дона Кристобаля, промолчала. Ее удерживало какое-то чувство деликатности, и я думаю, что «женские хроники» мира едва ли имеют другой пример подобной скромности!
Они подошли к своему дому, но дорогу к двери им преградила возбужденная плотная толпа. Они поднялись на тротуар противоположной стороны улицы и даже приподнялись на цыпочки, чтобы попытаться разглядеть неожиданное препятствие.
Женщина огромного роста, такая высокая, словно была на ходулях, вертелась как шаман в центре круга, образованного изумленными зрителями. Цвет ее лица напоминал почерневшую бронзу, ее взгляд был затравленным и пронзительным. Время от времени она останавливалась и длинной палочкой из черного дерева рисовала на земле сложные знаки.
Что до ее костюма, то он был в буквальном смысле слова
Внезапно она остановилась и затянула балладу:
БАЛЛАДА ИСТИННОГО ПРЕДСКАЗАТЕЛЯ
Она пела и кружилась, останавливаясь только чтобы перевести дух.
— Это сумасшедшая? — тихо спросила Антония, разглядывая ее не без некоторой опаски.
— Нет, не сумасшедшая, но одержимая, — с живостью ответила ей тетка. — Они прокляты и обречены на костер, каждое их слово и каждый вздох — это грех.
Цыганка услышала эти слова и направилась прямо к ним. Она трижды на восточный манер поклонилась им обеим. Затем, обращаясь к Антонии, попросила ее показать руку.
Леонелла, закудахтав от раздражения, попыталась увести племянницу, но та высказала такое неудовольствие и так горячо стала ее умолять позволить ей послушать предсказания хорошей судьбы, что, вытащив из кармана монету, тетушка кинула ее цыганке со словами:
— Ну ладно, голубушка, вот тебе обе наши руки, возьмите эти деньги и предъявите нам наши гороскопы.
Сняв перчатку, Леонелла протянула цыганке левую руку. Та удовольствовалась тем, что взглянула на нее, не прикасаясь, затем приняла торжественный вид и начала импровизировать наполовину шутовским, наполовину торжественным тоном следующие стихи:
Она закончила и умолкла среди всеобщего взрыва смеха. Леонелла слушала ее, не говоря ни слова, ошеломленная и красная от стыда, но когда та закончила, она разразилась таким жутким визгом, что на лице гадалки появилась презрительная улыбка:
— Это говорят звезды, при чем здесь я, — и она обратилась к Антонии.
Девушка сняла перчатку и протянула ей свою белую руку, которую та приняла с видимым волнением. Неестественная дрожь охватила цыганку. Все присутствующие затаили дыхание, как бы почувствовав важность слов, которые будут сейчас произнесены.
Гораздо более естественным и более человечным тоном, хотя и с оттенком некоторой торжественности, цыганка начала говорить медленно, как бы роняя каждое слово:
— Простите мне мои слезы, пожалуйста, и не упрекайте меня. Этот мир не единственный. Смерть, поверьте мне, это только переход, а ваша жизнь еще для вас не начиналась!
Она замолчала, подняла свою палочку словно для того, чтобы толпа, которая ее окружала, расступилась, и ушла величественным и размеренным шагом.
Последовав за ней, толпа отошла от двери Эльвиры.
Леонелла вернулась к себе, кипя от злости и раздражения. Что касается Антонии, понадобилось несколько часов, чтобы это мрачное предсказание изгладилось из ее сердца и памяти.
Глава II
ПАДЕНИЕ
Возможно, если б ты испил хоть раз
Глоток единственный, божественный экстаз,
Что знают те, что любят и любимы,
В раскаяньи и вздохах ты б сказал,
Что ты напрасно время промотал,
Когда любви пройти позволил мимо.
Тем временем Амбросио вернулся к себе в келью; сердце его было переполнено непередаваемыми чувствами. Он был почти взволнован собственной благосклонностью, которую он выказал молодым монахам, благословив их перед уходом, и теперь мог целиком отдаться своему настроению. Это была поистине великая радость, ее не омрачала даже тень греха.
— Кто, кроме меня, — говорил он себе, — смог бы вот так сохранять чистоту среди тревог юности, столь многообещающих улыбок мира, потребностей пылкой натуры! Если я не иду навстречу миру, если я живу вдали от него, как истинный отшельник, — то ведь мир-то что ни день зовет меня к себе, он тут, возле меня; мою исповедальню заполняет самая совершенная красота, подлинное очарование Мадрида. И разве я хоть раз, хоть чуть-чуть поддался ему? Ни одна из этих великолепных женщин не привлекала моего внимания чем-нибудь, кроме своей слабости, вызывающей у меня отвращение. Затрепетала ли моя плоть, вздрогнуло ли мое существо от близости одной из этих красавиц? Ни одна из них не нашла дороги к моему сердцу, и если ни одной это не удалось, то только потому, что оно принадлежит Вам, о мой Создатель, Вам одному. Мое сердце неуязвимо! — прошептал он и осенил себя крестом. Но его пыл был слишком подчеркнутым и неестественным, чтобы быть искренним.
— А что если бы среди этих всех женщин нашлась одна, превосходящая их всех, подобная Вам, о прекрасная Мадонна, такая же очаровательная и божественная, как Вы, — произнес он, поднимая глаза к изображению Богоматери, висящему над его головой, — смог бы я ей противостоять?
Сказав так, он умолк и погрузился в восторженное созерцание изображения Мадонны.
Краски картины были восхитительно свежи, от ее лица исходила невысказанная мольба, которая мучительно притягивала к себе. Глядя на нее, монах всякий раз не мог отделаться от странного смятения, как будто проникновенная красота изображения слишком обнаруживала тайну, которой лучше было бы оставаться скрытой.
Его мысли текли в том же направлении, и он заговорил снова:
— Да, если бы лицо какой-нибудь женщины имело те же черты, как бы я избегнул ее? Как бы я избежал искушения? Что, если бы я отдал тридцать лет страданий и умерщвления плоти за одну ее ласку? Безумец, это искушение — в тебе самом, в твоей душе, ты сам его создаешь! Не бывает таких женщин, а если бы и нашлась одна, то это был бы ангел, а не создание рода человеческого. Это — создание твоей души; это всего-навсего твоя душа представляет ее такой прекрасной, такой волнующей. Все это — только воображение. Однако если бы Господь хотел искусить тебя, не мог бы он воспользоваться этим ликом? Если бы вдруг произошло чудо, и как доказательство Его всемогущества эта женщина оказалась бы сейчас здесь, перед тобой?
— Ну что ж, — произнес он выпрямившись. — Вот когда ОНИ увидели бы, чего стоит добродетель. Ты бы доказал им, что ты создан из камня. Тебе ли грешить? Они давно знают, что это невозможно, — и что тогда все ИХ козни? Пусть ОНИ искушают тех, кто слабее тебя!
В этот момент в дверь постучали. Все еще во власти какого-то опьяняющего возбуждения, монах поднял голову. Взгляд его сверкал.
— Кто там? — спросил он, помедлив.
— Юный Розарио, — ответил приятный голос.
— Входите же, дитя мое.
Дверь тотчас же отворилась, и вошел Розарио с корзинкой в руке. Это был юный послушник, который вот-вот должен был принять обет. Все в нем вызывало симпатию, и все — даже его постоянная сдержанность и скрытность — делало его еще привлекательнее. Приближающееся пострижение, печаль, нескрываемое отвращение к обществу, смирение перед другими, суровость по отношению к себе самому — все это, как и сама его жизнь и присутствие в монастыре, было окутано таинственностью и возбуждало любопытство. Он всегда носил широкий капюшон, надвинутый на самые глаза, и никто, даже Амбросио, не мог бы похвалиться, что хорошо разглядел его лицо. Никто не мог бы сказать, откуда он, а сам он молчал о своем происхождении, можно сказать, еще упорнее, чем обо всем остальном. Впрочем, никто и не настаивал на его откровенности.
Когда-то знатный иностранец, если судить по его богатой одежде и роскоши его экипажа, приехал договориться о его поступлении в монастырь. Сразу же он заплатил и требуемую сумму. На следующий день Розарио был принят послушником. С этого дня о нем больше не говорили.
Амбросио был единственным, ради кого послушник нарушал свое затворничество, которое он на себя наложил. Возле него сердце Розарио наполнялось радостью, а печаль, казалось, рассеивалась. Своим усердием, своими услугами он старался добиться расположения Амбросио. Со своей стороны, и Амбросио относился к нему со всей снисходительностью, наставлял его, занимался его воспитанием, помогал ему совершенствоваться в занятиях. Один только звук голоса воспитанника вознаграждал его за все труды. Амбросио любил его с отцовской нежностью, и ему трудно было противиться тайному желанию посмотреть на его очаровательное лицо. Но закон строгой умеренности распространялся даже на простое любопытство, и это не позволило ему ни в малейшей степени проявить свои желания.
На этот счет Амбросио также вопрошал свою совесть и не раз упрекал себя за слишком явное удовольствие, с которым созерцал юношеское лицо. Однако сюда не примешивалось никакого более сложного чувства, так что и в этом случае Лойоле было бы незачем рекомендовать свои упражнения, и ничто не мешало Амбросио вволю любоваться в своем воображении необычным обликом Розарио.
— Святой отец, простите мою дерзость, — сказал Розарио, с'тавя на стол принесенную им корзинку. — Сегодня я ваш проситель: один из моих друзей тяжко болен, и я пришел искать у вас помощи — помолитесь за него, небо никогда не было к вам глухо.
— Как зовут вашего друга?
— Винченцо делла Ронда.
— Я буду специально молиться о нем перед нашим добрым Святым Франциском: что-то подсказывает мне, что он не откажет. Но что у вас в корзинке, Розарио?
— Цветы, из тех, что вы любите. Можно мне их расставить в вашей комнате?
— Вы же знаете, что ваше внимание мне приятно, сын мой.
И пока Розарио размещал принесенные цветы в вазочках, повсюду расставленных в келье, настоятель продолжал:
— Я вас не видел сегодня в церкви, Розарио.
— Нет, я был там, отец мой, я бы никогда не упустил случая присутствовать при вашем триумфе.
— Увы, Розарио, это вовсе не мой триумф, но лишь того святого, что говорит моими устами. Его и следует славить. Так моя проповедь вам понравилась?
— Понравилась, говорите вы? О, вы превзошли самого себя, я никогда не слышал подобного красноречия, кроме одного-единственного случая.
И тут послушник испустил глубокий вздох.
— Единственного случая? — переспросил настоятель.
— Да, в тот день, когда наш прежний настоятель вдруг заболел, а вам пришлось срочно его подменить.
— Ах да, припоминаю, но это было по крайней мере года два назад. Вы и тогда были в соборе? Тогда я не знал вас, Розарио.
— Но я-то вас знал! Если бы только Богу было угодно, чтобы все осталось так, как тогда, каких горестей я бы избежал, каких мук! Моя жизнь не оставалась бы по сей день цепью сожалений, тоски и страданий.
— Страдания в вашем возрасте, Розарио?
— О да, отец мой, страдания, и опиши я их, я вызвал бы у вас и жалость и негодование. Но и само горе — ничто по сравнению с теми страхами, что терзают меня. Бог мой, как мучительна жизнь, пронизанная страхом! По своей воле я отказался от всего, я пожертвовал миром с его надеждами и прелестью. Но если бы пришлось, я потерял бы и больше, лишь бы только вы были со мной!
— Я? Но, дитя мое, я вас не понимаю. Ведь я не просто привязан к вам, я люблю вас как собственную жизнь, дарованную мне Господом, а кроме того, я вовсе не собираюсь покинуть этот мир. Умоляю вас, умерьте ваше возбуждение!
— Да, мне необходима ваша дружба, ваша привязанность, — почти вскричал Розарио, падая на колени. Схватив руки Амбросио, он безумным жестом поднес их к губам, покрывая жгучими слезами и поцелуями, — без этого я не смогу больше жить. Умоляю вас, поклянитесь, поклянитесь мне, что вы не лишите меня вашей милости!
Сказав это, он поспешно удалился, оставив монаха в почти болезненном смятении и изумлении.
Тем временем монаху пора уже было спускаться в часовню, где ему предстояло исповедовать сестер из монастыря. Они не замедлили явиться. Первой была выслушана настоятельница, а затем монахини пошли друг за другом, повинуясь определенному ритму. Все шло как обычно, как вдруг одна монахиня, отличавшаяся исключительной красотой лица и благородством всего облика, выходя, выронила из-за лифа какой-то листок.
Амбросио окликнул ее и, полагая, что это какое-то семейное письмо, собирался ей его вернуть, когда взгляд его упал на текст, который оказался на виду. Услышав его, монахиня вернулась и протянула было руку, чтобы взять письмо. Но тут она поняла, что он начал его читать. Не удержавшись, она вскрикнула и быстро протянула руку, как бы для того, чтобы вырвать письмо.
Но монах отвел руку.
— Стойте, — сказал он ей сурово. — Дочь моя, я должен дочитать это письмо.
— Значит, я погибла! — в ужасе воскликнула она. С ее лица мгновенно сбежали все краски; трепет смятения пробежал по ее телу — казалось, еще чуть-чуть, и она упадет. Сердце ее билось так, что готово было разорваться, и пока она обеими руками цеплялась за решетку исповедальни, монах прочел следующие строки:
Окончив чтение, монах бросил на неосторожную девицу взгляд, в котором читался самый жестокий приговор.
— Аббатиса сейчас же увидит это письмо, — произнес он и направился к выходу.
Эти слова обрушились на бедную монашку как удар грома. Мгновенно сбросив с себя оцепенение, она оценила всю опасность ситуации. Она рванулась за монахом и удержала его за полу сутаны.
— Постойте, о постойте! — закричала она с душераздирающим отчаянием. — Отец мой, сжальтесь над моей молодостью! Пусть ваш снисходительный взор измерит всю глубину женской слабости, и тогда вы согласитесь скрыть мою вину! Всей моей жизнью я искуплю этот единственный мой грех, а ваша снисходительность будет верным залогом моего спасения.
— Опрометчивые надежды! Как! Чтобы я позволил распутству и бесчестью мирно произрастать в стенах Христовой церкви! Несчастное дитя, подобная снисходительность сделала бы меня вашим сообщником! Всякая жалость была бы в этом случае преступной. Вы отдались соблазнителю, вы замарали священные одежды, и вы еще считаете себя достойной моего сочувствия! Прочь от меня! Не задерживайте меня! Где мать аббатиса? — возвысил он голос.
— Постойте, постойте, отец мой! Еще одну минуту, выслушайте меня. Не вините меня в испорченности и не думайте, что пылкие чувства заставили меня потерять голову. Гораздо раньше, чем я приняла обет, Раймонд уже был властителем моего сердца; ему удалось внушить мне самое чистое, самое невинное чувство, он должен был уже стать моим законным супругом… Роковые обстоятельства и предательство одного моего родственника стали причиной нашей разлуки, и лишь тогда, когда я решила, что он навеки потерян для меня, я от отчаяния бросилась в монастырь. Случай вновь соединил нас; я не смогла отказать себе в печальной радости еще раз смешать мои слезы с его слезами… Мы назначили друг другу свидание в саду Святой Клары. Хватило одного мига забытья, чтобы мои обеты целомудрия были нарушены. Вскоре я стану матерью… Досточтимый Амбросио, не откажите мне в вашей жалости! Пожалейте хотя бы то невинное создание, чья жизнь сейчас — часть моей. Мы оба погибли, если настоятельница узнает о моей неосторожности. Правила Святой Клары подвергают несчастных, совершивших такой грех, ужасным карам. Досточтимый отец, пусть ваша безупречная совесть не делает вас слишком жестокосердным по отношению к тем, кто не способен, подобно вам, устоять перед искушением. Неужели милосердие — это та единственная добродетель, которая чужда вашему сердцу? Умоляю вас, сжальтесь, досточтимый отец! Верните мне письмо и не приговаривайте меня к верной смерти!
— Ваша дерзость поражает меня. Чтобы я — Я! — скрыл ваш грех? Я, которого вы обманули ложной исповедью! Нет, дочь моя, нет. Я окажу вам иную, гораздо более важную услугу, я спасу вас даже против вашей воли. Раскаяние и умерщвление плоти смоют мало-помалу ваше прегрешение, и суровость насильно вернет вас на путь духовного совершенствования, с которого вы не должны были бы вообще сходить. Эй! Матушка Святая Агата!
Услыхав зов монаха, аббатиса быстро вернулась в часовню, резко толкнув дверь ризницы, следом вошла группа испуганных монахинь.
— Отец мой, всем, что вы любите, всем, что для вас священно, я вас умоляю, заклинаю вас!..
— Прочь, оставьте меня, падшая! Где настоятельница? Матушка Святая Агата, где вы?
В отчаянии Агнес разжала руки. Она бросилась на землю и принялась выть и бить себя в грудь, как безумная. Монахини с изумлением наблюдали эту сцену. Настоятель отдал аббатисе роковое письмо, рассказал, каким образом оно попало ему в руки, и добавил, что ей самой надлежит решить, какого наказания заслуживает виновница.
По мере того, как настоятельница читала письмо, ее лицо покрывалось пятнами. Как! В ее монастыре совершено такое преступление, и кумир всего Мадрида, Амбросио, знает об этом! Амбросио, тот самый человек, которому ей так хотелось представить порядок и требовательность своего заведения в самом лучшем виде, чье благоприятное мнение так много значило для аббатисы. Задыхаясь от негодования, она молчала и бросала на лежащую на земле монахиню иезуитские взгляды, полные угрозы и холодной злобы.
Но как только она смогла говорить, она произнесла ровным голосом, указывая пальцем на несчастную:
— В монастырь.
Две самые старые монахини подошли к Агнес, силой подняли ее на ноги и собирались уже увести из часовни.
— Все кончено… всякая надежда потеряна! — вскричала Агнес, совсем обезумев. — Вы ведете меня на пытку? О, где ты, Раймонд? Спаси, спаси меня!
И затем, снова рванувшись вперед и бросив на настоятеля взгляд, исполненный пронизывающего презрения, она продолжала:
— Послушайте меня, человек с жестоким сердцем! Послушайте меня. Вы могли бы меня спасти, вы могли бы вернуть мне счастье и жизнь; одно ваше слово — и я вновь стала бы чистой, безупречной, добродетельной; но вы этого не захотели. Вы разрушили мою душу, вы — мой убийца! Это вы виновны в моей гибели и смерти моего ребенка! Честный, гордый своей еще нетронутой добродетелью, вы ни во что не ставите мольбы о раскаянии, но Господь будет милосердным там, где вы на это не способны. В чем заслуги вашей хваленой добродетели? Какие искушения вы знали? Трус! Вы бежали от соблазна, вы никогда не сражались с ним лицом к лицу. Но погодите, час испытания придет и для вас. О, вот тогда, сгибаясь под ураганом страстей, вы почувствуете, что человек слаб и может заблуждаться, и вот только тогда, затрепетав, вы оцените ваши преступления, и когда с ужасом вы будете молить бога о милосердии, о, в этот ужасный момент подумайте обо мне, о своей жестокости, подумайте об Агнес, и не будет вам прощения!
Сказав это, она упала, потеряв сознание. Монахини, которые оказались рядом, подняли ее и тотчас унесли из часовни; остальные, испуганные, заторопились следом.