Антонен Арто
Монах
«Монах» и его двойники
Антонен Арто (1896–1948) воспринимается как ниспровергатель традиционных представлений о культуре, норм и границ различных областей культуры. Сделать искусство актуальным для человека, проникнуть в самую суть человеческой природы — вот главные задачи Арто. Его сюрреалистическая поэзия чрезвычайно сложна по форме, трактаты и манифесты труднодоступны по своей глубине и смелости мысли, рисунки ошеломляют бездонным отчаянием.
В этом смысле роман «Монах» занимает особое место в творчестве Арто. Прежде всего, он прост и доступен: классически выдержанный готический роман, тонкая стилизация под литературу XVIII века. Глубинные смыслы романа вовсе не обязательны для его восприятия. Он явно предназначен для широкого читателя.
Арто действительно создает универсальное произведение, рассчитанное и на изысканность интеллектуала и на потребительство масскульта. Тем самым сюрреалистический писатель открывает тенденцию своего рода мистификаций XX века. Так позднее утонченный Борис Виан превращается в Вернона Салливана, а один из крупнейших ученых-семиотиков Умберто Эко пишет романы-бестселлеры. Впрочем, Арто лишь возродил старую традицию. Один из великих мыслителей-гуманистов, предтеча Реформации Эразм Роттердамский остался в памяти потомков благодаря доступной и карнавальной «Похвале глупости». Другой представитель Ренессанса, автор латинских трактатов и поэм на античные сюжеты, комментатор и биограф Данте — его имя Джованни Боккаччо — написал еще и «Декамерон».
«Монах» издан в 1931 году, переломном для Арто, — это время поиска новых путей и прощания со старыми. 1920-е годы — бурный взлет сюрреализма. В эти годы Арто — автор стихов и поэм, редактор сюрреалистических журналов. Кроме того, он был актером и сценографом театра Ателье Шарля Дюллена, играл в спектаклях О.-М. Люнье-По, Жоржа Питоева, Федора Комиссаржевского, много снимался в кино. В 1927 году вместе с драматургом Роже Витраком Арто создал Театр «Альфред Жарри» — крупнейшее достижение сюрреализма в сценическом искусстве. Театр просуществовал полтора года, Арто ставил пьесы Роже Витрака, а также Августа Стриндберга и Поля Клоделя. Эпатажные представления, ориентированные, как и сюрреалистическая живопись, на бессознательное, на эстетику сна, постоянно заканчивались скандалами. Принципы столкновения контрастных образов, перенесения предмета в необычный контекст, реализации подсознательных импульсов, — то, что хорошо знакомо по фильмам Луиса Бунюэля, картинам Сальвадора Дали, поэзии Поля Элюара, — воплощались Антоненом Арто на сцене. Но Арто постепенно отходил от сюрреалистической эстетики. В 1929 году Театр «Альфред Жарри» прекратил свое существование. Для реализации новых замыслов спектаклей требовались уже иные театральные средства. В 1931 году новые художественные принципы будут найдены. Огромное воздействие на Арто оказали представления танцоров индонезийского острова Бали. Что поразило здесь Арто? Реальность мифа, в котором жили балийцы. Художественная форма становилась условием естественного существования. Балийцы создавали на сцене иную, высшую, общечеловеческую реальность. Во всяком случае, так увидел их представления Арто. В этом прообраз его идеи Двойника — подлинной сущности человека, утрачивающего субъективные черты ради воплощения коллективного бессознательного.
В 1932 году появляется Первый манифест «Театра Жестокости», а вслед за ним статьи «Театр и чума», «Режиссура и метафизика», «Восточный и западный театр», «Алхимический театр», составившие вышедший в 1938 году сборник «Театр и его Двойник». «Я употребляю слово «жестокость», — писал Арто, — для обозначения жажды жизни, космической непреложности и неумолимой необходимости; я употребляю это слово в гностическом смысле жизненного вихря, пожирающего мрак; я обозначаю им ту роль, за пределами неотвратимой необходимости, без которой жизнь не может существовать»[1].
Двойник Театра, по Арто, это тот идеальный образ искусства, в котором происходит преображение современного человека, отчужденного от своей природы, от своих корней. Двойник противопоставляется театру развлекательному, коммерческому, как говорит Арто, — «пищеварительному», заполоненному словом. Как в античной трагедии, в подлинном театре зритель должен пройти очищение. Преодолевая бытовую индивидуальность, человек становится частью мира: в спектакле раскрываются глубинные человеческие (сверхчеловеческие) возможности.
Реализация этих замыслов в спектакле Арто «Семья Ченчи» (1935) совершенно не удовлетворила режиссера. Арто едет в Мексику, участвует в ритуалах племени тараумара, потом в Ирландию. А после — десятилетнее пребывание в психиатрических лечебницах. Новый всплеск литературной и театральной деятельности Арто отмечается уже в послевоенной Франции, когда жить ему оставалось считанные месяцы.
Между сюрреалистическими исканиями 1920-х годов и разработкой грандиозного замысла «Театра Жестокости» — 1931 год, когда и был создан «Монах».
Арто сохраняет и название, и фабулу, и колорит романа Мэтью Грегори Льюиса «Монах», (точнее, «Амбросио, или Монах»), написанного в 1794 году девятнадцатилетним англичанином. Роман эпохи предромантизма отличался неистовством страстей, сентименталистской чувствительностью, просветительской назидательностью, прямолинейностью и подкупающей наивностью. Словом, в нем тоже соединились противоречивые тенденции. Именно это произведение сохранило имя Льюиса — поэта, драматурга, дипломата — в веках.
В переложении Арто мы имеем дело со стилизацией, обыгрыванием сюжета, игрой с литературной формой. Эти качества составляют характерные особенности культуры XX века. Но «Монах» Льюиса как литературная основа использовался задолго до Арто. Э.-Т.-А. Гофман не только берет за основу «Эликсира сатаны» (1815–1816) сюжет популярного в Германии романа Льюиса, но и делает героев своего произведения читателями «Монаха».
Арто пересказывает роман. Но при этом как бы обнажает фабулу. Схема романтического романа выхолащивается, приобретает кинематографическую стремительность. Вместо романтической патетики — балансирование на грани комизма. В литературе Арто — верный продолжатель традиций маркиза де Сада. Как у де Сада, в «Монахе» выстроена некая литературная конструкция, и литература уничтожает всякое жизнеподобие, создавая свою художественную реальность. Пафос чувств в романе Арто подменяется литературной игрой.
Традиции де Сада у Арто совсем не случайны. Маркиз де Сад завершает целый пласт культуры XVIII века — романов рококо, принадлежащих перу П.-К. Мариво, Дени Дидро, К.-П. Кребийона-сына, аббата Прево, Джона Клеланда. В них просветительский мелодраматизм — лишь игра, за которой скрыто буйство тайных чувств. Подлинные чувства выражаются только в игровой форме. Человеческая природа в рокайльных романах противостоит через изысканную игру напыщенности классицизма и формальности барокко. Но маркиз де Сад убирает любовную основу, остается умозрительная конструкция, игра мысли, раскрывающая безбрежность человеческой фантазии. Таким образом, де Сад тоже предшественник романтизма, как и Льюис.
Эта игра литературными конструкциями используется Арто для создания стилизованного готического романа. Арто предполагал также экранизацию романа и даже сделал фотопробы к нему. Однако заинтересовать кинопроизводителей оказалось невозможно. В 1928 году Арто устроил грандиозный скандал на премьере фильма «Раковина и священник», обвинив режиссера Жермен Дюлак в извращении своего сценария. Арто рассматривал кинем'атограф как искусство, рассчитанное на любого зрителя (приводя как пример комедии Братьев Маркс). Таков же, вероятно, был и замысел романа. Но это не упрощало, а усложняло задачу.
Роман «Монах» отразил кинематографические искания Арто. Им создано множество ролей в фильмах крупнейших режиссеров 1920-30-х годов, восемь киносценариев, из которых реализован лишь один. Оценка кино как единственного искусства, противостоящего современной театральной рутине, способствовала созданию своеобразной формы прозаического произведения, являющегося одновременно и романом, и сценарием. Визуальность, сценичность всего происходящего на страницах романа свидетельствует о том, что автор видел его на полотне экрана, но только в своем воображении.
На фоне нагромождения романных штампов XVIII века — привидений, инфернальных духов, монастырей, подземелий, темниц, разлученных родственников, похищений, случайных встреч, влюбленностей с первого взгляда — возвышается сложная и противоречивая фигура монаха Амбросио, образ которого строится на непримиримых контрастах: пылкий проповедник и сомневающийся грешник, сгусток высокой воли и торжество плоти. Непреодолимая страсть и отвращение к самому себе, подвижничество и душевная слабость, аскетизм и чувственность руководят действиями Амбросио, доказывая в конечном итоге торжество дьявола в человеке и утверждение дьявольского в мироустройстве. Человек находится в плену случайных порывов, вся жизнь — страдание, сомнение и слепота. Только перед смертью осознается истина, что он лишь игрушка в лапах дьявола. Человек живет и умирает в мучениях, и после смерти его не ожидает блаженство.
Мотив зла как первоосновы мира перекликается с ведущей идеей маркиза де Сада, оказавшего значительное влияние на Арто. Именно де Сад впервые с такой убедительностью доказывал, что мир основан на зле, что порок, развращенность поощряются не только обществом, но и самой природой, к которой взывали просветители XVIII века, а добро, наоборот, не находит себе места в мире.
Главной в романе является фаустовская тема борьбы божественного и сатанинского в человеке. Победу одерживает на этот раз Мефистофель, ибо божественное никак не проявляет себя. У русского читателя не может не возникнуть аналогии с «Мастером и Маргаритой». Интенсивная работа М. А. Булгакова над первыми вариантами «романа о дьяволе» приходится на те же 1929–1931 годы. У Булгакова спасение Мастеру может принести только инфернальная сила — такова логика развития фаустовской темы в XX веке. У Арто этот поворот темы доказывает прежде всего слабость человека, даже такого сильного и свободного, каким первоначально предстает Амбросио.
В романе Арто нет осуждения Амбросио за его слабость и злодеяния. Бесспорно, весь сонм противоречий монаха автор находил в себе, сам разрываясь между религией и атеизмом, земными страстями и крайним аскетизмом, мистицизмом и просветленностью. В этом смысле Амбросио — двойник Арто. Облик монаха совпадает с обликом автора. Не случайно на фотопробах к будущей экранизации романа роль Амбросио играл сам Арто. Черты его героя узнаются и в другой роли Арто, сыгранной в 1935 году, — роли графа Ченчи в собственной пьесе «Семья Ченчи».
Арто не мыслил роман вне своих театральных устремлений (так же как театральные формы находятся для него в единстве с литературой, философией, живописью). В «Монахе» целый ряд эпизодов строится как театрализованные сцены, а некоторые части кинематографичны. Такова линия «Кровавой монашки», вся заключительная глава, где Дьявол предстает в своем ужасном облике, а также эпизоды разграбления и сожжения монастыря Святой Клары. В этой связи особенно характерен эпизод вызывания духов, дублирующийся в пятой и седьмой главах. Эпизод является описанием театрального ритуала с использованием каббалистических элементов, с обязательным наличием струи крови, подтверждающей связь с инфернальным началом. Очерчивание круга и действие, происходящее за его пределами, — прообраз театральных проектов Арто, в которых представление разворачивается
Нельзя не обратить внимания еще на одну особенность — некоторую небрежность стиля, торопливость автора. С первых же страниц романа Арто излагает события так, будто читатель уже знает все о героях, знает по крайней мере фабулу. Автор называет некое имя, и только через несколько строк становится ясно, о ком идет речь. Или же наоборот: имя героя упоминается какое-то время спустя после его появления. На первых же страницах факты и события перечисляются бегло, внимание читателя на них не концентрируется. И только к концу романа они всплывают вновь, оказываясь ключевыми для дальнейшего его развития. При всей стремительности развития романа он изобилует побочными линиями, сохраняющими структуру романа Льюиса.
Эта мнимая небрежность подразумевает незначительность фабулы или знания ее читателем. Сюжетом становится обыгрывание основной действенной линии. Многочисленные отступления опять-таки подчеркивают несущественность основных событий, выводя на первый план самую художественную структуру.
Не мастерство и изящество формы, а способность выплеснуть свои чувства, раскрыть душу, обнажить человеческую природу является принципом искусства Арто. В «Монахе» этот принцип сохранен.
Роман «Монах» — это своего рода прощание с сюрреализмом. Андре Бретон и другие сюрреалисты также проявляли интерес к готическому роману и Льюису. Но Арто в своем произведении преодолевает законы «черного романа», отказывается от размытости «эстетики сна» ради четкой многоуровневой структуры. Сюрреалистический поток образов сменяется жесткой конструкцией и декларированием конкретной позиции. Арто использует принцип романов де Сада: конструирование жестокостей способствует преодолению соответствующих наклонностей в человеке, вербализация зла в тексте отменяет те же процессы в реальности. С различными модификациями это свойство искусства подразумевается и в катартической концепции Аристотеля, и в психоанализе Фрейда. Но для Арто подобное понимание «жестокости» — лишь внешний уровень, касающийся событий романа.
Роман «Монах» — подступы к главному философско-художественному творению Арто, к Театру Жестокости. Художественная ткань романа — иная реальность, существующая по иным законам, не требующим жизнеподобия. Здесь своя логика. Персонажи-актеры, автор (он же исполнитель главной роли) и зрители-читатели преодолевают земные страсти ради осознания смысла человеческого существования, ради подлинного предназначения.
Уже в период интенсивной работы над статьями из сборника «Театр и его двойник» Арто еще раз обращается к жанру романа, но на этот раз отказывается от какой-либо адаптации, придерживаясь усложненной поэтическо-философской формы.
В книге «Гелиогабал, или Коронованный анархист» (1934) автор также подчеркивает театрализацию античного культа Гелиогабала, храм которого описывается как театральное помещение. Герой «Гелиогабала» Варий Авит Бассиан был провозглашен императором и объявлен верховным жрецом финикийского культа бога Солнца — Гелиогабала. Юный император осуществляет религиозную реформу, которая должна была изменить все римское общество. Провозглашается культ Солнца и поклонение нерукотворному его тотему — черному камню, устраиваются ежедневные пышные оргии с многочасовыми жертвоприношениями и плясками. Патриции вынуждены исполнять на этих представлениях определенные им роли. В сенат были введены многочисленные представители восточных провинций Империи, оттеснившие римлян.
Гелиогабал, отягощенный «бременем наслаждений», бесспорно пытался театрализовать жизнь и смерть (человеческие жертвоприношения, убийства через удушение огромным количеством цветов, морские сражения в каналах, наполненных вином), стремился синтезировать культы Востока и Запада, то есть соединить несоединимое.
Размах перемен, охвативших Рим, испугал те силы, которые вывели Гелиогабала на политическую арену, и во время переворота Гелиогабал и его мать были убиты, а императором провозглашен Александр Север, приемный сын Гелиогабала.
Если в «Монахе» воплотилась изначальная артодианская концепция жестокости — описание негативных человеческих свойств заставляет читателя «очиститься» от «подобных страстей», — то в «Гелиогабале» уже не разделяются на добро и зло. Мир воспринимается здесь как единство противоположностей. Главной идеей становится слияние любых оппозиционных начал: добра и зла, мужского и женского, человеческого и божественного.
Роман «Монах», созданный Арто в переломный для его творчества момент, остался уникальным произведением, ориентированным на различные уровни восприятия и подтверждающим удивительное многообразие художественных интересов Арто.
«МОНАХ», рассказанный Антоненом Арто
Магические страхи, чары, сны,
Ночные призраки и колдуны.
Предуведомление
На сегодняшний день на французском существуют три издания «Монаха». Последнее и единственное точное, как по сохранению стиля, так и по духу и движению [мысли], принадлежит Леону де Вайи (1840). Настоящее издание — за исключением XII главы, которая показалась нам неизменяемой под угрозой утраты в тексте всего смачного мелкооптового сатанизма, и мы с удовольствием перевели ее почти дословно — не является ни переводом, ни адаптацией со всеми подлыми потерями, которые предполагаются при этом в тексте; это что-то вроде французской «копии» оригинального английского текста. Как будто некий живописец скопировал шедевр старого мастера, не погрешив ни против гармонии, ни против цвета, ни против домысленных и личных образов, которые может его взгляд выявить на полотне.
Если колебания литературной моды и вызвали в некоторых экзальтированных кругах нечто вроде глубинного протеста против, возможно, несколько преувеличенного романтизма «Монаха», продолжать неукоснительно настаивать на том, что книгу надо читать вне этого удаленного от нас романтического настроения мы не сможем, романтизм ее следует понимать лишь в его глубинном и освобождающем смысле, вне того, что делает это превращение современным и сиюминутно модным. Сцена в подземелье для того, кто хочет увидеть ее в подлинном свете, лишается своего внешнего романтизма, нагромождения трупов и освобождения от них места действия, она лишается своего объективно выраженного физиологического привкуса и становится тем зондом, который погружается во все ополоски случая или удачи, и под своими перемешивающимися покровами метафизики становится настоятельным, неудержимым любовным призывом посреди свободы. Свобода внешняя, физическая, физиологическая, которую монах проявляет по отношению к своей жертве, ничто рядом с тем садистским порывом, который толкает самого Льюиса воздвигнуть в этот момент в своем воображении целый ряд барьеров, как физических, так и моральных, чтобы воспрепятствовать естественному порыву, и все это лишь для того, чтобы набраться сил и обрушиться на эти барьеры и смести их, и достичь некой физической фосфоренции чувства, спрессованного в таблетку на фоне окружающей падали и в связи с ней.
Барьер места: оно и безлюдно, и вместе с тем в нем не счесть уголков, где может укрыться любой нескромный наблюдатель.
Барьер холода, пелен, в которые завернута жертва и которые надо удалить одно за другим, и тем самым в очередной раз пробудить эту жертву к жизни; барьер нарушенных актов; барьер инициального умыкания, который тяготеет над этой любовью; барьер, созданный из смерти жертвы, которую она обретает лишь в глубине усыпальницы и благодаря тому, что нет такого человека, кто сомневался бы в этом; барьер из нечувствительности жертвы, которая, чтобы ею можно было овладеть, должна стряхнуть с себя сон как смерть; барьер внешних бстоятельств — восстание, монастырь, заполоненный врагами, монахи, которых душат в то время, как их предводитель во тьме склепа пытается овладеть женщиной; барьер из самой изменчивости обстоятельств, из чего следует, что одиночество монаха и его жертвы может быть в любую минуту нарушено; барьер из рамки происходящего действия, из безобразного, тошнотворного и — учитывая место действия — воистину
И наконец, барьер самой смерти, разлагающихся в своих нишах трупов со всеми нравственными выводами, которые могут быть сделаны как об использовании так и о
Кроме этого остается фантастическая сторона «Монаха», против которой я не буду зря возражать, какие бы ни были на этот счет литературные веяния и моды. Действительная ценность «Монаха» с литературной точки зрения не подлежит здесь обсуждению, и не под этим углом зрения хочу я его рассматривать. Если литературные круги, которые несколько лет назад сделали эту книгу модной, и отвернутся от нее — это их дело, — то, даже литературно говоря, это не помешает «Монаху», в силу той удивительной и действительно сверхъестественной атмосферы, которая по временам царит в нем, и он будет оставаться книгой удачной и современной.
Сцена «Окровавленной монашки», сцены «Вечного жида», а особенно — разрушения монастыря и его разорения с преследованием в катакомбах и появлением Волшебной статуи столь же действенно образны, сколь и могучи в вызывании в мозгу читателя художественных картин, сколь и очарование магического ритуала по отношению к объекту этих чар. Я хочу сказать, что действительно и
Пусть же все те, чей разум вновь ищет себе прибежище в чем-то раз и навсегда установленном и в чувствах исключительно органически подтвержденных, как подтверждены собственные экскременты, питаются этими привычными отбросами и теми отходами разума, что зовутся
Глава I
ПРОПОВЕДЬ
Суровость сеньора Анджело вошла в поговорку, и никто, кроме него, не умел лучшим образом обуздывать свои желания; едва ли он был способен признаться, что у него, как у всех, в жилах течет живая кровь, а камень вызывает в нем меньший аппетит, чем хлеб.
Монастырский колокол звонил не дольше пяти минут, а церковь Капуцинов уже была набита битком. Люди были повсюду, чуть ли не на крыльях ангелов, стоящих в нишах. Статуи святых Франциска и Маврикия были также обвешаны людьми. Все уголки были заняты, все скамьи заполнены. Конечно, толпа, которая была здесь, не жаждала поучений и не испытывала большого желания выслушивать моральные проповеди. Следует заметить, что любой проповедующий здесь мерзавец имел бы не меньшую власть, чем в театре или на городской площади в день карнавала. Женщины приходили, чтобы обратить на себя внимание, а мужчины искали возможности потереться среди женщин точно так же, как если бы они находились не в так называемом святом месте.
Было объявлено, что сегодня здесь ждут знаменитого проповедника, но вполне вероятно, что большая часть зрителей прекрасно бы без него обошлась.
Среди этой давки и всеобщего раздражения две женщины, одна из которых казалась старой, а вторая была очень юна, локтями прокладывали себе дорогу, не обращая внимания на выкрики и возмущение окружающих. Старая угрюмо расталкивала толпу, а молодая следовала за ней. Как только с помощью своей энергии и упрямства им удалось добраться до подножия кафедры, старуха, остановившись, воскликнула:
— О Господи! — и огляделась вокруг. — Какая жара, у меня ноги подкашиваются, неужели эти милые молодые люди не будут столь учтивы, чтобы предложить нам по крайней мере одно место?
Этот откровенный призыв заставил оглянуться двух роскошно одетых молодых людей, сидящих на табуретах недалеко от кафедры.
Перед ними была рыжая старуха с бесцветными глазами и отталкивающей внешностью. Они снова погрузились в прерванный было разговор.
Но в этот момент заговорила молодая; в плотной, пышущей жаром толпе это было подобно свежей прозрачной струе в садах Алказара[2]:
— Ради Бога, Леонелла, давайте вернемся домой, я не могу больше, я задыхаюсь от жары, я чувствую, что умираю от этого шума.
Необыкновенная мягкость, с которой были произнесены эти слова, оказали на кавалеров решительное воздействие. Они вновь прервали беседу, но на этот раз одного взгляда им оказалось недостаточно, как бы невольно поднялись они со своих табуреток и оглянулись на ту, которая только что говорила. И в этот же миг были поражены элегантностью и изяществом ее осанки; им очень захотелось получше ее разглядеть. Но этого удовольствия они не получили, поскольку ее лицо скрывала густая вуаль, которая не мешала, однако, разглядеть ее шейку, до удивления тонкую, белую и нежную, затененную золотистыми завитками волос, растрепавшихся, пока она пробиралась сквозь толпу. Вокруг ее левого запястья обвивались четки из крупных бусин. Белое, очень длинное платье едва позволяло увидеть кончик крошечной ножки. У нее была восхитительная воздушная фигурка, и каждое ее движение позволяло оценить изгиб ее бедра, достойный Венеры Медицейской. Такова была женщина, которой уступил свое место тот кавалер, что был помоложе, и что заставило второго с той же поспешностью уступить место другой.
Старшая тут же рассыпалась в благодарностях, сопровождаемых выразительными взглядами, но согласилась воспользоваться любезностью, нимало не смущаясь. Молодая последовала ее примеру, но в знак благодарности ограничилась только кивком головы, правда, необыкновенно грациозным.
Дон Лоренцо, так звали молодого человека, уступившего ей место, подошел к ней поближе, успев однако что-то шепнуть своему другу на ухо. Тот понял все с полуслова и постарался полностью завладеть вниманием старой женщины, заговорив с ней. В это время Лоренцо обратился к своей очаровательной соседке:
— Вы, вероятно, только что приехали в Мадрид? Ваше очарование не могло долго оставаться незамеченным, и если бы вы не впервые появились здесь сегодня, то зависть женщин и всеобщее восхищение мужчин уже давно оповестили бы нас.
Отпустив этот мадригал, он наклонился к ней в ожидании ответа, который, если судить по ее виду, должен был быть быстрым и изысканным. Однако поскольку его фраза была не столько вопросом, сколько чем-то вроде поэтического экспромта, на нее в крайнем случае можно было и не отвечать, и поэтому дама не разомкнула губ. Он немного подождал, затем повторил попытку:
— Я очень ошибся, утверждая, что вы нездешняя?
Мгновение дама колебалась. Чувствовалось, что ей очень не хочется говорить, но на этот раз невозможно было уклониться, и она ответила так тихо, что было почти непонятно, что именно:
— Нет, сеньор.
— Надолго ли вы здесь?
На этот раз ответ был дан быстрее и вразумительнее:
— Да, сеньор.
— Для меня было бы большим счастьем сделать ваше пребывание здесь более приятным. Меня хорошо знают в Мадриде, и наша семья пользуется достаточным уважением при дворе. Располагайте мной, если сочтете, что я могу быть вам полезным, этим вы только доставите мне удовольствие.
«На этот раз, — подумал он про себя, — я ее поймал. Она не сможет отделаться односложным ответом. Ей поневоле придется заговорить по-настоящему».
Но он ошибся: легкий наклон головы был единственным ответом, которым дама удостоила его в знак благодарности.
Было очевидно, что она не желала разговаривать, но было ли ее молчание свидетельством гордости, сдержанности, упрямства или глупости? Этого он не мог пока определить. Он немного помолчал и с удвоенным пылом предпринял новую попытку:
— Я не сомневаюсь, что вы продолжаете носить вуаль только потому, что вы недавно у нас и еще не знаете наших обычаев. Позвольте мне снять ее.
Говоря это, он протянул руку к прозрачной ткани, но дама его остановила:
— Сеньор, я никогда не снимаю вуаль при людях.
— И что же здесь плохого, скажите на милость! — язвительно воскликнула в ее сторону компаньонка. — Где ваши глаза, если вы еще не заметили, что все другие дамы их уже сняли, да еще в святом месте, где мы находимся. Вы одна прячете лицо. С тех пор, как я открыла свое, я не вижу причины вам скрываться под вуалью.
— Но, дорогая тетушка, это не в обычаях Мурсии[3], — мягко возразила Антония.
— Оставь в покое Мурсию и ее сады, мы больше не в провинции. Если есть единственный город, который задает тон, то это Мадрид, и мы здесь. И нечего тут больше рассуждать!
Девушка умолкла и не противилась больше попыткам Лоренцо, который, заручившись одобрением тетушки, почувствовал, что теперь он может рискнуть и убрать раздражающую его вуаль. Он отстранил вуаль одним движением, легким и быстрым, но не без внутреннего трепета.
Лицо, которое ему открылось, поразило его и будто околдовало. Нельзя сказать, что оно было прекрасным, если исходить из канонов обычной красоты, но его очарование проникало прямо в сердце. Оно струилось из ее голубых глаз непередаваемого оттенка, влажных, ясных, трепетных, напоминающих своеобразный отблеск иных витражей в те дни, когда стекла в них дрожат под порывами сильного ветра. Черты лица девушки при детальном рассмотрении были далеки от совершенства, но все вместе было прелестным.
Ей было около пятнадцати лет. Лукавая улыбка, играющая на ее губах выдавала живость характера своей хозяйки, но исключительная застенчивость не позволяла этой живости проявляться в полную меру. Восхищение, с которым она смотрела на все окружающее, было необыкновенно трогательным, но каждый раз, когда ее глаза случайно встречали взгляд Лоренцо, она тотчас же опускала их.
Ошеломленный, Лоренцо разглядывал чудесное создание, с которым свела его судьба, но тетушка посчитала необходимым защитить ложный стыд Антонии:
— Это ребенок, который ничего еще не видел. До сих пор она жила почти в заточении в своем старом замке в Мурсии вместе с матерью, доброй душой, в которой, спаси ее Господь, здравого смысла ровно столько, чтобы пронести ложку супа от тарелки до рта, и однако это моя сестра, моя собственная сестра по матери и отцу!
— Действительно, так мало здравого смысла — это невиданно, — с удивительным спокойствием заметил дон Кристобаль.
— Странно, сеньор, но возможно, и это именно так, как я вам говорю. И знаете, несмотря на это, сколь удачливы бывают некоторые: молодой господин, даже, можно сказать, благородный господин, вбивает себе в голову, что Эльвира красива! Конечно, внешностью она не была обижена, но что касается истинной красоты… Если бы я тратила только половину ее усилий, чтобы украсить себя! Ну ладно, дальше. Как я вам сказала, сеньор, этот молодой человек внезапно влюбляется в нее и женится без ведома отца. В течение трех лет им удавалось сохранить все это в тайне, но наконец новость дошла до ушей старого маркиза, который, как вы понимаете, не был в восторге от такого мезальянса. Он тут же нанял почтовую карету и отправился в Кордову, решив избавиться от Эльвиры, разлучить ее со своим сыном, даже если для этого придется ее похитить. Он прибыл точно вовремя, чтобы убедиться, что она от него ускользнула: она сумела встретиться со своим мужем, и они вместе отплыли в Индию. Маркиз гневался и поливал нас такой бранью, словно сам дьявол говорил его устами, он приказал бросить в тюрьму моего отца, самого честного и работящего сапожника Кордовы; он был настолько жесток, что похитил у нас маленького сына моей сестры, которому тогда было около двух лет и которого из-за поспешного бегства ей пришлось покинуть. Впрочем, я представляю себе, как пришлось помучиться бедняжке, уже вскоре мы получили известие о его смерти.
Да уж, удачное дельце она провернула! Она уже тринадцать лет поджаривалась в жарком климате Индии, как вдруг ее муж умер, и она вернулась к нам, не имея ни жилья, ни гроша в кармане. Антония тогда была совсем крошкой, а других детей у нее не было. Вернувшись, она узнала, что ее свекор женился во второй раз, но, как и прежде, очень зол на графа. Вторая жена подарила ему сына и, судя по тому, что о нем говорят, это великолепный молодой человек. Старый маркиз категорически отказался встретиться с моей сестрой, но велел передать ей, что он выделит ей крохотное содержание и позволит жить в своем старом замке в Мурсии, но только чтоб он о ней больше никогда не слышал. Именно этот замок больше всего любил его старший сын, но после его злополучного отъезда из Испании старый маркиз никогда не вспоминал больше об этой резиденции, и заброшенный замок стал мало-помалу разрушаться. Сестра согласилась на предложение свекра и отправилась в Мурсию, где и оставалась до недавнего времени.
— Но что привело ее в Мадрид сейчас? — осведомился дон Лоренцо, интерес которого к Антонии заставил его внимательнейшим образом выслушать рассказ старой болтуньи.
— Увы, сеньор, ее свекор умер, и новый управляющий поместьем перестал выплачивать ей ее скудное содержание. Она приехала в Мадрид в надежде, что новый наследник решит ее судьбу и не даст умереть с голоду. Но я думаю, что она могла бы выйти из положения иначе, ведь молодые господа вроде вас обычно не слишком стеснены в средствах. И стоит порой отказаться от какого-нибудь пустяка ради старой женщины? Я посоветовала сестре отправить с просьбой Антонию, так будет надежнее: хорошенькое личико всегда произведет большее впечатление на молодого человека, и малышка имеет больше шансов получить то, что ей хочется.
— Сеньора, — прервал ее дон Кристобаль, придав лицу соответственное выражение, — но если говорить о хорошеньком личике, почему бы вашей сестре не подумать о вас?
— Святой Иисус! Умоляю, избавьте меня от ваших комплиментов. Впрочем, я слишком хорошо знаю опасность подобных поручений, чтобы воспользоваться любезностью молодого человека. Нет, не для того я сохраняла в чистоте свою репутацию, чтобы так легко стала сегодня ею рисковать.
И, почувствовав благоприятный момент, старуха бросила на дона Кристобаля пылкий и страстный взгляд. Но так как она чуточку косила, ее взгляд упал на дона Лоренцо, который принял это на свой счет и ответил глубоким поклоном.
— Могу ли я, — спросил он, — узнать имя маркиза?
— Маркиз де Лас Систернас.
— Но мы с ним близкие друзья! Его сейчас нет в Мадриде, но мы ждем его со дня на день. Это лучший и самый приятнейший из друзей, и если любезная Антония позволит выступать в роли защитника перед ним, я надеюсь, что буду в состоянии выиграть это дело.
Антония подняла на него свои голубые глаза, и взгляд, которым она поблагодарила его за это предложение, был сдержанно-красноречив. Однако она продолжала молчать. Леонелла же проявляла свой восторг гораздо более шумно. Все это ее очень воодушевило. Она считала своим долгом говорить сразу с обоими, и надо сказать, что она справлялась с этим без труда: чего-чего, а недостатка в словах у нее не было. Повернув голову, она резко бросила Антонии:
— Антония, почему вы молчите? Этот господин так любезен, а вы сидите как статуя, закрыв рот. Ваша сдержанность, моя девочка, просто неприлична.
— Но, дорогая тетушка, мне кажется, что…
— А вот сейчас, дорогая моя племянница, вы бы лучше помолчали. Не вас ли я учила, что не следует прерывать старших, если они говорят? Видели ли вы хоть раз что-нибудь подобное с моей стороны? Разве так ведут себя в Мурсии? Но прошу вас, сеньор, — продолжала она, обращаясь уже к дону Кристобалю, — скажите, пожалуйста, почему сегодня в этом соборе столько народу?
— Вероятно, вы не знаете еще, что Амбросио, настоятель этого монастыря, каждый четверг произносит здесь проповедь. Это герой дня. Весь Мадрид трепещет от его необыкновенного красноречия. Он произнес всего только три проповеди, но все, кто его слушал, были так восхищены его ораторским искусством, что теперь достать себе место в церкви стало так же трудно, как на первое представление новой комедии. Его имя у всех на устах: такое впечатление, что этот монах очаровал всех мадридцев. Я не был на его проповедях и очень удивлен тем восторгом, с которым его приняли молодые и старые, женщины и мужчины. Это какое-то всеобщее беспримерное обожание. Наши гранды засыпают его подарками, их жены отказывают всем другим исповедникам, и весь город зовет его «Божьим посланцем».
— Но из какой он семьи, достоин ли он своей необыкновенной репутации?
— По этому поводу я не смогу вам сказать чего-либо определенного. На этот счет ходят самые необыкновенные и романтические слухи. Кажется, ребенком его нашли у дверей монастыря, и он не мог еще рассказать что-нибудь о своих родителях. Никто никогда не пытался его искать, чтобы раскрыть тайну его рождения. Монахи воспользовались этим обстоятельством и для большей популярности своей обители не колеблясь заявили, что это дар Святой Девы, а суровая строгость его жизни подтвердила эту легенду. До того как он был назначен на высшую должность в своем монастыре, а это случилось только три недели тому назад, он никогда не выходил за стены монастыря, и даже сейчас он покидает его только по четвергам, когда приходит в этот собор читать свою знаменитую проповедь. Его ученость безгранична, а его красноречие необыкновенно. Насколько известно, он никогда не нарушает ни единого правила своего ордена, и самый придирчивый цензор не смог бы найти ни малейшего пятна на его репутации. Говорят даже, что он так строго придерживается обета целомудрия, что абсолютно неспособен определить разницу между мужчиной и женщиной. Простой народ смотрит на него как на святого.
— Святой, — воскликнула Антония, — только из-за этого святой! Но тогда я тоже святая, потому что я тоже этого не знаю!