Вот что он увидел, когда настроил резкость микроскопа. Здесь были крошечные создания, извивающиеся «наподобие рыбы, именуемой щукой». Была также вторая разновидность, которые проплывали немного прямо, затем внезапно начинали кружить на месте и кувыркаться. Также были существа, передвигавшиеся вяло и похожие на крошечные палочки, и голландец пытался рассмотреть их, пока его глаза не покраснели. И все они двигались, все были живые, в этом не могло быть никакого сомнения! У него во рту был настоящий зверинец! Там еще были крошечные согнутые пруты и гибкие змейки, передвигавшиеся туда-сюда с такой же величавостью, как движется в процессии карета епископа, и спиральки, бешено вертевшиеся в воде наподобие пробочников…
Все, что окружало Левенгука, было предметами для удовлетворения его любопытства. Устав от наблюдения за зверинцем из своего рта, он пошел прогуляться под высокими деревьями, склонявшими свою желтую листву над темным зеркалом каналов. Но тут ему попался навстречу старик, оказавшийся тоже в высшей степени интересным. «Я поговорил с этим стариком, – пишет Левенгук Королевскому обществу. – Он вел трезвую жизнь, никогда не пил бренди, не курил табак и лишь изредка пил вино, но мой взгляд случайно упал на его зубы, которые некрасиво выдавались вперед, и это навело меня на мысль спросить его, когда он в последний раз чистил рот. В ответ мне было сказано, что он никогда в жизни не чистил зубов…»
Сразу было забыто про больные глаза. Какой зоологический сад во рту у этого старика? Он потащил грязную, но добродушно настроенную жертву своего любопытства в лабораторию, и, конечно, в этом рту оказались мириады разных крошечных зверьков, но что он особенно хотел сообщить Королевскому обществу, это то, что открыл во рту старика новую породу микробов, которые скользили среди других, грациозно извиваясь всем телом, как вертлявые змейки – и вода в тонкой трубочке прямо-таки кишела ими!
Вас, наверное, удивляет тот факт, что Левенгук ни в одном из своих бесчисленных писем не заподозрил возможной вредности для человека этих крохотных таинственных животных. Он находил их в питьевой воде, он выискивал их во рту, а за последующие годы обнаруживал их в кишечнике лягушки и лошади и даже в собственных испражнениях, где особенно много их было тогда, когда, по его выражению, «он бывал обеспокоен поносом». Но он ни на мгновение не заподозрил, что это беспокойство могло вызываться крохотными животными, и из этой его осторожности в суждениях и нежелания перейти к скоропалительным выводам современные охотники за микробами – если бы не поленились ознакомиться с его писаниями – могут многому научиться. За последние шестьдесят лет буквально тысячи видов микробов описывались в качестве возбудителей разных болезней на основании лишь того факта, что они встречаются в организме именно тогда, когда этот организм болен. Левенгук был осторожен в установлении причинной связи между явлениями природы. Здоровый инстинкт подсказывал ему о бесконечной сложности каждого явления и об опасности опрометчиво, без тщательного анализа, принимать за главную какую-либо одну причину из сложного сплетения многих причин, воздействующих на события.
Шли годы. Левенгук по-прежнему торговал в своей небольшой мануфактурной лавке, следил за тем, чтобы в ратуше было чисто убрано, и становился все более угрюмым и подозрительным, все больше и больше времени проводил за своими микроскопами и сделал сотню новых поразительных открытий. В кусочке хвоста маленькой рыбки, попавшем в его стеклянную трубочку, он первым из всех людей увидел те капиллярные кровеносные сосуды, по которым кровь переходит из артерий в вены, и таким образом дополнил открытие англичанина Гарвея о кровообращении. Самые интимные и сакральные стороны жизни были только материалом для неутомимого ока его линзы. Например, Левенгук открыл человеческое семя в сперме. По мере прошествия времени мало-помалу о нем узнала вся Европа. Петр Великий, посетивший Голландию, счел нужным засвидетельствовать ему свое почтение, и английская королева во время путешествия заглянула в Делфт исключительно для того, чтобы посмотреть на диковинные вещи под его микроскопами. Он разоблачил огромное количество суеверий во славу Королевского общества и наряду с Исааком Ньютоном и Робертом Бойлем считался одним из самых уважаемых его членов. Вскружили ли ему голову эти почести? Они не могли вскружить ему голову по той простой причине, что он и без того был высокого мнения о себе. Но хотя его самомнение было безгранично, оно уравновешивалось таким же бесконечным смирением, когда он думал о великой тайне, окружавшей его и все человечество. Он преклонялся перед голландским Господом, но настоящим его богом была истина.
«Я не имею намерения упрямо носиться со своими идеями и всегда готов от них отказаться, если для этого представляются достаточные основания. Подобный подход я считаю для себя единственно правильным, поскольку моя цель – познать истину в тех рамках, в каких я в состоянии ее охватить, и с помощью того небольшого таланта, который мне дан, я стараюсь лишь вырвать мир из власти древних языческих суеверий и направить его на путь познания истины».
Он был на удивление здоровым человеком, и в возрасте восьмидесяти лет его рука лишь чуть заметно дрожала, когда он придерживал ею микроскоп, демонстрируя своих крохотных зверюшек или восхитительных зародышей устриц. Но он был любителем выпить по вечерам (а какой голландец не любит выпить?), и единственным недомоганием, какое он знал, было плохое самочувствие по утрам после этих возлияний. Он терпеть не мог врачей: как они могут разобраться в проблемах его организма, если не знают о его устройстве и тысячной доли того, что знает он сам? И у Левенгука была собственная теория – в целом довольно глупая – относительно причин этого недомогания. Он знал, что в его крови плавает множество маленьких шариков, – он был первым человеком, который их увидел. Он знал также, что эти шарики проходят через очень узенькие капилляры, для того чтобы попасть из артерий в вены, – разве не он первый обнаружил крошечные кровеносные сосуды в рыбьем хвосте? Ну так вот, явно после обильного вечернего возлияния его кровь делается слишком густой для того, чтобы свободно проходить из артерий в вены! Так что нужно ее как-нибудь разжижить!
Вот что он написал об этом Королевскому обществу:
«Если я на ночь слишком плотно поужинал, то утром выпиваю несколько больших чашек кофе, настолько горячего, какое только можно глотать, – стараясь вызвать сильную испарину; и если мне не удается восстановить свой организм таким способом, то и весь арсенал аптекарской лавки не поможет добиться большего, – и это единственная лечебная процедура, к которой я прибегаю вот уже много лет, когда у меня плохое самочувствие».
Процедура с горячим кофе привела его к новому интересному открытию относительно крохотных животных. Во всем, чего бы он ни делал, Левенгук всегда старался подметить какое-нибудь новое, таинственное явление природы, и погружался в мир маленьких драм, происходивших под его линзами, совершенно так же, как ребенок с полуоткрытым ртом и вытаращенными глазами погружается в волшебный мир сказок Матушки Гусыни. Ему не надоедало читать одну и ту же сказку природы, в которой он всякий раз находил что-нибудь новое, и все страницы этой увлекательной книги были зачитанными и с загнутыми уголками. Через несколько лет после открытия микробов в своем рту, проведя утром лечебную процедуру потения с помощью кофе, он вздумал еще раз посмотреть на белое вещество из промежутков между зубами…
Каково же было его удивление, когда он не нашел в нем ни одного крохотного животного! Или, правильнее будет сказать, он не нашел ни одного живого, потому что в микроскопе явно были видны мириады мертвых микробов, и лишь некоторые из них еле-еле двигались, как тяжелобольные.
«Вот черт! – проворчал он. – Надеюсь, какой-нибудь высокий лорд из Королевского общества не станет искать их в своем рту, чтобы потом, ничего не найдя, опровергнуть мои прежние утверждения?»
Но постойте! Он пил кофе, и притом такой горячий, что едва не обжигал себе губы… Ему вздумалось посмотреть на крохотных животных из белого вещества, находящегося между передними зубами… И это случилось сразу же после того, как он пил кофе… Ага!
С помощью увеличительного зеркала он взял пробу у задних зубов. Ого! «С огромным удивлением я увидел под микроскопом невероятно большое количество крохотных животных, и притом в таком крошечном кусочке вышеуказанного вещества, что в это трудно поверить, если не увидишь собственными глазами». Затем он проделал осторожный опыт со стеклянными трубочками, нагревая в них воду с ее крошечными обитателями до температуры, которая чуть выше температуры горячей ванны. Крохотные создания моментально прекратили свою оживленную беготню взад и вперед. Он охладил воду. Они не ожили. Так! Значит, горячий кофе убил крохотных зверюшек из его передних зубов!
С каким наслаждением теперь он снова любовался ими! Огорчало лишь, что он не мог различить ни голов, ни хвостов ни у одного из своих крохотных животных. Он не раз видел, как они скользили сначала в одном направлении, потом останавливались, поворачивались на месте и плыли так же быстро назад, не делая больше никаких поворотов. Значит, у них должны быть головы и хвосты! У них должна быть печень, должны быть мозг и кровеносные сосуды! Он перенесся мыслью на сорок лет назад, когда с помощью сильной линзы обнаружил, что мухи и сырные клещи, казавшиеся такими простыми невооруженному глазу, устроены почти так же сложно и совершенно, как люди. Но сколько он ни старался с самыми лучшими из имеющихся линзами, его крохотные животные оставались все теми же простыми палочками, шариками и закорючками. Ему пришлось довольствоваться тем, что он вычислил для Королевского общества предполагаемый диаметр невидимых кровеносных сосудов у микробов, – не позволив себе, конечно, ни малейшего намека на то, что эти кровеносные сосуды удалось рассмотреть; просто чтобы поразить воображение своих «патронов» предположениями об их невероятно малой величине.
Хотя Антони ван Левенгук не смог увидеть микробов, вызывающих человеческие болезни, хотя у него не хватило фантазии предречь своим ничтожным зверюшкам роль убийц, он все-таки обнаружил, что еле-еле видимые животные могут пожирать и убивать живых существ, которые во много раз больше их самих. Как-то он возился с мидиями – моллюсками, которых выуживал из каналов Делфта. Внутри каждой матери он находил массу зародышей и решил попытаться искусственно вырастить этих зародышей в стакане воды, взятой из канала.
«Удивляюсь, – бормотал он, – почему наши каналы не набиты битком мидиями, если в каждой матери так много зародышей?»
Каждый день он осматривал стакан с вязкой массой эмбрионов, наводил на них свою линзу, чтобы проверить, насколько они выросли… Но что это? Он с изумлением увидел, что мягкое вещество моллюсков исчезает, уничтожаемое многими тысячами микробов, жадно атакующими зародыши…
«Жизнь существует за счет жизни, – это жестоко, но такова воля Господа, – размышлял он. – И все это, конечно, ради нашего благополучия, потому что если бы крохотные животные не съедали молодых мидий, то наши каналы оказались бы переполненными ими до самых краев, – ведь в каждой матери более тысячи зародышей».
Таким образом, Антони ван Левенгук покорно принял и похвалил высшую премудрость природы, и в этом он был сыном своего времени, потому что в его век искатели еще не бросали вызов Богу, подобно Пастеру, и не грозили кулаками по адресу матери-природы за бессмысленную жестокость к человеку и другим ее многочисленным детям.
Когда ему исполнилось восемьдесят лет, несмотря на исключительно крепкий организм, его зубы все-таки расшатались; он не жаловался на приход неумолимой зимы в его жизни, но вырвал старый зуб и наставил линзу на крохотных созданий, копошившихся в его пустом корне, – почему бы не глянуть на них лишний раз? Может быть, заметит какие-то детали, которые не заметил в предыдущие сотни наблюдений! Когда ему исполнилось восемьдесят пять лет, собравшиеся у него друзья стали уговаривать его бросить исследования и уйти на покой. Он нахмурил лоб и широко открыл глаза, в которых все еще был блеск.
«Плоды, созревающие осенью, сохраняются дольше!» – ответил он им, называя свой восьмидесятипятилетний возраст всего лишь осенью.
Левенгук был прирожденным демонстратором. Ему очень нравилось слышать ахи и охи людей – главным образом, конечно, философов и любителей науки, – которым он позволял заглянуть в свой почти невидимый фантастический мир или которым писал свои бессвязные, но удивительные письма. Но он никого ничему не учил.
«Я никогда не пытался быть учителем, – писал он знаменитому философу Лейбницу, – потому что если бы я стал учить одного, мне пришлось бы учить и других… Мне пришлось бы взвалить на себя рабское ярмо, а я хочу оставаться свободным человеком».
«Но искусство шлифования линз будет утеряно и наблюдения за открытыми вами крохотными созданиями прекратятся, если вы не будете обучать ему молодых людей», – ответил Лейбниц.
«Профессора и студенты Лейденского университета уже давно заинтересовались моими открытиями; они наняли трех шлифовальщиков линз для того, чтобы те обучали студентов. И каковы результаты? – отвечал упрямый голландец. – Насколько я могу судить, совсем никаких, потому что конечная цель всего их обучения – или заработок денег посредством знания, или погоня за славой с выставлением напоказ своей учености, и ни то ни другое не имеет никакого отношения к открытию сокровенных тайн природы. Я уверен, что из тысячи человек не найдется и одного, который в состоянии преодолеть всю трудность этих занятий, ибо для этого требуются огромные затраты времени и средств, и человек должен быть всегда погружен в свои мысли, если хочет чего-либо достичь…»
Вот каким был первый охотник за микробами. В 1723 году, лежа на смертном одре в возрасте девяноста одного года, он послал за своим другом Хугвли. Он уже был не в силах даже поднять руку. Блестевшие прежде глаза были подернуты мутной пеленой, и веки начинали сковываться цементом смерти. Он пробормотал:
«Хугвли, друг мой… прошу тебя… переведи эти два письма на столе… на латинский язык… Пошли их в Лондон Королевскому обществу…»
Он сдержал свое обещание, данное за пятьдесят лет до этого, и Хугвли, отправляя эти последние письма, сделал к ним приписку:
«Я посылаю вам, ученые господа, этот последний дар моего покойного друга с надеждой, что вам приятно будет ознакомиться с его последними записями».
Вот как умер самый первый охотник за микробами. Вы прочтете далее в этой книге о намного более преуспевшем Спалланцани, о Пастере, обладавшем во много раз большим воображением, о Роберте Кохе, принесшем значительно больше непосредственной пользы, показав, какие мучения причиняют человеку микробы, – и эти ученые стали прославленными и знаменитыми. Но ни один из них не был так безукоризненно честен в описаниях и так изумительно точен, как этот привратник-голландец, да и здравомыслием он тоже мог бы с ними поделиться.
2. Спалланцани
У микробов должны быть родители!
«Левенгук умер… Наука понесла потерю, которую трудно возместить. Кто теперь продолжит изучение крохотных животных?» – вопрошали ученые люди из английского Королевского общества, вопрошал Реомюр вместе с блистательной Парижской академией. Этот вопрос недолго оставался без ответа: в 1723 году навечно закрыл глаза неутомимый привратник из Делфта, а в 1729 году на расстоянии в тысячу миль, в Скандиано, в Северной Италии, родился новый охотник за микробами. Преемником Левенгука стал Ладзаро Спалланцани – в детстве странный ребенок, бормотавший стихи во время возни в песочнице, и с удовольствием оставлявший песочницу ради жестоких детских опытов над жуками, клопами, мухами и червями. Вместо того чтобы докучать вопросами старшим, он сам занимался изучением живых существ, обрывая им лапки и крылышки и пытаясь приделать их на место. Он интересовался не столько тем, что они собою представляют, сколько их устройством и механизмом действия.
Как и Левенгуку, молодому итальянцу пришлось приложить немало усилий, чтобы сделаться охотником за микробами вопреки воле своей семьи. Отец его был юристом и прилагал все старания к тому, чтобы заинтересовать молодого Ладзаро красотой объемистого свода законов, но мальчик более интересовался киданием плоских камешков по поверхности воды, и задавался вопросом, почему камни подпрыгивают и не тонут.
По вечерам ему приходилось сидеть с отцом, осваивая нудную премудрость, но стоило отцу повернуться к нему спиной, он смотрел из окна на звезды, мерцающие на черном бархате итальянского неба, и по утрам читал о них лекции своим товарищам, за что его прозвали «астрологом».
В свободные дни он уходил в лес близ Скандиано и с бьющимся сердцем пробирался к бурно пенящимся горным ключам. При виде них он забывал о шалостях и возвращался домой, погруженный в глубокое, недетское раздумье. Что заставляет бить эти ключи? Родственники и священник говорили, что они образовались в древние времена из слез несчастных прекрасных девушек, заблудившихся в лесу.
Ладзаро был вполне благовоспитанным и достаточно почтительным для того, чтобы не спорить со своим отцом или священником, но внутренне он полностью отверг это объяснение и решил, что рано или поздно непременно узнает истинное происхождение этих ключей.
Но хотя молодой Спалланцани с неменьшей решительностью, чем Левенгук, стремился проникнуть в чудесные тайны природы, свою карьеру будущего ученого он начал совсем в ином духе. Он сказал себе: «Отец настаивает, чтобы я изучал юриспруденцию? Хорошо, пусть будет так!» Он делал вид, что с интересом изучает юридические науки, но каждую свободную минуту посвящал изучению математики, греческого и французского языков и логики, а в свободные дни предавался созерцанию прыгающих по воде камней и естественных родников и мечтал постигнуть причину бурного извержения вулканов. Однажды он не без задней мысли отправился к знаменитому ученому Валлиснери и рассказал этому великому человеку о том, что знает.
– Да ты же рожден, чтобы стать ученым! – сказал Валлиснери, – и лишь напрасно тратишь время на изучение законов.
– Ах, учитель, но мой отец настаивает…
Валлиснери с негодованием отправился к Спалланцани-старшему и принялся ругать его за то, что он тратит таланты Ладзаро на заурядное изучение законов.
– Ваш мальчик прирожденный исследователь; он способен стать гордостью Скандиано и создать ему бессмертную славу – наподобие второго Галилея!
И многообещающий юноша с отцовского благословения был послан в университет в Реджио, чтобы начать там карьеру ученого.
В те времена быть ученым считалось уже более почетным и не столь опасным, как тогда, когда Левенгук впервые начал шлифовать свои линзы. Великая инквизиция свирепствовала меньше. Вместо преследования Серветов и Галилеев она довольствовалась вырыванием языков у мелких преступников и сжиганием малоизвестных еретиков. Членам «Незримой академии» не грозило попасть в каменные мешки и мрачные подземелья, и научные общества нередко пользовались покровительством правительств и королей. Высмеивать и критиковать суеверия стало не только дозволенным, но и престижным занятием. Увлечение естественными науками коснулось даже кабинетных философов. Вольтер переселился на несколько лет в глухую французскую провинцию, чтобы изучить великие открытия Ньютона и затем популяризовать их в своей стране. Наука проникла даже в блестящие, легкомысленные и безнравственные салоны; и такие столпы высшего общества, как мадам де Помпадур, склоняли головы над запрещенной Энциклопедией, чтобы постигнуть премудрость изготовления помады и шелковых чулок.
Наряду с увлечением всякого рода научными исследованиями, начиная с небесной механики и заканчивая «крохотными животными», люди блистательного века Спалланцани стали открыто выказывать презрение к религии и догмам, не щадя даже самые священные из них. За каких-нибудь сто лет до рождения Спалланцани вы рисковали бы своей шкурой, если бы вздумали усомниться в существовании мифических животных, описания которых Аристотель со всей серьезностью поместил в свои книги по биологии. Но теперь уже допускалось над ними посмеиваться и говорить между собой полушепотом:
«Но нельзя же верить ему, когда он врет, только потому что он Аристотель!»
Но оставалось все еще много невежества и всякого псевдонаучного вздора даже в королевских обществах и академиях. И Спалланцани, освободившийся от ужаса посвятить свою жизнь нескончаемым судебным спорам и тяжбам, стал жадно впитывать в себя всевозможные знания, изучать разнообразные теории, развенчивать авторитеты, сводить знакомства с разными людьми, начиная с располневших епископов, чиновников и профессоров и заканчивая странствующими певцами и актерами.
Он был полной противоположностью Левенгуку, который в течение двадцати лет тщательно и с терпением шлифовал свои линзы и рассматривал все подряд, прежде чем ученый мир впервые о нем услышал. В двадцать пять лет Спалланцани занялся переводами древних поэтов и смело раскритиковал старый, вызывавший всеобщее восхищение итальянский перевод Гомера. Он значительно преуспел в изучении математики со своей кузиной Лаурой Басси, знаменитой женщиной-профессором в Реджио. Теперь он стал пускать по воде камни с более серьезным видом и вскоре написал ученый трактат о механике подпрыгивания камней. Затем он стал священником католической церкви – и теперь мог поддерживать себя, служа обедни.
Презирая в душе любую власть, он сумел все же войти в милость к влиятельным лицам того времени, чтобы спокойно заниматься работой. Имея статус священника, обычно слепого последователя веры, он в своих изысканиях подвергал сомнению любые религиозные тезисы, за исключением, конечно, самого существовании Бога, своего рода высшего существа. Во всяком случае, если он и задумывался над этим вопросом, то оказался достаточно осторожен, чтобы не высказывать этого вслух. Ему еще не было и тридцати лет, когда его назначили профессором университета в Реджио, и он стал читать лекции группам студентов, глядящих на него восторженными, широко раскрытыми глазами. Здесь ему впервые довелось понаблюдать за чудесными крохотными животными, открытыми Левенгуком. Он с рвением занялся изучением их, поскольку им грозило снова уйти в таинственную неизвестность, из которой их вытащил Левенгук.
Эти крохотные животные оказались вовлеченными в некие жаркие дебаты, благодаря которым вокруг них возникла перепалка; если бы этого не случилось, то, возможно, они так и остались бы на многие века только курьезом или даже оказались бы совершенно забыты. Дебаты, в ходе которых лучшие друзья превращались в заклятых врагов, а профессора готовы были крушить черепа священникам, происходили вокруг вопроса: способны ли живые существа зарождаться самостоятельно, или же у каждого живого существа обязательно должны быть родители? Создал ли творец за шесть дней все растения и всех животных и затем взял на себя роль быть просто исполнительным директором Вселенной, или же он и теперь развлекается тем, что разрешает новым живым существам возникать забавным образом?
Во времена Спалланцани более популярной была теория, что жизнь может самозарождаться. Большинство здравомыслящих людей полагали, что у многих животных не бывает родителей – что они зарождаются сами собой в отвратительном месиве из разных грязных отбросов. Применялся, например, такой вот проверенный рецепт для получения хорошего пчелиного роя: надо взять молодого бычка, убить его ударом по голове и закопать в землю в стоячем положении, чтобы рога торчали, оставить его в таком виде на месяц, затем спилить рога – и из них вылетит замечательный пчелиный рой.
Даже видные ученые придерживались такой точки зрения. Английский натуралист Росс со знанием дела писал: «Подвергать сомнению, что жуки и осы зарождаются из коровьего помета, – это выступать против разума, здравого смысла и реального опыта». Даже столь сложным животным, как мыши, не обязательно иметь маму и папу; а если кто-то сомневается в этом – пусть поедет в Египет и там убедится, что поля просто кишат мышами, зарождающимися из ила реки Нил, и это поистине бедствие для населения!
Спалланцани слышал много таких историй, признаваемых за факты весьма уважаемыми людьми, и читал о вещах еще более странных; он обращал внимание на горячие споры студентов относительно попыток доказать, что мыши и пчелы не всегда обладают родителями. Он все это слышал… и не верил. Ему это казалось несуразностью. Значительные достижения в науке часто происходят из предубеждений, берутся не из научных идей, а прямо из головы ученого, основаны на убеждениях, всего лишь просто противоположных преобладающей в тот момент суеверной чепухе. Он имел собственные убеждения в вопросе о зарождении жизни; по самой природе вещей ему казалось абсурдным предполагать, чтобы животные – пусть даже «ничтожные зверюшки» Левенгука – могли зарождаться самопроизвольно из гнили или грязи. В их возникновении должен быть определенный закон и порядок, должны быть причина и следствие. Но как это доказать?
Однажды вечером, когда он сидел в своем кабинете, ему попалась небольшая простенькая книжка, подсказавшая ему мысль о совершенно новом подходе к вопросу о зарождении жизни. Человек, написавший эту книжку, ничего не доказывал словами, он все строил на опытах, и – о Боже! – подумал Спалланцани, – какую поразительную яркость приобретали все приводимые им факты! Он совершенно забыл о сне и, продолжая читать, не заметил, как наступил рассвет…
В этой книге говорилось о суеверии, бытовавшем относительно происхождения белых червячков и мух, и о том, что даже наиболее образованные люди признавали возможность их зарождения из гнилого мяса. Затем приводился небольшой опыт, опровергающий эти ложные воззрения раз и навсегда.
«Великий человек этот Франческо Реди, написавший такую книгу! – подумал Спалланцани, снимая сюртук и нагибая толстую шею, чтобы потушить свечу. – Как он просто и ловко доказывает! Берет два кувшина и кладет в каждый из них по куску мяса. Один кувшин оставляет открытым, а другой покрывает легкой кисеей. Затем он следит и видит, как в открытый горшок влетают мухи, а через некоторое время там появляются червячки, а из них новые молодые мухи. Он смотрит в кувшин, покрытый кисеей, и не находит там ни червячков, ни мух. Удивительно просто! Кисея закрывает мухам доступ к мясу, всего-навсего… Но при этом насколько умно, а ведь люди тысячу лет вели ожесточенные споры по этому вопросу, и никому из них не пришло в голову сделать простой опыт, сразу все объясняющий…»
На следующее утро, вдохновленный этой книгой, он решил проделать подобный опыт, но не с мухами, а с микроскопическими животными. В то время все профессора соглашались с тем, что хотя можно допустить возможность происхождения мух из яичек, то уж маленькие-то, еле видимые существа безусловно могут зарождаться сами собой.
Спалланцани начал неуклюже учиться, как разводить «ничтожных зверюшек» и как обращаться с микроскопом. Он резал себе руки и разбивал дорогие флаконы. Иногда он забывал протереть линзы, и крохотные животные казались тогда едва различимыми, как пескари в замутненной сетями воде. Собственные ошибки его страшно злили – у него не было мрачного спокойствия и упрямства Левенгука. Но при всей своей нетерпеливости и вспыльчивости он был достаточно настойчивым и решил во что бы то ни стало доказать, что эти басни о простейших животных были всего лишь баснями.
В это время другой священник, которого звали Джон Нидхем, ревностный католик, воображавший себя ученым-экспериментатором, снискал заметную популярность в Англии и Ирландии сообщением о том, что крохотные микроскопические животные могут чудесным образом зарождаться в… бараньей подливке. Он отправил отчет о своих опытах Королевскому обществу, и они произвели впечатление на ученых джентльменов.
Он описал, как он взял прямо с огня баранью подливку, слил ее в бутылку и закрыл плотной пробкой, чтобы крохотные животные или их яички не могли попасть туда из воздуха. Для верности он подогрел бутылку – и ее содержимое – еще раз на горячих углях. «Ясно, – добросовестно описывал Нидхем, – что эта процедура должна была совершенно убить крохотных животных и их яички, которые могли еще оставаться в стеклянной посуде». Он сохранял эту бутылку несколько дней, затем вытащил пробку, и – чудо из чудес! – когда он исследовал содержимое бутылки под микроскопом, оказалось, что оно кишит простейшими животными.
«Это чрезвычайно важный факт! – писал Нидхем Королевскому обществу. – Крохотные животные в данном опыте могли зародиться только из самой подливки. Это реальный факт, доказывающий, что жизнь может возникать самостоятельно из мертвой материи».
При этом он добавлял, что баранья подливка – не обязательное условие; такой же эффект получается при употреблении отвара из семян или из миндаля.
Королевское общество и весь ученый мир были крайне взволнованы открытием Нидхема. Это были уже не какие-то суеверия! Это был экспериментально установленный факт! И руководство Королевского общества поспешило устроить собрание для обсуждения вопроса о принятии Нидхема в свой узкий круг высшей научной аристократии.
В это время в далекой Италии Спалланцани тоже читал эту научную новость о поразительном зарождении крохотных животных из бараньей подливки. По мере чтения он все больше и больше хмурил брови и щурил темные глаза. Наконец фыркнул:
«Микробы не зарождаются сами собой ни из бараньей подливки, ни из миндального отвара, ни из чего бы то ни было на свете! В этом замечательном опыте есть какой-то обман… Сам Нидхем о нем, возможно, и не знает… В чем-то здесь есть подвох, и я должен его найти».
Им овладел бес предубеждения. Он заточил нож против своего церковного коллеги, – этому итальянцу вообще нравилось убивать те идеи, которые противоречили его воззрениям. Однажды ночью, когда он был один в своем кабинете, вдали от восторженного шума университетских лекций и веселых салонов, где его всегда окружала толпа поклонниц, он вдруг почувствовал острую уверенность в том, что нащупал зацепку, позволяющую найти ошибку в опыте Нидхема. При этом он грыз кончик гусиного пера, запустив пальцы в свои косматые волосы.
«Откуда могли взяться крохотные животные в кипяченой подливке или в отваре семян?.. Почему они вдруг там появились?.. Несомненно, потому что Нидхем недостаточно долго кипятил бутылку или недостаточно плотно ее закупорил!»
В нем проснулся дух подлинного исследователя. Он не направился к своему письменному столу, чтобы тотчас же написать об этом Нидхему – нет, он бросился в свою заваленную стеклянной посудой лабораторию, с лихорадочной поспешностью выбрал несколько колб, собрал разные семена и стер пыль с микроскопа. Он решил немедленно провести опыт, пусть даже тот грозит ему поражением.
«Итак, для начала предположим, что Нидхем недостаточно долго кипятил свой бульон, – вдруг в нем могли остаться крохотные животные или их яички способны переносить даже высокую температуру».
Спалланцани взял несколько больших пузатых колб с коническим горлышком. Он протер их, вымыл, высушил и выстроил на столе длинным сверкающим рядом. Затем он насыпал в одни из них разных семян, а в другие – горох и миндаль, после чего наполнил все колбы чистой водой.
«Я буду не только нагревать эти отвары, – решил он, – а буду их целый час кипятить». Начав разводить огонь, он вдруг остановился. «А как же мне закрывать свои колбы? Одной пробки будет недостаточно: через нее все-таки могут проникнуть какие-нибудь крайне малые существа». Он задумался. «Вот что: я размягчу горлышки колб на огне и закрою их самим стеклом – а через стекло не проникнут даже самые мельчайшие существа».
Одну за другой он брал свои блестящие стеклянные колбы и вертел их горлышки на сильном огне, пока не запаял их все наглухо. Иногда, обжигая себе пальцы, он ронял их из рук, ругался и заменял разбитые колбы новыми. Когда все они оказались запаяны, он с довольным видом пробормотал: «Теперь как следует прогреем их!»
Несколько томительных, скучных часов он просидел над своими колбами, наблюдая, как они перекатываются и пузырятся в котелках с кипящей водой. Одну группу колб он кипятил всего несколько минут. Другую группу продержал в кипящей воде целый час.
Его глаза уже стали смыкаться от усталости. Он достал из котелков все свои колбы и убрал их подальше, чтобы потом, по прошествии нескольких дней взволнованного ожидания, посмотреть, появятся ли в них микробы. И сделал еще одну вещь, о которой я чуть было не забыл сказать: приготовил другую точно такую же группу колб с отварами, но не запаянных, а закрытых одной обычной пробкой, прокипятил их в течение часа и поставил отдельно.
Затем он на несколько дней вернулся к тысяче повседневных хлопот и занятий, которым никогда не удавалось истощить его бурную энергию. Он написал письмо известному натуралисту Боннэ в Швейцарию, рассказывая ему о своих опытах; он играл в футбол, охотился и занимался рыбной ловлей. Он читал студентам лекции, не только излагая сухие научные теории, но рассказывая тысячи занимательных историй, начиная с чудесных «ничтожных зверюшек», найденных Левенгуком во рту, и заканчивая таинственными евнухами и толпами покрытых чадрами женщин в турецких гаремах… Но вдруг он исчез. Все студенты, профессора и его поклонницы, светские дамы, спрашивали друг у друга:
«Куда делся аббат Спалланцани?»
Аббат Спалланцани вернулся к своим колбам с отварами из семян.
Спалланцани двигался вдоль длинного ряда запечатанных колб, у каждой из них отбивал горлышко, забирал полой стеклянной трубочкой немного жидкости и рассматривал ее под микроскопом. Теперь он уже не был прежним бурным и пламенным Спалланцани, а действовал медленно и хладнокровно – брал по капле жидкости и рассматривал через линзы.
Сначала он просмотрел каплю за каплей жидкость из тех колб, которые кипятил в течение часа, и его утомительный труд оказался не напрасным – он не нашел в них ничего! Затем он нетерпеливо, но методично принялся за колбы, кипятившиеся всего несколько минут. Сломав запаянное горлышко, он поместил первую каплю под микроскоп…
«Так я и знал!» – воскликнул Спалланцани. Тут и там на сером фоне прыгали и резвились крохотные животные, правда, совсем крошечные, меньше, чем те микробы, которых он обычно видел, но тем не менее это были живые микроскопические существа.
«Они похожи на крошечных мальков величиною с муравья, – пробормотал он, затем его мысль лихорадочно заработала: – Колбы были запаяны, снаружи в них ничего не могло попасть; и все же в них находятся крохотные создания, которые оказались способны вынести кипячение в течение нескольких минут!»
Затем он перешел к дальнему ряду колб, которые нарочно закрывал одной только пробкой, как это делал его противник Нидхем. Он открывал их одну за другой и по капелькам брал из них жидкость прокипяченной стеклянной трубочкой. Затем взволнованно вскочил со стула и, схватив истрепанную записную книжку, с лихорадочной поспешностью начал стенографически записывать свои наблюдения. Он записал, что в каждой колбе, закрытой одной только пробкой, было изобилие крохотных животных! Даже те из колб с пробками, которые кипятились в течение часа, «были похожи на озера, в которых плавает рыба всех размеров – от кита до пескаря».
«Из этого несомненно следует, что крохотные животные проникли в бутылки Нидхема из воздуха, – заключил он. – А кроме того, я сделал еще одно важное открытие: существуют микробы, способные выживать в кипящей воде; чтобы убить их, их нужно кипятить не менее часа».
Это был великий день для Спалланцани и, хотя он этого и не знал, великий день для всего мира. Спалланцани доказал, что теория Нидхема о самозарождении микробов ошибочна, точно так же, как Реди в свое время доказал, что мухи не зарождаются из гнилого мяса. Но он сделал значительно больше: спас молодую науку о микробах от того, чтобы она уподобилась сказкам Матушки Гусыни, что заставило бы ученых из других областей науки воротить нос при одном лишь упоминании о том, что охота за микробами – это важная и вполне здравая отрасль знания.
Взволнованный Спалланцани позвал брата Николо и сестру и рассказал им о замечательном опыте. Затем с горящим взором он объявил своим студентам, что жизнь появляется только из жизни, у каждого живого существа должны быть родители, – даже у этих крохотных, ничтожных зверюшек Левенгука. Запаяйте колбу с отваром на огне, и снаружи в нее ничего не сможет проникнуть. Держите ее на огне достаточно долго, и все микробы в ней, даже самые живучие, способные переносить кратковременное кипячение, окажутся убиты. Ни в каком отваре никакое живое существо не может самозародиться, даже если вы будете хранить его до Страшного суда. Затем он изложил свое разоблачение Нидхема в виде блестящей саркастической статьи, и весь научный мир пришел в волнение. «Неужели Нидхем действительно ошибался?» – задумчиво спрашивали друг у друга люди, собиравшиеся группами под высокими лампами и канделябрами научных обществ Лондона и Копенгагена, Парижа и Берлина.
Спор между Спалланцани и Нидхемом не удержался в стенах академий. Он просочился сквозь тяжелые двери на улицы и дополз в великосветские гостиные. Большинство было готово согласиться скорее с Нидхемом, потому что люди восемнадцатого века отличались веселой развязностью и цинизмом: повсюду росли насмешки над религией и над великими силами природы, и идея о том, что жизнь может возникать сама случайно и как попало, некоторым казалась весьма привлекательной. Но опыты Спалланцани оказались настолько убедительны и показательны, что даже умнейшие головы не могли придумать против них никакого возражения.
Между тем Нидхем тоже не сидел на месте и не бездельничал. Он хорошо знал пользу широкой гласности и для спасения своего дела отправился в Париж с публичными лекциями о бараньей подливке. Здесь он познакомился со знаменитым графом Бюффоном. Этот граф был очень богат, очень красив и очень любил писать статьи на научные темы; он был твердо уверен, что в его голове зарождаются великие истины, но при этом он был одет слишком хорошо для того, чтобы заниматься опытами. Помимо этого, он все же действительно знал математику и перевел Ньютона на французский язык. Поскольку он мог манипулировать сложными формулами и при этом был богатым дворянином, то, согласитесь, очевидно, что он обязан был знать – без всяких экспериментов, – могут ли крохотные животные появляться на свет без родителей или нет. Так рассуждали парижские остряки.
Нидхем и Бюффон отлично подошли друг другу. Бюффон носил мантию с украшениями и кружевными манжетами, которые ему не хотелось пачкать о грязные лабораторные столы, загроможденные стеклянной посудой, покрытые пылью и лужицами пролитого отвара. Они поделили между собой роли: Бюффон взял на себя труд размышлять и писать, а Нидхем возился в лаборатории. Эти двое задумали разработать новую великую теорию происхождения жизни, которая оказалась бы понятной всем и удовлетворяла бы как правоверного христианина, так и убежденного атеиста. Эта теория расходилась с реальными фактами, установленными Спалланцани, – ну и что с того? Зато она создана гениальным мозгом Бюффона, и этого вполне достаточно, чтобы отвергнуть любой факт, каким бы значимым он ни был, как бы он ни был основательно запротоколирован.
– Что бы это могло значить, ваша светлость? Крохотные животные появляются в бараньей подливке даже после кипячения, – спросил Нидхем знатного графа.
Мысли графа Бюффона завертелись в вихре воображения; затем он ответил:
– Вы сделали великое, чрезвычайной важности открытие, отец Нидхем. Случайно обнаружили самый источник жизни. В вашей бараньей подливке заключается, по-видимому, та основная сила, – несомненно, сила, ибо все есть сила, – которая творит жизнь!
– Не назвать ли нам ее «животворящей силой», ваша светлость? – предложил отец Нидхем.
– Удачный термин, – согласился Бюффон и, удалившись в пропитанный ароматами кабинет, начал писать о чудесных свойствах «животворящей силы», производящей крохотных животных из бараньей подливки и отваров из семян.
Вскоре «животворящую силу» упоминали везде и по всякому поводу. Ее обнаруживали повсюду и ею все объясняли. Атеисты подставляли ее на место Бога, а церковники называли ее могущественнейшим божьим орудием. Она стала так же популярна, как уличная песенка или затасканный анекдот, – или как современные обсуждения теории относительности.