Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: На мраморных утесах - Эрнст Юнгер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И должно было так случиться, что среди всех старых и давно уже лишившихся плоти голов, глаза мои обнаружили также две новые, насаженные на высокий шест, — головы князя и Бракмара. С этих железных кольев, на которых выгибались крюки, они смотрели на пылающие угли костров, заметаемые белым пеплом. Волосы молодого князя теперь поседели, но черты его показались мне ещё благороднее, в них отражалась та высшая, утончённая красота, которую накладывает только страдание.

При виде этого я почувствовал, как к моим глазам подступают слёзы — но те слёзы, в которых вместе со скорбью нас охватывает подлинное воодушевление. На этих бледных масках, с которых лоскутами свисала ободранная кожа и которые с высоты мученического столба взирали вниз на костры, играла тень некой улыбки высшей сладости и веселья, и я догадался, как с высокого человека в этот день шаг за шагом спадала слабость — как с короля, переодетого нищим, спадают лохмотья. Тут меня до глубины сердца пронизал озноб, ибо я понял, что этот человек оказался достойным своих древних предков и победителей чудовищ; он убил в своей груди дракона страха. Здесь мне с несомненностью предстало то, в чём я часто сомневался: среди нас встречаются ещё благородные люди, в чьих сердцах живо и подтверждается знание великого порядка. И как высокий пример заставляет нас ему следовать, я перед этой головой поклялся себе, что в будущем, как бы оно ни сложилось, лучше одиноко пасть со свободными, чем подниматься к триумфу с холопами.

Черты Бракмара, напротив, выглядели совершенно неизменившимися. Он насмешливо, с едва заметным отвращением глядел со своей жерди на Кёппельсблеек, он сохранял выражение вынужденного спокойствия человека, который испытывает сильную судорогу, однако сохраняет лицо. Я бы едва удивился, увидев на этом лице монокль, который он носил при жизни. Волосы тоже ещё были чёрными и блестящими, и я догадался, что он вовремя успел проглотить пилюлю, имевшуюся при себе у каждого мавританца. Это такая капсула из цветного стекла, которую носят преимущественно в перстне и в моменты угрозы отправляют в рот. Тогда достаточно одного укуса, чтобы измельчить капсулу, в которой содержится быстродействующий яд. Это процедура, которая на языке мавританцев называется «обращением в третью инстанцию» — то есть к третьему уровню власти — она относится к представлению, какое в этом ордене имеют о достоинстве человека. Угрозой достоинству считается подчинение низшей власти; и ожидается, что каждый мавританец в любой час снаряжён для апелляции к смерти. Таким образом, это стало последним приключением Бракмара.

Я смотрел на картину в оцепенении и не помню, как долго перед ней простоял — словно оказался вне времени. Одновременно я впал в некий сон наяву, в котором позабыл близость опасности. В таком состоянии мы, точно в сновидении, проходим через угрозу — хотя без осторожности, но близко к духу вещей. Блуждая во сне, я ступил на раскорчёванный участок Кёппельсблеека, и, словно пьяному, вещи казались мне отчётливыми, но не вне меня. Они были мне хорошо знакомы, как в стране детства, и бледные черепа на старых деревьях вокруг вопросительно смотрели на меня. Я слышал поющие на прогалине выстрелы — как тяжёлое жужжание коротких стрел арбалета, так и резкие уханья нарезных ружей. Пули пролетали так близко ко мне, что на висках поднимались волосы, но я воспринимал их только как глубокую мелодию, которая сопровождала меня и придавала моим шагам ритм.

Так в сиянии серебристого жара я дошёл до жуткого места и наклонил к себе шест, на котором была голова князя. Опустившись на колени, я двумя руками снял её с железного наконечника и уложил в кожаную сумку. За этим занятием я ощутил сильный удар в плечо. В меня, должно быть, угодил один из выстрелов, но я не почувствовал ни боли, ни увидел крови на своей кожаной куртке. Только правая рука парализовано повисла вниз. Словно очнувшись от сна, я осмотрелся по сторонам и с высоким трофеем поспешил обратно в лес. Ружьё я оставил возле места находки Красной лесной птички, но оно больше не могло мне пригодиться. Я без оглядки кинулся к тому месту, на котором оставил сражающихся.

Здесь царила мёртвая тишина, факелы тоже потухли. Только там, где пылали кусты, ещё лежало мерцание красного жара. В нём глаз угадывал на тёмной земле трупы бойцов и убитых собак; они были изувечены и страшно растерзаны. В середине их, у ствола старого дуба, лежал Беловар. Голова его была расколота, и седую бороду окрасила струя крови. Красным от крови был также двойной топор рядом с ним и широкий кинжал, который ещё крепко сжимала его рука. У его ног вытянулся верный Леонтодон с совершенно изодранной пулями и уколами шкурой и, умирая, лизал ему руку. Старик славно бился, ибо вокруг него валялись скошенные люди и собаки. Так он нашёл достойную смерть, в бурном водовороте жизненной охоты, где красные охотники травят красную дичь по лесам, в которых крепко переплетены смерть и наслаждение. Я долго смотрел мёртвому другу в глаза и левой рукой положил ему на грудь горсть земли. Великая мать, чьи дикие, радующиеся крови праздники он праздновал, гордится такими сынами.

26

Чтобы из темноты огромного леса выбраться обратно на пастбищные угодья, мне нужно было только придерживаться следа, который мы оставили, идя сюда, и я, погрузившись в думы, зашагал по белой тропинке.

Мне казалось странным, что во время бойни я находился у мертвецов, и я воспринял это как символ. Я по-прежнему пребывал в плену грёз. Это состояние не было для меня абсолютно новым; прежде мне уже приходилось переживать его вечерами тех дней, когда смерть поступала ко мне совсем близко. Тогда силой духа мы немного выходим из тела и подобно провожатому шагаем рядом с нашим подобием. Только я никогда так сильно не ощущал расторжения этих тончайших нитей, как здесь, в лесу. Сомнамбулически следуя по белому следу, я увидел мир в тёмном мерцании эбенового дерева, в котором отражались фигурки из слоновой кости. В таком состоянии я пересёк также болото возле Филлерхорна и невдалеке от высоких тополей ступил на территорию Кампаньи.

Здесь я с ужасом увидел, что небо озарено гибельными всполохами пожаров. На пастбищных угодьях также царил недобрый переполох, и мимо меня торопливо скользили тени. Среди них могли быть слуги, избежавшие резни; но я поостерёгся окликать их, поскольку многие находились, похоже, в пьяной ярости. Потом я увидел людей, размахивавших головёшками, и услышал жаргон пикузьеров. Толпы их, нагруженные добычей, уже снова направлялись к лесам. Передняя роща Красного быка была ярко освещена; крики женщин там смешивались со смехом триумфального пиршества.

Исполненный недобрых предчувствий, я торопливо направился к пастбищному хутору и уже издалека понял, что за это время лесным сбродом был убит и Сомбор со своими близкими. Богатое поселение было охвачено языками яркого пламени, добравшегося уже до стропил дома, хлева и амбаров, а «огненные черви» с улюлюканьем плясали вокруг пожарища. Грабёж был в полном разгаре; они уже распороли перины и, как мешки, набивали их добычей. Рядом я увидел группы кутивших, которые добрались до домашних запасов; они выбивали крышки наполненных бочек и шапками черпали вино.

Убийцы шатались от неумеренности, и это обстоятельство сыграло мне на руку, ибо я брёл среди них точно во сне. Ослеплённые пламенем, убийством и пьянством, они передвигались как звери, каких видишь на почве мутных трясин. Они скользили совсем рядом со мной, и один, волочивший узел, полный бутылок водки, двумя руками поднял его в мою сторону и, ругаясь, ушёл, когда я отказался его принять. Я прошёл сквозь них нетронутым, как будто мне была свойственна vis calcandi supra scorpiones.[49]

Когда я покидал развалины пастбищного хутора, мне бросилось в глаза одно обстоятельство, ещё более усилившее мой ужас. А именно — мне показалось, будто за спиной накал пожара поблек — но не столько потому, что я удалялся, сколько от нового, более грозного зарева, поднимавшегося на небосводе передо мной. Эта часть пастбищных угодий тоже была не совсем безлюдной. Я увидел разогнанный скот и спасающихся бегством пастухов. Прежде всего, я различил вдали лай рыжей своры, которая, похоже, приближалась. Поэтому я ускорил шаг, хотя моё сердце сжимал страх перед ужасным кольцом пламени, навстречу которому я шёл. Я уже неясно видел мраморные утёсы, возвышающиеся как чёрные рифы в море лавы. И уже слыша собак за спиной, я торопливо взобрался на крутой выступ скалы, с края которого мы в высоком опьянении так часто впитывали взглядом красоту этой земли, увиденную теперь в пурпурной мантии уничтожения.

Сейчас вся бездна гибели открылась в высоких языках пламени, а вдали на фоне заката вспыхивали древние и прекрасные города на краю Лагуны. Они сверкали в огне подобно цепи рубинов, и из тёмной глубины вод, извиваясь, вырастало их отражение. Пылали также деревни и посёлки по всему краю, а из гордых замков и монастырей в долине высоко к небу били пожары. Языки пламени как золотые пальмы бездымно поднимались в неподвижный воздух, и из венцов их падал огненный дождь. Высоко над этим искрящимся вихрем в ночи парили озарённые красными лучами стаи голубей и цапли, поднявшиеся из камыша. Они кружили до тех пор, пока оперение их не охватывал огонь, тогда они как горящие лампионы опускались в пожар.

Как будто пространство совершенно лишилось воздуха, наружу не проникало ни звука; спектакль разворачивался в жуткой тишине. Я не слышал снизу ни плача детей, ни жалобных причитаний матерей, но не доносилось оттуда и боевых кличей родовых союзов, и рёва скота, стоявшего в хлевах. Из всех ужасов уничтожения до мраморных утёсов поднималось только золотое мерцание. Так вспыхивают дальние миры для услады глаз в красоте заката.

Я не слышал и крика, изданного моим собственным ртом. Только где-то глубоко внутри меня, как будто я сам стоял в пламени, я слышал треск огненного мира. И только это тихое потрескивание я мог воспринимать, в то время как дворцы разваливались обломками, а из портовых хранилищ высоко в воздух взлетали мешки с зерном, чтобы разлететься в раскаленную пыль. Потом, сотрясая землю, взорвалась большая пороховая башня у Петушиных ворот. Тяжёлый колокол, который тысячелетиями украшал Бельфрид и звон которого сопровождал бесчисленных людей в жизни и смерти, начал сперва темно, потом всё ярче накаляться и, наконец, рухнул с опоры, круша колокольню. Я видел, как в красных лучах светятся коньки фронтона на храме с колоннами и с высоких цоколей вниз клонятся божественные изображения со щитами и копьями и беззвучно погружаются в пекло.

Перед этим морем огня меня во второй раз, и ещё сильнее, сковало сомнамбулическое оцепенение. И как в таком состоянии мы одновременно обозреваем многое, так и я услышал, как неуклонно приближаются своры и за ними лесные шайки. Вот собаки уже достигли кромки утёсов, и в паузах я чуял низкий лай Шифон Ружа, которого с воем сопровождала стая. Но в этом состоянии я был неспособен даже пошевелить ногой и чувствовал, как крик застревает у меня в горле. Лишь уже увидев зверей, я смог сдвинуться с места, однако чары не рассеялись. Мне казалось, что я мягко парю вниз вдоль ступеней мраморных утёсов; лёгким взмахом я также перелетел над живой изгородью, огораживающей сад Рутового скита. А за мной тесной стаей, громыхая, по узкой скальной тропе гналась Дикая охота.

27

В прыжке я едва не упал на рыхлой почве лилейных клумб и с удивлением обнаружил, что сад чудесно освещён. Цветы и кусты лучились голубым блеском, как будто были нарисованы на фарфоре, а потом оживлены волшебным заклинанием.

Наверху, в дворике перед кухней, стояли Лампуза и Эрио, погружённые в созерцание пожара. Брата Ото в праздничной одежде я тоже увидел на балконе Рутового скита; он вслушивался в направлении скальной лестницы, по которой сейчас как бурный ручей скатывался лесной сброд с собаками. Они уже прошмыгнули в живой изгороди как рой крыс и колотили кулаками в садовые ворота. Тут я увидел, как брат Ото улыбается, подняв перед глазами лампу из горного хрусталя, в которой танцевало маленькое голубое пламя. Он, казалось, едва ли замечал, как тем временем под ударами преследователей с собаками раскалываются ворота и как тёмная стая, ликуя, вламывается на лилейные клумбы во главе с Шифон Ружем, на шее которого сверкали лезвия.

В этом бедственном положении я возвысил голос, чтобы окликнуть брата Ото, который, как я видел, еще стоял на балконе, внимательно вслушиваясь. Но он, похоже, меня не услышал, ибо обернулся с невидящим взглядом и, держа светильник перед собой, вошёл в кабинет с гербариями. Таким образом, он вёл себя как высокий брат — поскольку перед лицом уничтожения ему нужно было освятить труд, которому мы отдали нашу жизнь, он оставил мою физическую беду без внимания.

Тогда я окликнул Лампузу, которая с освещённым заревом пожара лицом стояла у входа в скальную кухню, и на мгновение увидел её со скрещенными на груди руками смотрящей на движущуюся толпу, между тем как зубы её обнажились в свирепой улыбке. Её вид показывал, что от неё нельзя было ждать никакого сочувствия. Пока я заботился о детях её дочерей и мечом разил неприятеля, я был желателен; любой победитель был ей хорош как зять, и любого в слабости она презирала.

Тут, когда Шифон Руж уже изготовился к прыжку, мне на помощь пришёл мой Эрио. Мальчик схватил серебряную мисочку для кормления змей, ещё стоявшую во дворике. И постучал по ней не как обычно деревянной ложкой, а металлической вилкой. Она извлекла из чаши звук, похожий на смех и заставлявший оцепенеть человека и зверя. Я почувствовал, как у подножия мраморных утёсов задрожали расселины, потом воздух стократно наполнился тонким свистом. В голубом блеске сада разлилось яркое свечение, и из своих трещин, поблескивая, устремились вперёд ланцетные гадюки. Они заскользили по клумбам как гладкие ремни плети, под взмахами которой поднимался вихрь лепестков. Потом, образовав на земле золотистый круг, они медленно поднялись в рост человека. Они тяжёлыми ударами маятника покачивали головами, и их выставленные для атаки клыки смертоносно поблескивали как буры из загнутого стекла. К этому танцу воздух прорезало чуть слышное шипение, как если бы в воде охлаждалась сталь; также с оправы клумб раздалось тонкое, костяное пощёлкивание, похожее на кастаньеты мавританских танцовщиц.

В этом хороводе лесная шайка от страха точно окаменела, глаза у них вылезали из орбит. Выше всех поднялась Грайфин; она покачивала светлым щитком перед Шифон Ружем и, как бы играя фигурами своих серпантинов, окружала его. Монстр, дрожа, следил за взмахами её танцующего извивания, и шерсть у него встала дыбом — потом Грайфин, казалось, совсем легко коснулась его уха, и сотрясаемая смертельной судорогой, откусывая себе язык, кровавая псина начала кататься по цветнику лилий.

Это послужило знаком для множества танцовщиц, которые золотыми кольцами бросились на свою добычу, переплетясь так густо, что людей и собак, казалось, обвивало только одно чешуйчатое тело. Также казалось, что из тугой сети возник только один предсмертный крик, и его тотчас же точно шнуром удушила утончённая сила яда. Затем мерцающее сплетение разделилось, и змеи, спокойно извиваясь, снова уползли в свои расселины.

Посреди клумб, которые теперь покрывали тёмные и вздувшиеся от яда трупы, я поднял глаза на Эрио. Я увидел мальчика с Лампузой, которая гордо и нежно вела его, входящими в кухню, и он с улыбкой помахал мне рукой, между тем как скальные ворота со скрипом закрылись за ними. Тут я почувствовал, что кровь легче заструилась у меня по жилам и что чары, которые держали меня в плену, отступили. Я мог также опять свободно двигать правой рукой, и я торопливо вошёл в Рутовый скит, поскольку тревожился за брата Ото.

28

Проходя библиотеку, я обнаружил книги и пергаменты в строгом порядке, какой наводят, отправляясь в дальнее путешествие. На круглом столе в холле стояли изображения ларов — они были красиво обставлены цветами, вином и жертвенной пищей. Само помещение тоже было празднично убрано и ярко освещено высокими свечами рыцаря Деодата. Я почувствовал себя в нём очень по-домашнему, когда нашёл его приготовленным к торжеству.

Пока я рассматривал результаты его труда, из кабинета с гербариями наверху вышёл брат Ото, оставив двери широко открытыми. Мы крепко обнялись и, как когда-то в паузах боя, поделились друг с другом нашими приключениями. Когда я рассказал, как нашёл молодого князя, и извлёк из своей сумки трофей, то увидел, как лицо брата Ото оцепенело — потом, вместе со слезами, его осветило чудесное сияние. Вином, стоявшим подле жертвенной пищи, мы начисто омыли голову от крови и смертного пота, потом поместили её в одну из больших благоухающих амфор, в которых мерцали лепестки белых лилий и ширазских роз. Теперь брат Ото наполнил два кубка старым вином, которые, предварительно совершив libatio,[50] мы осушили, а потом разбили о цоколь камина. Так мы отметили прощание с Рутовым скитом и в глубокой печали покинули дом, ставший тёплой одеждой для нашей духовной жизни и нашего братства. Ведь нам нужно уходить из любого места, которое давало нам приют на земле.

Теперь, покинув наше имение, мы через ворота торопливо направились к гавани. Я обеими руками сжимал амфору, а брат Ото укрыл на груди зеркало и светильник. Достигнув поворота, где в холмах терялась тропа к монастырю Фальциферы, мы ещё раз задержались и оглянулись на дом. Мы увидели его лежащим в тени мраморных утёсов, с его белыми стенами и широкой шиферной кровлей, на которой отражалось матовое мерцание дальних пожаров. Подобно тёмным полосам вдоль светлых стен тянулись терраса и балкон. Так строят в красивых долинах, в которых на южном склоне живёт наш народ.

Пока мы рассматривали Рутовый скит, его окна осветились, а из фронтона на высоту мраморных утёсов ударило пламя. По цвету оно было похоже на маленькие язычки пламени в светильнике Нигромонтана — глубоко тёмно-синее — и крона его была зазубрена как чашечка цветка горечавки. Здесь мы увидели, как результат многих лет работы становится добычей стихии, и вместе с домом в прах обращался наш труд. Но на этой земле мы не можем рассчитывать на завершение, и счастлив тот, чья воля не слишком болезненно связана с его стремлениями. Не построить дома, не создать плана, в фундаменте которого не была бы заложена гибель, и не в наших трудах покоится то, что непреходяще живёт в нас. Это нам открылось в огне, но в блеске его лежало также и что-то радостное. Со свежими силами мы торопливо двигались по тропинке. Было ещё темно, но от холмов с виноградниками и с береговых лугов уже поднималась утренняя прохлада. И душе казалось, будто огни на небосводе немного умеряют свою гибельную силу; вмешивалась утренняя заря.

Мы увидели, что монастырь Марии Лунарис на склоне тоже окутан пожаром. Языки пламени взвивались по колокольне, так что раскалился золотой рог изобилия, который как флюгер раскачивался на капители. Высокое окно церкви со стороны алтаря с иконой уже лопнуло, и в его пустой раме мы увидели стоящего отца Лампроса. За спиной у него как в огненной печи бушевал жар, и мы поспешили к монастырскому рву, чтобы окликнуть патера. Он стоял в пышном облачении; на его лице, как мы увидели, светилась незнакомая улыбка, словно оцепенение, обычно пугавшее нас в нём, расплавилось в пламени. Он, казалось, внимательно вслушивался, но наших призывов не слышал. Тогда я вынул голову князя из благоухающей амфоры и высоко поднял её правой рукой. От вида её у нас мороз пробежал по коже, ибо лепестки роз впитали влагу вина, так что теперь голова, казалось, засверкала в тёмно-пурпурном великолепии.

Но была ещё и другая картина, которая захватила нас, когда я поднял голову, — мы увидели, как в зелёном блеске лучится розетка, закрывающая ещё невредимое закругление оконной арки, и её внешний вид был нам каким-то чудом знаком. Нам показалось, будто её прообраз высветился для нас в том подорожнике, который отец Лампрос показал нам однажды в монастырском саду, — теперь обнаружилась скрытая связь этого осмотра.

Патер обратил на нас взор, когда мы протянули в его сторону голову, и медленно, наполовину приветствуя, наполовину указывая, как при consecratio,[51] он поднял руку, на которой пламенел крупный карнеол. И будто этим жестом он подал знак ужасной силы, мы увидели, как розетка разлетелась во все стороны золотыми искрами, и со сводом как горы на него обрушились колокольня и рог изобилия.

29

Петушиные ворота были разрушены; мы по обломкам прокладывали себе дорогу. Улицы были завалены остатками стен и строительными балками, а вокруг в мусоре пожарищ были разбросаны убитые. Мы видели мрачные картины в холодном дыму, и всё-таки в нас жила новая уверенность. Так утро оказывается вечера мудренее; и уже возвращение света после долгой ночи казалось нам чудом.

В этих грудах развалин блекли старые распри как воспоминания о дурном опьянении. Ничего, кроме беды, не осталось, и борцы отложили знамёна и знаки. Мы ещё видели в боковых улочках мародёрствующий сброд, однако теперь удвоенными постами подтягивались наёмники. В крепости мы встретили Биденхорна, который назначал их, приняв важный вид. Он стоял на площади в золотой кирасе, но без шлема, и похвалялся, что уже «разукрасил ёлки» — то есть он велел схватить первых попавшихся и повесить на вязах городского вала. По боевой привычке он во время беспорядков надёжно окопался — и теперь, когда весь город лежал в руинах, он выступил и разыгрывал гения. Впрочем, он был хорошо информирован, ибо на круглой крепостной башне развевался штандарт Старшего лесничего: красная голова кабана.

Похоже, Биденхорн был уже изрядно выпивши; мы застали его в ужасно хорошем настроении, делавшем его любимцем своих наёмников. Он совершенно неприкрыто потешался над тем, что писакам, виршеплётам и любомудрам Лагуны теперь-де намяли бока. Ему были ненавистны как старый аромат образованности, так и вино с его духовностью. Он любил тяжёлый эль, какой варят в Британии и в Нидерландах, и он называл народ Лагуны пожирателями улиток. Он был необузданным случным жеребцом и кутилой и непоколебимо верил, что любое сомнение на этой земле следует разрубать верным ударом. Стало быть, он обладал сходством с Бракмаром — только он был гораздо здоровее в том, что презирал теорию. Мы ценили его за непринуждённость и хороший аппетит, ибо если он и был неуместен в Лагуне, то нельзя же ругать козла, пущенного в огород.

К счастью, Биденхорн принадлежал к тем людям, у которых ранний завтрак оживляет память. Таким образом, нам не пришлось напоминать ему о тех часах перед теснинами, когда он со своими кирасирами оказался в бедственном положении. Он там упал, и мы видели, что свободные крестьяне Альта Планы уже занялись тем, что выковыривали его из лат, как то делают с омаром на пышном пиру, для которого украшение — умение повара ломать панцирь. Желобок резца уже щекотал ему шею, когда подоспели мы с пурпурными всадниками и освободили его и его наёмников. Это была диверсия, когда нам в руки попал молодой Ансгар. Биденхорн знавал нас и по нашим мавританским временам — это способствовало тому, что он не стал отнекиваться на нашу просьбу о корабле. Ведь час катастрофы считается часом проявления мавританских качеств. Он предоставил в наше распоряжение бригантину, которую держал в гавани, и выделил нам в сопровождение отряд наёмников.

Улицы, которые вели к гавани, были заполнены беженцами. Но, казалось, что не все собирались покинуть город, ибо мы видели, как из руин храмов уже поднимается дым жертвоприношений, а из развалин церквей мы слышали пение. В часовне Sagrada Familia[52] рядом с гаванью события пощадили орган, и его звуки мощно вели песню, которую исполняла община:

Князь тоже женщиной рождён И обратится в прах; Награбил хоть и много он, Всему настанет крах. От человека не придёт желанная подмога, Поэтому взываем мы надеяться на Бога.

В гавани толпился народ, нагруженный остатками добра. Корабли на Бургундию и Альта Плану были уже переполнены, и каждый из парусников, который слуги баграми отталкивали от набережной, преследовали громкие крики сожаления. Посреди этого бедствия, у причальной тумбы, как под запретом, покачивалась бригантина Биденхорна, размеченная чёрно-красно-чёрными цветами. Она поблескивала тёмно-синим лаком и медными креплениями, и когда я подал ордер на отплытие, слуги стянули парусиновые чехлы с красных кожаных подушек, лежавших на покойных сидениях. Пока наёмники пиками удерживали массу на почтительном расстоянии, нам удалось ещё забирать на борт женщин и детей до тех пор, пока от воды до палубы корабля не остался едва ли вершок. Потом слуги на вёслах вывели нас из акватории порта, обнесённой стенами, а в открытом море в паруса нам тотчас же подул свежий ветер и понёс нас к горам Альта Планы.

Вода ещё лежала в утренней прохладе, и завихрения образовывали на её поверхности свили, как на зелёном стекле. Но вот над зубцами покрытых снегом вершин взошло солнце, и из дымки низменностей ослепительно вынырнули мраморные утёсы. Мы оглядывались на них, свесив ладони в воду, которая в солнечном свете становилась синей, как будто из глубины её протискивались тени.

Мы не спускали глаз с амфоры. Нам ещё была неведома судьба этой головы, которую мы увезли с собой и которую позднее передали христианам, когда те из обломков восстанавливали в Лагуне большой собор. Они заложили её в фундамент.

Но до того, во дворце родового замка Сунмира, брат Ото воспел её в eburnum.

30

Мужчины Альта Планы подтянулись к границам, когда небо окрасил пожар. И так случилось, что ещё до высадки мы увидели на берегу молодого Ансгара; и он радостно помахал нам рукой.

Мы немного передохнули у его людей, в то время как он послал гонца к своему отцу, потом мы медленно поднялись к долинному хутору. Достигнув теснин, мы задержались у большого героона[53] и у нескольких маленьких памятников, сооружённых там в поле. При этом мы миновали также узкий горный проход, где с боем вызволили Биденхорна с его наёмниками — на этом месте Ансгар снова протянул нам руку и сказал, что половина всего его движимого имущества отныне принадлежит нам.

В полдень мы заметили хутор в старой дубовой роще, обступавшей нас. Вид его напомнил нам родину, ибо, как и у нас на севере, мы нашли под его глубокой крышей амбары, хлева и человеческое жильё: всё в одном, хорошо защищённое. С широкого фронтона блестела лошадиная голова. Ворота были распахнуты настежь, и в свете солнца поблескивало гумно. В него через кормушки заглядывал скот, рога которого сегодня были украшены золотым орнаментом. Большой зал был торжественно убран, и из круга мужчин и женщин, ожидавших перед входом, нам навстречу вышел старый Ансгар.

Потом мы вошли через широко открытые ворота, словно в мир отчего дома.

Несколько замечаний к роману «На мраморных утёсах»

Я уже пошёл спать, когда к винограднику подъехала машина с затемнёнными фарами. Ночные визиты были если не тревожными, то, во всяком случае, подозрительными. Я попросил брата заменить меня, и снова улёгся в постель.

Потом через стену я услышал развивающийся разговор — не слова или фразы, а нарастающую интенсивность. Я встал, в пижаме прошёл туда и по здоровался с гостями — было ли их трое иль четверо? Я позабыл их число и имена тоже, кроме одного, имени позднее казнённого. Я также позабыл, о чём говорилось, — вероятно, даже не о политике. Однако царил странный консенсус, безмолвное согласие. Это стало эпизодом, из которого развился «визит Сунмира».

Это, должно быть, случилось несколькими днями позднее, когда мы собрались отведать рыбы в одном из небольших городков на Боденском озере: князь Штурдца, композитор Герстбергер, брат и другие. На Западном валу уже рыли окопы. Было много выпито; я переночевал в Эрматингене у Герстбергера. Утром меня разбудило его пение.

Я уже не знаю, что произошло ночью, но она оказалась щедрой на картины; сильное опьянение может привести в своего рода транс. Лишь то, что красивые города на берегу горели и языки пламени отражались в воде, осталось мне памятно. То было предвестие пожара, какое знают в Вестфалии и в Нижней Саксонии.

В хорошем расположении духа я сопровождал композитора по фруктовым садам. Осень была в самом разгаре; на дороге лежали зрелые яблоки. Утреннее солнце освещало Райхенау. Действие сформировалось до мельчайших подробностей. Его нужно было всего лишь перенести в слова, рассказать то, что без спешки происходило весной и летом 1939 года. Корректуру я читал уже в армии.

Сопутствующее обстоятельство, а именно опасность предприятия, обсуждалось много — меня же оно занимало лишь краем, хотя бы потому, что оно не касалось сути дела и ответвлялось в передний план политики. То, что текст бросал вызов и в этом смысле, было мне и моему брату понятно не меньше, чем издательскому редактору «ганзеатов»[54] Вайнрайху, и их руководителю Бенно Циглеру, которому публикация тоже сразу принесла неприятности. Это достигло своего апогея уже в первую неделю с административной жалобы имперского руководителя Боулера Гитлеру, которая осталась без последствий. О деталях я был осведомлён довольно точно; и самый строгий режим проницаем.

А тем временем я находился на Западном валу и читал в бункере критические заметки, также в иностранных газетах, в которых более или менее отчётливо подчёркивалось политическое отношение. Не было недостатка и в письмах. «Если у нас двое или трое останавливались в уголке и начинали беседовать, то речь шла не о кампании в Польше, а о книге». Так писала об этой книге одна студентка из Гиссена, après coup.[55] Несколько тиражей были быстро распроданы; когда стало трудно с бумагой, армия решила отпечатать книгу хозяйственным способом, один раз в Риге, один раз в Париже, где вскоре вышел также превосходный перевод Анри Тома.

Было рано осознано, даже в занятой Франции, что «этот ботинок налезает на различные ноги». Сразу после войны ходили слухи о нелегальном печатании на Украине и в Литве. Единственный официальный перевод по ту сторону железного занавеса был опубликован в 1971 году в Бухаресте.

Это, что касается политической стороны дела. Если я, в чём меня упрекают мои друзья, скорее её недооценивал, то у меня были на то свои основания. Хотя политическая ситуация с её удушьем заставила развернуть этот выпад из царства мечты и это было тотчас же понято в данном смысле, встреча — как во временном, так и пространственном плане — всё же выходила за рамки актуального и эпизодического.

Сюда добавилась нарастающая аллергия на слово «сопротивление». Человек может гармонировать с силами времени, а может стоять к ним в контрасте. Это вторично. Он может на любом месте показать, чего он стоит. Этим он доказывает свою свободу — физически, духовно и нравственно, прежде всего в опасности. А как он остаётся верен себе: это его проблема. Она же и пробный камень стихотворения.

10 декабря 1972 г. Э. Ю.

Несколько слов о романе и авторе

Послесловие переводчика

Теми, кто обрабатывал пашню и возделывал слово, всегда считалась образцом древняя фраза: «Лучшее боги дают нам даром».

Не построить дома, не создать плана, в фундаменте которого не была бы заложена гибель, и не в наших трудах покоится то, что непреходяще живёт в нас. Это нам открылось в огне, но в блеске его лежало также и что-то радостное.

Если мы поймём драму цветка, нам откроются знаки и идеограммы, по которым мы без труда сможем читать будущее. Только достанет ли у нас мужества в него заглядывать? Многие, верно, предпочли бы обойтись без этого дара…

Истина часто связана с болью, правда далеко не всегда вкусна.

В одном месте Эрнст Юнгер пишет: «Поданный ими хлеб не был каким-то особенным хлебом, многие сорта которого можно увидеть на рынках. Но я не припоминаю, чтобы когда-нибудь пробовал нечто подобное; это был просто хлеб. Он был не столько нарезан ломтиками, сколько наломан краюхами, рыже-коричневый и липкий, как эта земля после сезона дождей. В нём чувствовались зёрна, возможно, овёс или ячмень, дикие злаки древнейшей силы. Некое представление об этом даёт ржаной хлеб, но не чёрный, в серебристой бумаге разложенный в изысканных магазинах, а коричневый, какой выпекают или, во всяком случае, прежде выпекали в Вестфалии. Здесь был не освящённый хлеб, не хлеб таинств, не повседневный хлеб, вымоленный отцом, а просто превращённая земля, непосредственно хлеб Деметры. Его нельзя было назвать вкусным, но, когда я его кушал, мне казалось, будто всё становится хлебом, будто он излучает свет, освещая даже руки стариков, которые подавали его на стол».[56] Вопрос в том, хотим ли мы этого хлеба? Или какого-то другого? Если этого, мы должны сбросить пелену с глаз и увидеть мир Земли. Юнгер краюху за краюхой отламывает от этого грубого земного хлеба и ест его, поскольку для него не осталось иного хлеба, он должен к нему вернуться, если хочет разобраться, понять и описать модернистский мир. Если мы желаем такого внеисторического хлеба (хлеба Земли), наши оценки событий будут совсем иными. Другим станет наше зрение и наш язык. Для романа «На мраморных утёсах» Эрнст Юнгер выбирает язык «магического реализма», опробованный им в каприччо «Авантюрное сердце» (1938).[57]

Замысел этого романа, который сначала назывался «Королева змей», начал складываться у автора в 1938 г., когда он ещё жил в Юберлингене на Боденском озере. Он продолжил работу над книгой и после переезда в апреле 1939 г. в деревушку Кирххорст, расположенную к северо-востоку от Ганновера, столицы Нижней Саксонии. В этот время он записал в своём дневнике: «Впервые работал в новом доме. «Королева змей» — быть может, мне в голову придёт более удачное заглавие, чтобы нас, чего доброго, не приняли за офитов. Порой мне кажется, что я не до конца проникаюсь воз действием записи, когда мысленно перечитываю её. Сие я заключаю, например, из того, что короткое предложение кажется мне незавершённым, тогда как я всё же уверен, что именно сжатая фраза часто производит неизгладимое впечатление. Предложение в том виде, как его записывает автор, отличается от предложения, каким его воспринимает читатель. Случись мне обратиться к запискам или письмам, о которых я и думать забыл, что они начертаны моим пером, проза представляется мне крепче, сочнее».[58] И спустя две недели добавляет: «Королева змей». Я собираюсь присвоить этому каприччо новый заголовок, а именно «На мраморных утёсах». Единство красоты, величия и опасности, как мне представляется, проявится в нём, пожалуй, ещё лучше».[59]

О чём же эта книга? Перед нами роман-провидение и концепция жизни в глубокой гармонии с природой и культурой, жизни, открытой тайне мироздания, трудолюбивой, а главное, лишённой низкого страха. Страху в человеке и страху конкретно в себе Э. Юнгер посвящает не одну страницу и не один момент своих размышлений. По мысли автора, человеку, чтобы приблизиться к свободе, нужно освободиться от страха. Не то, чтобы Юнгер не понимал физическую, даже мистическую природу страха, но он ищет ценности и приоритеты, способные выйти для человека на первое место, тем самым отодвинув страх. «Голый страх, — пишет Юнгер, — всегда призывает ужасную кару. Тот, кто убегает, словно приглашает к преследованию; а человек, замысливший что-то недоброе, сразу бросается на свою жертву, стоит ему заметить малейшие признаки страха. /…/ Как люди, мы несём на себе некую печать суверенности, сломать каковую непросто, если только мы сами её не повредим. Следует только, подобно Марию, знать, что ты неприкосновенен».[60]

Так бесстрашно ведёт себя главный герой и его брат, несколько иного свойства смелость князя Сунмира и «мавританца» Бракмара, а также дикая отвага старого Беловара. У последнего кровная месть, узы клана и пастушья вольность диктуют ему образ действий. В князе же, судьбу которого в реальности повторил казнённый режимом в 1944 г. Адам фон Тротт цу Зольц, говорит голос древнего рода, а в Бракмаре — рационалистическая позиция «мавританства».[61] Автор называет «мавританство» орденом и, работая над книгой, старается выразить на бумаге то, что он хорошо чувствовал в душе.

«Королева змей». Мои сегодняшние наброски о мавританцах, меня не удовлетворяют; в моём воображении этот орден живёт отчётливее, чем в изложении. Показать, как в пору упадка, когда скапливается масса затхлой материи, рационализм становится самым твёрдым принципом. За тем, когда вокруг доктрины аморальной техничности образуется кружок, злой дух притягивает автохтонные силы, чтобы вернуть себе прежнюю власть, тоска по которой всегда ведь живёт на дне их сердец. Так в современной России просвечивает старая царская Россия. Таков и Старший лесничий; в подобных фигурах нигилизм находит своего хозяина. Впрочем, в отношении Петра Степановича к Ставрогину ситуация кажется перевёрнутой: техник пытается заключить союз с автохтоном, ощущая у себя недостаток легитимной силы.

Описывая отношения такого рода, лучше всего, конечно, целиком положиться на продуктивную фантазию, но делу в любом случае не повредит, если детально проработать их конструкцию. Впрочем, следует избегать того, чтобы рассказ при обретал чисто аллегорический характер. Он должен, совершенно вне временной соотнесённости, уметь жить исходя из собственной сути, и даже хорошо, если останутся тёмные места, которые порой не под силу объяснить даже самому автору, именно они, как я со временем понял, нередко являются залогом позднейшего плодородия. Так, характер Старшего лесничего, когда он привиделся мне в одну из ненастных ночей в Гарце, представлялся мне ещё тёмным; а уже сегодня я вижу, что те черты, отмеченные в нём тогда, не лишены смысла даже в более широком контексте».[62]

Эрнст Юнгер перенёс развитие описываемых событий в один из тех «идеальных ландшафтов», которые встречаются нам также в других книгах: «Гелиополис»[63] или «Оймесвиль». Своеобразное безвременье и географическая неопределённость — береговая полоса Большой Лагуны — это композиция из средиземноморских и алеманских видов ландшафта является не только стилевым средством избегающего оценок повествования, но и выражением неисторического понимания Юнгером истории. Но, скажем, Пабло Пикассо заинтересовал реальный прототип ландшафта, когда в июле 1942 г. Юнгер навестил художника в его парижской мастерской: «Во второй половине дня у Пикассо. /…/ Среди картин, стоявших там, мне понравились два простых женских портрета и потом, прежде всего, фрагмент морского побережья, который, чем дольше я вглядывался в него, тем ярче и интенсивнее расцветал красными и жёлтыми тонами. Рассматривая его, мы вели беседу о рисовании и писании по памяти. Пикассо осведомился при этом о том реальном ландшафте, который следовало бы искать за ландшафтом в «Мраморных утёсах».[64]

В борьбе неизвестных властей из лесов и болот с ориентированными на традицию и отточенно-утончёнными силами Кампаньи и Лагуны отражается контрмодель мифического естествознания, в которой всегда по-новому («история в сжатом виде») повторяет себя исконный образец. Изображённый Юнгером в великолепно-ужасных картинах красочный закат цветущей старой культуры в ретроспективном взгляде и с большой внутренней и пространственной дистанции должен был спровоцировать внимательного современника хотя бы уж потому, что на хвастливые реляции властей о незыблемости их могущества он отвечал сентенцией Гераклита: «Человеческий порядок подобен космосу в том, что время от времени он, чтобы возродиться по-новому, должен погружаться в огонь».

Перед тёмными кулисами формирующейся тирании Эрнст Юнгер изображает отшельническое, живущее в согласии с природой существование. С братом Ото, реальным прототипом которого был Фридрих Георг Юнгер, описателем ботаники, натурфилософом и поэтом, рассказчик противостоит лемурным бандам Старшего лесничего. По мере распространения ужаса оба брата углубляются в написание иероглифов природы, в поиски её языка, причём отец Лампрос приобщает их к метафизическому тайному знанию. Как тип монаха, занимающегося ботаническими исследованиями в близлежащем монастыре Марии Лунарис, он напоминает фигуру мага Нигромонтануса из появившегося чуть раньше сюрреалистического дневника Юнгера «Авантюрное сердце». То, как он с помощью специальной оптики мог «стереоскопическим взглядом» проникать под поверхность и в глубь явлений. Созерцательное познание неизменной массы природы и космоса, которая выражается в симметрии флоры и кристаллов, вызывает то часто заклинаемое «веселье», которое формирует атмосферный фон книги. Важную роль в сохранении внутренней стойкости играет каждодневный упорный труд. И здесь уместно, на наш взгляд, вспомнить слова Льва Толстого из «Анны Карениной»: «Бог дал день, бог дал силы. И день и силы посвящены труду, и в нём самом награда. А для кого труд? Какие будут плоды труда? Это соображения посторонние и ничтожные».

Ясное превосходство наблюдателя, каким в «Мраморных утёсах» идеализирует его Эрнст Юнгер и которое он уже через несколько лет — как офицер и автор дневниковых «Излучений» — докажет на собственном примере в занятом Париже, жизненно важно, потому что в эпицентре террора истории оно превращает время в безвременность, ведущую к трансцендентности. Сегодня, вопреки вездесущему экологическому сознанию, платоновский мир представлений Эрнста Юнгера должен казаться радикально устаревшим. Хотя на самом деле — это единственный способ сохранить достоинство. «Мы обосновались здесь, — говорится на одной из страниц романа, — планируя фундаментальным образом заниматься растениеводством, и поэтому начали с издавна зарекомендовавшего себя упорядочивания духа благодаря дыханию и питанию. Как все вещи на этой Земле, растения тоже хотят что-то сказать нам, но нужно ясное сознание, чтобы понять их язык. Хотя в их прорастании, цветении и угасании кроется иллюзия, которой не избежит ничто сотворённое, следует всё же очень хорошо прочувствовать то, что неизменно заключено в ларце внешнего облика. Искусство умения так заострять свой взгляд брат Ото называл «отсасыванием времени» — даже если он имел в виду, что абсолютная пустота по эту сторону смерти недостижима». Как никакой другой автор XX столетия Эрнст Юнгер всю жизнь художественно описывал феномены природы, пытаясь расшифровать её тайный язык. Своими природными медитациями («Семьдесят минуло»[65]), но прежде всего, конечно, книгой о жуках «Субтильные охоты»[66] (во второй половине двадцатых годов Юнгер изучал энтомологию в Лейпциге и Неаполе), он открыл мир чудес, который давно исчез для современного человека.

Тут следует коснуться ещё одного немаловажного вопроса. Уве Вольфф справедливо указал на «поэтическую теологию» Юнгера: «Авторство Эрнста Юнгера прочно религиозно. Он понимает поэзию как молитву, как исполненный благодарности ответ на воспринятые из природы знаки Божественного автора, ответ на Радостное послание, которое дарится безвозмездно». В «Мраморных утёсах» эта поэтическая теология впервые развивается эпически, одновременно оказываясь пригодной там, где происходит столкновение между желанием смысла натурфилософа и миром ужаса Старшего лесничего. Читатель сам найдёт на страницах романа детальное описание этого столкновения. Нас же интересует формирование указанной теологии, без которой, по мысли автора, немыслимо понимание мироздания. С размышлениями подобного свойства мы будем сталкиваться почти во всех произведениях Эрнста Юнгера. 27 апреля 1971 года он записал в своём дневнике:

«Потом о «воскресении». В нём я едва ли когда сомневался — напротив: это наше внутривременное существование со временем представлялось мне всё более нереальным, тонким и призрачным.

Воскресение выглядит достовернее возвращения, в котором у меня было так же мало сомнения — например, в возвращении мифических фигур в фигурах исторических — ибо уже факт наследования физиономий и характеров достаточно ясно свидетельствует о нём. Но оно остаётся ограниченным природной, мифической и исторической взаимосвязью. Воскресение же из мёртвых, напротив, является вневременным, оно есть чистое проявление неразрушимой субстанции.

Поэтому когда отец и мать или даже пекарь, живущий на углу, являются нам в таком образе, то это может на мгновение, пожалуй, вызвать удивление и испуг, но потом полную уверенность и согласие. Иллюзия, в которой мы обитаем, как в ракушке, отпадает; затем следует вздох облегчения — даже хитрое соглашение: преодолён обман времени; не только личное существование, но и порядок мира сдвигаются в им подобающей мере. Так начинаются большие разделы.

Преобразование и возвращение: часто и ступенями; воскресение же лишь один раз. Преобразование в промежуточном царстве, воскресение в совершенно новом измерении».[67]

Только вера и глубочайшее проникновение в тайны природы спасают главного героя и его брата от нигилистического отчаяния.

У Юнгера вырабатывается среди прочего понятие, обозначенное им французским словом «désinvolture», которое можно перевести как «непринуждённость». Для писателя же оно много шире и подразумевает ту магию веселья, которая используется для мира и для того, чтобы помочь человеку удержаться в «самом внутреннем», в том призрачном подобии, которое позволяет ему выстоять перед лицом уничтожения, поскольку он знает о новом начале. В декабре 1942 г. английский критик Ф. А. Фойгт восторженно отозвался о гуманном, ободряющем духе «Мраморных утёсов»: «Это произведение, точно сигнальная ракета, внезапно вырвавшаяся из темноты и осветившая местность. Оно дало поддержку и подействовало как средство согласования между теми, кто искал укрепления против угрозы или искушения тирании. Среди читателей, которых я знал, никто не сомневался в том, что в видениях этой книги было очевидно познание нашего собственного современного положения. Люди тёрли себе глаза, ибо было почти невероятно, что такое возможно».

Конечно, «Мраморные утёсы» наполнены автобиографическими реминисценциями автора: «пурпурные всадники» на Альта Плана отсылают нас к опыту Первой мировой войны, «Рутовый скит» указывает на хижину на винограднике в Юберлингене у Боденского озера, где Эрнст Юнгер жил с 1936 по 1939 год и где его часто навещал брат Фридрих Георг.

Но хотя этим произведением Юнгер выказал несомненное чутьё подводных течений истории, «Мраморные утёсы» останутся в первую очередь языковым шедевром высшего уровня, а их автор — неподражаемым стилистом. Кто может остаться равнодушным к рапсодическому зачину книги, апеллирующему к самым интимным уголкам нашей души: «Вам всем знакома щемящая грусть, которая охватывает нас при воспоминании о временах счастья. Как невозвратны они, и как немилосердно мы разлучены с ними, словно это было не с нами…» Это — тот магический хлеб Земли, о котором говорилось в начале этой статьи.

«На мраморных утёсах» до сего дня остаётся самым поэтическим произведением Эрнста Юнгера и представляет собой наиболее удачный пример его эстетики чудесного, в которой обречённый на смерть мир ещё раз обретает краски и блеск.

Санкт-Петербург

Евгений Воропаев




Поделиться книгой:

На главную
Назад