— Длинные руки изображали крылья умирающей птицы, голос рыдал.
Николай прервал пародийное выступление: «Глупое шутовство, Анна! Бальмонт — особый случай. Чистая поэзия души. Его не тронь! А вот сочиняющих нечто слезное барышень — на костер!»
Анна давно поняла, что Николай Степанович, приверженец суровой эстетики, не любил «дамских поделок». И что ей будет не просто убедить его признать ее сочинения.
И вот — он опубликовал ее стих! «Анна Г.» Какая еще «Г.»? Нет, она возьмет другой псевдоним, и не какой-то липовый — из личной родословной. Не замарает ваша дочь фамилию, господин капитан второго ранга в отставке. Никакой Горенки в поэзии не будет. И на мемориальной доске тоже. Ведь пожалеете, а?
Анна взвесила на ладони книгу, прибывшую в посылке вместе с журналом:
— Для путей конквистадоров не очень-то солидно, и тираж мизерный. Да и стихи слишком брутальные. Какое-то мальчишество! Снова дальние страны, отважные мужчины, завоеватели пленительных, жестоких женщин. Знаю, знаю! — усмехнулась она, закрыв книжечку. — Обольстительные стервы — его пунктик. Любовь к таким львицам конквистадор оплачивает жизнью. И ведь что интересно: это он меня такой представляет! И разумеется, в письме снова предложение руки и сердца — изнурительная осада! — Анна поставила книгу на этажерку рядом с многотомным «Агасфером» Эжена Сю. Когда-то здесь будут стоять и ее сборники. — А «конквистадор» поседеет, дожидаясь разрешения вопроса о девственности! — Анна хмыкнула: — Смешной!
В Киеве она поступила на высшие женские курсы, учиться на юриста. Стихам не учат. Они рождаются сами. Теперь она могла посылать письма Николаю в Париж, сопровождая их стихами. И он отвечал поэтическими посланиями и непременно призывом: «Выходи за меня. Ясно же — для нас другой дороги нет». Причем упорное соискательство руки и сердца Анны Горенко совершенно не было связано с успехами ее стихосложения. Если Николай и искал в Анне поэтического единомышленника, то теперь убедился: любителем женской поэзии он не станет.
Анна формулировала отказ расплывчато: мол, учебу нужно закончить, да и дела в семье плохи. Деньги надо зарабатывать. Полы и посуду своими руками мыть приходится. Бедная утонченная девочка! Если бы этот картавый «конквистадор» знал, мужчины какого ранга целуют ароматные руки черноволосой леди, когда увозят ее в самый дорогой ресторан над Днепром. Экипаж ждет в переулке, чтобы красотка могла выскользнуть из дома незаметно, закутавшись в черную накидку — не фланировать же по темным улочкам в тисненом бархате? А он уже ждет в напряженной темноте, и бородка, касающаяся ее руки под краешком отогнутой перчатки, надушенная, шелковистая. Нет, какая еще борода? Нежная, выбритая кожа артиста. И рот большой, мальчишеский. Жадный, страстный! Оцарапал губу о ее перстень, и в поцелуе вкус крови…
Ой, Анна, прекрати придумывать!
Когда будут написаны эти строки, признание о «слишком многих» не удивит Гумилева. Хотя за чтением последует оговорка:
— Это же стихи, Коленька. Фантазии. Так строфа легла. Ты поймешь, я была уверена. — Подобные оговорки прилагались почти к каждому стиху, взывающему к личным переживаниям, сугубо интимным ощущениям.
Гумилева поэтические опусы Анны не порадовали. Он решил, что это сочинение похоже на признание перезрелой кокотки. И лучше бы ей поменьше фантазировать: писать о реальном. Анна ответила, что фраза «слишком многих принимала» и впрямь навеяна подсмотренной в жизни сценой между седым господином и солидной дамой, ехавшими в фиакре.
С адресатом и временем написания стиха она после играла много. Посвящала его разным «опоздавшим», и они принимали признание со слезами умиления.
Глава 6
«И будет сладкая тревога
Расти при имени твоем». Н.Г.
Она свернула листок со стихами, засунула обратно в конверт. «Скоро целый ящик в столе наберется. Стенает, как девица… Какая-то слезливая любовь… Старше ее на три года, а совсем мальчишка. Только… Только такой не изменится. Про таких говорят — вечный ребенок. Замуж? И что мы с ним будем делать? Бесконечные дискуссии о поэзии и чтение новых шедевров… — Анна вздохнула: — Что за скука — эта любовь!»
Кажется странным, что Анна Ахматова — певица тончайших чувств высшего порядка, понимавшая сложнейшие нюансы в отношениях мужчины и женщины, — истинной, испепеляющей любви в бесчисленных своих романах не испытала. Не умела влюбляться, зато влюбляла в себя и создавала иллюзию у нового возлюбленного, что он и есть номер один — главный герой ее жизни. Человек сильной воли, Анна Андреевна искусно использовала людей, а отработанный материал просто отбрасывала и забывала. Поэт могучего дара, она с блеском достоверности переносила на бумагу то, что порождала фантазия.
В преклонные годы вырвалась у Анны Андреевны странная оговорка: «Когда в 1910 году люди встречали двадцатилетнюю жену Н. Гумилева, бледную, темноволосую, очень стройную, с красивыми руками и бурбонским профилем, то едва ли приходило в голову, что у этого существа за плечами уже очень большая и страшная жизнь…» Неожиданное признание для двадцатилетней благополучной девушки. «Большая и страшная жизнь» — разве в подтекст этой фразы, кроме известных нам не столь уж исключительных семейных невзгод, не входит нечто совсем иное, говорящее о превратностях женской судьбы, женском опыте, под известными фактами скрытом?
Судя по официальной биографии, большую и насыщенную женскую жизнь Анна прожила не до двадцати лет, а после — с 1910 по 1917 год, и это сломало определившийся путь, направило ее жизнь и поэзию в другое русло.
Но она говорит именно о страшной доле, выпавшей ей до двадцатилетнего возраста. А значит — с детства.
Глава 7
«А я была дерзкой, злой и веселой
И вовсе не знала, что это — счастье». А.А.
Херсонес… Херсон
Каждое лето семья Анны снимала дачу на берегу Балаклавской бухты. С семи до тринадцати лет «дикая девчонка» росла у моря. Жизнь вне моря была ожиданием, пустотой. Даже карандаш старшего брата, отмечавшего рост детей на дверном косяке, в эти месяцы удивленно останавливался на одной отметине: тело Анны замирало, как растеньице, затаившееся до прихода весны.
Херсонес — истинная любовь, тайна «колдуньи Анны», ловящей голоса веков, прозревающей картины давней истории в желто-золотистом отсвете пористого, пропитанного солнцем камня. Маленькая Аня шептала в камень с выеденным морем дуплом: «Я последняя херсонидка…» «Ты царица, царица», — вздыхало море откуда-то из глубины.
Едва приехав, Анна бежала к своему камню здороваться. И каждый раз море шептало все то же: «Херсонидка, царица».
Ей едва исполнилось десять — чуть обросшая после кори, с угловатыми движениями, молчаливая, Анна бросалась в воду, как в спасение. И становилась другой — царицей. Теперь за нее уже не сильно боялись и отпускали подальше. Кажется, всем стало ясно: море — ее стихия. Юркая и гибкая, как рыбка, девочка отдавала себя только ему. Море — друг. Не предаст, поддержит, а как чудесно ласкает и совсем не страшно накрывает с головой пенной волной, словно в жмурки играет. На таких пологих волнах с белым шипящим гребнем особенно приятно кататься — подплывешь к вершине и скользишь вниз по жидкому стеклу податливого склона. Плыть, плыть, перекатываясь с горки на горку, пока берег не станет узкой полоской. Тогда перевернуться на спину и качаться, слушая, как в ушах говорит вода. Если затихнуть и не шевелиться, то можно услышать музыку — особую, глубинную.
Вынырнув, она перевернулась на спину, распласталась на качающейся зыби. Закрыла глаза, стараясь уловить переливы загадочной мелодии, которую напевало море, забравшись в уши… Вздрогнула — ее руки коснулось весло.
— Эй, малышка, тут крупные шхуны ходят, не заметят, что ты загораешь. Под винт попадешь — на куски порубит. А ну, придурошная, греби к берегу. — Парень сидел спиной к солнцу, очерчивающему темный силуэт с широкими плечами и взлохмаченной ветром головой.
— Спасатель нашелся. Я давно плаваю и все вижу и слышу. А если и не слышу, то ощущаю по запаху. Ты весь пропах рыбой и дегтем. И у тебя на руках якорь и еще буквы.
— Не мудрено, что рыбой за милю несет. Сгрузил на шхуну кефаль. На хозяина работаю, а он дерет три шкуры. — Сквозь слой воды он оценил длинное голубоватое девичье тело, светлый, в тени густых мокрых ресниц, взгляд. Глянула внимательно и строго — не определишь, сколько лет. Опасный взгляд.
— Чего смотришь? Уж не ведунья?
— Сирена. Моряков привораживаю. А кроме того — я последняя херсонидка.
— Это уже серьезно, — шутливо нахмурился парень, и Анна поняла: он не старше ее шестнадцатилетнего брата.
— Годков сколько тебе, сирена?
— Двенадцать, — соврала Анна. Цифра весомая, значительная. — И гадать умею. Это у меня от прабабки, татарской княжны. Хочешь, погадаю по руке?
— Ха, не рука, а одни мозоли. — Он обтер ладонь о рубашку и протянул к воде.
— Лучше я к тебе заберусь. Надо смотреть внимательно.
— Забирайся, покатаю!
Он помог ей, подтянув за плечи, перевалиться животом через борт и влезть в лодку. Зацепилась за гвоздь. Возле пупка, в разрыве мокрого ситца обозначилась ссадина. Он тронул ее пальцем:
— Заживет до свадьбы.
— И платье заштопается. — Сев напротив парня, Анна взяла крепкую ладонь, рассмотрела запястье. Прочла синие буквы под кожей «Мария». — Это твоя жена?
— Какая жена у нищего моряка? Да и нос у меня еще не дорос. «Святая Мария». Отец на старом суденышке плавал, затопили его уже, а имя осталось. Ты из здешних гречанок? С лица похожа, а говор городской, не местный.
— Моя семья здесь отдыхает.
— В платье плаваешь, как гречанка.
— Или как утопленница. — Скрутив, Анна отжала ситцевый подол. — Противно наряжаться, как эти принцессы на горошине, что вон в тех белых дачах живут. Расфуфырятся, как на бал, войдут по колено и визжат: «Поплавали!» У меня свои отношения с морем. Личные…
— это она напишет позже. И верно: детство у моря — сплошное счастье, но о счастье не знаешь — им дышишь, живешь.
— Ты отчаянная.
Анна встряхнула короткими волосами, разбрасывая веер брызг.
— Трясешься, не хуже пса, — засмеялся рыбак. — Я думал, ты в шапке плаваешь!
— Это у меня волосы после кори так отрастают. Густые, как шерсть у Черноморда, который у причала промышляет. Рыбку, что ему кидают, прямо целиком заглатывает!
— Густые и шелковые. — Он потрогал ее волосы. — Ты со всеми целуешься? Губы вспухшие.
— Дурак, это от воды, и глаза красные. Ни с кем я не целовалась. И нечего меня трогать. У нас воспитание строгое. Вон отец машет, кулаки показывает. Испугался? Он не какой-то там рыбак — капитан второго ранга.
— В отставке — одет в штатское. Но усищи… Выдерет тебя как пить дать, да и мне достанется. Высажу-ка я тебя, русалка, на пирсе.
— Давай подгреби к тому камню — пусть здесь ловит свою морскую дочь. — Анна ловко вскарабкалась по уступам огромного пористого валуна, поднявшего из воды тяжелую медвежью голову недалеко от берега. — Взрослые вечно все портят…
Моряк посмотрел на ее узкий задик, обтянутый мокрым платьем, быстрые длинные ноги, почти плоскую, едва набухающую грудь и усмехнулся:
— Ну, расти большая. Может, еще и свидимся.
…И потом еще три лета она высматривала его в каждой лодке. Появился, когда ей исполнилось тринадцать — день в день!
Просто подошел сзади и тронул за плечо:
— Привет, херсонидка. Выросла — не узнать. Грива как у коня — до пояса.
— Высушивать косы не успеваю. — Она смотрела на него, и казалось, вот оно, счастье. Синее глаз в мире быть не может, и весь он такой, что только зажмуриться и броситься с высоты, а его загорелые руки пусть ловят. А губы… губы целуют.
Он смутился под ее взглядом, закурил самокрутку.
— А хочешь, я тебе старый город покажу? Приходи вечером к причалу. Мама не заругает?
— Я вполне самостоятельный человек. Месяц назад мне исполнилось шестнадцать, — снова соврала она.
…Прогулка по старому городу могла бы длиться вечность. А возможно, и длилась больше вечности — от самого херсонесского царствования.
— Есть хочу жутко. — Анна погладила впавший живот. Из харчевни рядом пахло жареной рыбой. Морскую рыбу ели херсониды, и ничего лучше до сих пор человечество не придумало.
— Пошли! Вот я дурень! Акулий клык — это Пашку так с детства прозвали, когда зуб впереди поперек вырос, — лучший на побережье повар. — Голубой глаз подмигнул. — Потому что с меня денег не берет!
Жареная барабулька — самое вкусное блюдо в мире. Целую сковороду уплели и улизнули в темные узкие проулочки.
Ее новый знакомый знал здесь каждую нору. Казалось: это все его — тут родился, тут вырос. Рассказывал всякие древние истории. А может, и наплел с три короба. Про царицу Херсонского царства знал много. Только получалось, что поглотили ее волны — спасли от бесчестья, когда обступили крепость варвары. А любимый жених, царевич, погиб от меча злодея. Кровавая вода омывала его мертвое тело, да так и унесла в море — к невесте.
Поцелуй пах жареной рыбой и темным молодым вином, что принес им Клык в пыльной бутыли. Анна хотела вытереть губы ладонью и передумала:
— Пусть останется, как печать счастья. Я буду беречь ее всю жизнь.
Целовались прямо у моря, лежа на теплой гальке у перевернутой лодки. Она вытягивалась, закинув руки и отдавая ему всю себя. Как морю.
А он — таких больше не было. Не могло быть…
Она теперь не ходила — летала, и моряки сворачивали шеи. А ночью они снова были вместе с «царевичем». Заплыв на камень в километре от берега — на свой остров, лежали, смотрели в черное небо на теплом еще от солнца песчанике. Поцелуи моря и его — не разобрать, и не надо. Он — море. Море — его ласка.
Об этой истории Анна написала в заветной тетрадке. И никогда больше родители не привозили ее в Херсонес. Увезли на следующий же день от греха подальше.
Он искал ее в море и в городке. И еще долго, долго ждал, щурясь на сверкающую морскую гладь — не вынырнет ли из воды лаковая черная голова и не сверкнут ли из-под стрелок мокрых ресниц строгие глаза.
Глава 8
«Ты письмо мое, милый, не комкай
До конца его, друг, прочти». А.А.
Переписка с Парижем шла регулярно. Радостные отчеты Николая о его завоеваниях Анна рвала и выбрасывала, с трудом подавляя завистливую горечь. Она переживала трудное время. Похоронила любимую сестру Инну, призрак туберкулеза подобрался ближе: теперь он охотился за ней. Она долго и тяжело болела бронхитом с осложнением, грозящим перейти в горловую чахотку. Испуганная мать весной увезла дочь в Севастополь в водолечебницу Шмидта, где, как говорили, весьма часто помогали при подобном диагнозе. И похоже, помогли. Девушка окрепла, чахотка отступила. Но безумный страх потерять жизнь засел глубоко внутри — словно ледышку проглотила, и она никак не может растаять.
В те темные месяцы предумирания, в ознобе приближавшейся смертельной болезни тело хотело жить, ох как оно хотело — юное и сильное, обреченное гнить в земле.
«Раздам, раздам всем. Молодость, силу, злую решительность…»
Она шла по вечерней набережной, ловила взгляды проходящих мужчин. Стройных и грузных, молчаливых и болтливых — ей все равно, лишь бы были жадные, голодные. Утолить, напоить собой, чтобы помнили, всегда помнили, когда ее уже не будет. Легко сказать… Верней — подумать.
…Проводив мать с остальными детьми в Киев, Анна осталась до осени жить одна в пустой теткиной квартире. Плавала, кормила полосатую тощую кошку купленными на базаре бычками, стирала пыль с глянцевых листов фикуса, читала французские романы, завалявшиеся в теткином комоде, грезила о любви. Получала письма от Николая…
Воображает из себя много, но забавный и умница. Влюблен до смерти. Издали он даже хорош. А вблизи его картавость и косящий глаз, его туманные речи и хватанье за руку в порыве чувств, затяжные прогулки с бесконечными монологами о поэзии — все это просто бесит! Разве так в романах? Когда «сердце останавливается, и ты готова отдать всю себя без остатка его губам, рукам…» «Стать женщиной в объятиях любимого…» От одной мысли дух захватывало. Довольно грезить о поцелуях загорелых херсонесских моряков. Жизнь, висевшая на волоске чуть не всю зиму, казалась хрупкой, быстротечной. Семнадцать — возраст мистический. Особенно если в глубине души обитает страх, что этот твой год — последний. Дух и тело Анны как бы обособились. Мечты и фантазии обретали статус реальности. Ты уже не ты, а некое высшее существо, гибким шагом пантеры несущее свое юное, морем обласканное тело своему избраннику…
Соблазн следовал за ней, за бьющимся о щиколотки мокрым подолом, за босыми загорелыми ступнями. Талию в два обхвата овевал ветер, играя в смоляных волосах.
Такие девчонки в семнадцать лет — сплошное головокружение… Смуглая, вызолоченная загаром кожа, длинные ноги, гибкие длинные руки, узкое тело, облепленное цветастым ситцевым платьем. С балкона гостиницы он видел, как девушка отжимает длинные волосы, скручивая тугим узлом, а потом вольным взмахом головы отпускает их на волю соленого ветерка. Будто молодая норовистая кобылка гривой встряхивает!
Вокруг лампы гостиничного номера кружили мухи, ветер шелестел газетой, приколотой к южному окну. Жарко. И ни копья на бутылку вина! Денег от этой стервы, видать, не дождешься, хоть три раза в день на почту бегай. Хорошо, билет до Одессы в кармане. Надеть бы сейчас полосатое клоунское трико, подклеить сизый нос и выскочить на пустую площадь! Ничего, зрители набегут! Ведь у рыжего Боба есть волшебная дудочка, высвистывающая разные мелодии. А кобылка с черной гривой будет стоять в первом ряду и пялиться на его бицепсы. Нешуточные накачал, когда «работал воздух».
Она заметила, что он наблюдает за ней с балкона дешевой гостиницы, пристроившейся в том месте, где набережная давно уже превратилась в дикий пляж. Коренастый крепыш, ворот мятой, некогда белой рубахи распахнут, открывая крепкую шею… Ветер треплет широкие парусиновые брюки и рыжеватые, выгоревшие прядями волосы.
Вечером она снова пришла на это место. Плавала до горизонта, прямо к заходящему солнцу, резвилась в легких волнах. Он сидел на тумбе причала, скрывая лицо за листами газеты. Сильные руки в светлых волосках, ухватистые простонародные кисти. Явно косился в ее сторону, придумывая повод познакомиться. Хорошо же! Анна вышла из воды, потянулась, закинув руки, изогнулась петлей, прижав ступни к затылку. А потом перешла на «мостик» и шпагат — так, играючи. Солнце уже село, уйдя за край бухты, на берегу никого не было. Пусть глазеет. И даже приятно, что так и замер, не отрывая черных, глубоких и хищных глаз.
Она распласталась на теплой еще гальке. Камни хрустнули. Кто-то сел рядом.
— Прошу прощения, мадмуазель, за беспокойство… — В тихом голосе еле заметен немецкий или прибалтийский акцент. — Разрешите представиться: Рыжий Боб. Я здесь работал и застрял по независящим от меня обстоятельствам. — Он зыркнул по сторонам как-то затравленно. — На шерсть мою глядишь? — Он протянул перед собой поросшие рыжим волосом руки. — Это знаешь отчего? — Глаза Боба стали хитрыми. Пригнувшись к Анне, он прошептал: — У нас говорят, что моя мамка, царствие ей небесное, зачала от гориллы… Чего смеешься? Очень даже научный факт. — Он поймал ее за руку: — Да постой, не уходи. Пошутил я. Дело-то тут совсем в другом…
Анна села, повернула к нему лицо и тут же нырнула в «омут его глаз» — так писали в романах. Она погрузилась в черные точки зрачков как привороженная. Заметила лучики морщинок, рыжие редкие ресницы, почему-то напомнившие о рыси, но вовсе не о гориллах. И тоску потаенную, спрятанную, такую — хоть в петлю лезь — тоже заметила.
— Дела идут плохо?
— Дело-то одно, наиважнейшее — ты. Зовут как?