Юноша с короткой кожей удивленно воззрился на него; при этом он так вытаращил глаза, что высвободилась малая толика кожи, и он получил возможность на миг закрыть рот. Он тут же этим воспользовался, и вопрос Джека остался без ответа.
Мальчик долго думал о загадочном принце, ворочаясь в постели и прислушиваясь к музыке. Порывы ветра доносили до него из главного корпуса звуки фисгармонии, перемежавшиеся с раскатистым басом человека, которого директор назвал Лабассендром. Все это очень мило гармонировало с шумом еще работавшего насоса и ритмичным стуком копыт — лошади соседа непрестанно колотили в стену.
Наконец воцарилась тишина.
В дортуаре, как и в конюшне, все спало, и гости Моронваля, прикрыв за собой решетчатые ворота, перегораживавшие проезд, уже двинулись по негромко рокочущей улице, как вдруг дверь дортуара, опушенная снаружи снегом, приотворилась.
Слуга-негритенок вошел с фонарем в руке.
Он отряхнул похожие на белый плюш хлопья, которые придавали ему забавный вид, подчеркивая темный цвет кожи, и углубился в проход между кроватями, понуро втянув голову в плечи, съежившись и дрожа от холода.
Джек разглядывал эту смешную фигурку и ее удлиненную тень на стене — она преувеличивала и карикатурно подчеркивала особенности обезьяноподобной головенки: выдающуюся челюсть, большие оттопыренные уши, шарообразный и слишком выпуклый череп, покрытый густыми, как шерсть, волосами.
Негритенок приладил фонарь в глубине дортуара, и комната слабо осветилась, как междупалубное пространство судна, а сам остановился, протянув большие замерзшие руки и обратив землистое лицо к теплу, к свету с таким добродушным, детским и доверчивым видом, что Джек тотчас же проникся к нему симпатией.
Греясь, он то и дело посматривал на застекленный потолок:
—
То, как негритенок исковеркал слово «снег», да и самый звук его мягкого голоса, неуверенно выговаривавшего чуждые ему названия, тронули Джека, и он бросил на незнакомого мальчика взгляд, исполненный глубокого сочувствия. Тот заметил это и едва слышно сказал:
— А, новичок!.. Почему твой не спит, мусье?
— Не могу уснуть, — со вздохом отозвался Джек.
— Хорошо вздыхать, когда печаль имеешь, — пробормотал негритенок и наставительно прибавил: — Если бедный люд не умел вздыхать, бедный люд задохнуться как раз.
Говоря это, он расправлял одеяло на соседней койке.
— Так вы спите тут?.. — спросил Джек, изумленный, что слуга ночует в дортуаре вместе с воспитанниками. — Но где же ваша простыня?
— Для меня плохо простыни. Мой кожа слишком черная…
Негр произнес эти слова, слегка усмехаясь, и уже приготовился было улечься в постель полуодетым, чтобы не так мерзнуть, но внезапно замер, схватил висевшую на груди резную ладанку из слоновой кости и благоговейно прильнул к ней губами.
— Какая чудная медаль! — удивился Джек.
— Не медаль, — возразил негритенок. — Это мой гри - гри
Джек понятия не имел, что такое «гри-гри», и тот разъяснил ему, что так называется амулет, вещица, приносящая счастье. Ему подарила этот талисман тетя Керика перед самым его отъездом из родных мест; она воспитала его, и он надеется, что в один прекрасный день возвратится к ней.
— Как и я к моей маме, — пробормотал маленький Баранси.
Наступила минутная тишина: каждый думал о своей Керике.
Спустя мгновение Джек спросил:
— А красиво в вашей стране? Это далеко отсюда? Как она называется?
— Дагомея, — ответил негр.
Джек даже привстал на кровати.
— Но тогда… тогда вы его знаете!.. Вы, может, вместе с ним приехали во Францию?
— Кого?
— Его королевское высочество… вы ведь знаете… юного короля Дагомеи?
— Это я… — простодушно сказал негр.
Джек ошалело уставился на него… Король?.. Вот этот слуга, который у него на глазах весь день с половой щеткой или с ведром в руках бегал по дому, одетый в рваный шерстяной красный жилет, который у него на глазах прислуживал за столом, ополаскивал стаканы?..
Однако в словах негритенка не было и тени иронии. На лице его появилось выражение глубокой печали, а глаза, казалось, пристально глядели куда-то вдаль, в далекое прошлое, где осталась его утраченная родина.
Потому ли, что на нем уже не было красного жилета, или же что-то магическое заключало в себе само слово «король», но только Джек находил теперь, что негритенок, сидевший на краю своей кровати, с голой шеей, в рубахе, распахнутой на темной груди, где поблескивал амулет из слоновой кости, вдруг обрел в его глазах обаяние, какое придает человеку высокий сан.
— Как же так вышло?.. — спросил он робко, будто выражал этим вопросом накопившееся в нем за день удивление.
— Да так уж вышло… так уж вышло… — ответил негр.
Внезапно он кинулся к фонарю и задул его.
— Мусье Моронваль недоволен, когда Маду оставлять свет…
Затем негритенок придвинул свою койку вплотную к койке Джека.
— Твой не спится, — проговорил он. — Мой никогда не спится, когда говорить Дагомея… Слушай!
И во мраке, где поблескивали лишь белки его глаз, зазвучала скорбная повесть…
Его звали Маду, как и отца, прославленного воина Ракк-Маду-Гезо, одного из наиболее могучих владык в странах золота и слоновой кости, которому Франция, Голландия, Англия присылали дары из-за моря.
У его отца были большие пушки, тысячи солдат, вооруженных ружьями, стрелами, стада боевых слонов, музыканты, жрецы, танцовщицы, четыре полка амазонок и двести жен. Его громадный дворец был украшен железом копий, узором из раковин и отрубленными человеческими головами, которые прикрепляли на фасаде после битвы или жертвоприношений. Маду вырос в этом дворце, куда отовсюду вливалось солнце, нагревая каменные плиты и разостланные циновки. Тетя Керика, предводительница амазонок, опекала его и, когда он еще был совсем малышом, уже брала с собой в дальние походы.
До чего же красива тетя Керика! Высокая и сильная, как мужчина, в синей тунике, с ожерельем из стеклянных бус на голых руках и ногах, с луком за спиною, с развевающимися и колышущимися конскими хвостами у пояса! А на голове у нее, в густых, как шерсть, волосах, два небольших рога антилопы сходятся в виде полумесяца, как будто чернокожие воительницы сохранили традиции Дианы, белолицей охотницы!
И какой меткий глаз, какая твердая рука! Она одним махом вырывала клык у слона, отрубала голову воину из племени Ашанти![5] Но хоть и грозна бывала порою Керика, а со своим любимцем Маду она всегда обращалась ласково, дарила ему ожерелья из янтаря и кораллов, шелковые набедренные повязки, расшитые золотом, и тьму раковин, которые заменяли монеты в их стране. Она даже подарила ему небольшой карабин из золоченой бронзы: Керика сама получила его от английской королевы, но он был для нее слишком легок. Маду стрелял из карабина, когда тетя брала его с собою на охоту в бескрайние леса, где деревья оплетены лианами.
Деревья там росли так густо, у них были такие широкие листья, что солнце не проникало сквозь эти зеленые своды, где звуки отдавались гулко, точно в храме. Но здесь все-таки было светло, и громадные цветы, спелые плоды, птицы яркой окраски, перья которых свисали с высоких ветвей до самой земли, — все блестело, все искрилось, переливалось, как драгоценные камни.
В гуще лиан раздавалось жужжание, шум крыльев, шелест. С виду безобидные змеи покачивали своими плоскими головами, но из их пасти высовывались жала, черные обезьяны перемахивали с одного высокого дерева на другое, а большие таинственные лесные озера, в которые никогда не гляделось небо, были разбросаны, точно зеркала, в этом громадном лесу. Отражаясь в них, он как бы уходил под землю, вбирая в себя густую зелень, среди которой порхали птицы с ярким опереньем…
Джек не выдержал и прервал рассказ.
— Воображаю, как это красиво! — воскликнул он.
— Да, сильно красиво, — подтвердил негритенок, который, пожалуй, все несколько преувеличивал, ибо видел свою страну сквозь магический кристалл разлуки, детских воспоминаний и стремления приукрашивать, присущего народам, рожденным с солнцем в крови.
— Да, сильно красиво!..
Пришпоренный вниманием нового товарища, он продолжал свое повествование.
Ночь преображала леса.
На ночлег располагались прямо в джунглях, под открытым небом, у гигантских костров, которые отпугивали свирепых хищников, и те бродили вокруг, словно опоясывая пламя рычащим кольцом. Птицы тоже беспокойно возились в ветвях, а летучие мыши, безмолвные и черные, как тьма, привлеченные ярким пламенем, молнией мелькали над костром, а утром собирались на громадном дереве: сбившись в кучу, неподвижные, они напоминали диковинные листья, высохшие и мертвые.
Ведя жизнь, полную приключений, постоянно находясь под открытым небом, юный король мужал и приобретал сноровку во всех воинских упражнениях: в том возрасте, когда другие дети еще цепляются за набедренные повязки матерей, он уже искусно владел саблей и секирой.
Король Ракк-Маду-Гезо был горд своим сыном, наследником престола. Но увы! Видимо, даже негритянскому принцу надо не только ловко владеть оружием и с первого же выстрела всаживать пулю в глаз слону — ему надо также понимать, что говорят белые в своих книгах, надо разбирать их письмо, чтобы со знанием дела продавать им золотой песок, ибо, как говаривал многоопытный Ракк-Маду своему сыну: «Белый всегда бумага в кагмане, чтобы одугачить негъа».
Можно было, разумеется, и в Дагомее отыскать достаточно знающего европейца, который обучил бы юного принца, — французские и английские флаги развевались над факториями на морском побережье и над мачтами кораблей, бросавших якорь в гаванях. Однако король и сам был в дни молодости послан своим отцом в город, который называется «Марсель» и находится далеко-далеко, на самом краю света, дабы он набрался там ума-разума, и теперь Ракк-Маду пожелал, чтобы его сын получил такое же образование, как он.
Какое отчаяние испытывал юный король при мысли, что ему придется покинуть тетю Керику, оставить свою саблю в ножнах, а карабин на стене отчего дома и уехать с «мусье Бонфисом», белым из фактории, который каждый год увозил в надежное место золотой песок, награбленный у несчастных негров!
И все же Маду покорился. Ведь в один прекрасный день он должен был стать королем, властвовать над амазонками своего отца, владеть всеми его полями, засеянными хлебными злаками и маисом, его дворцами, где было столько больших кувшинов из красной глины, в которых остывало пальмовое масло, всеми этими грудами слоновой кости, золота, сурика, кораллов. Чтобы стать хозяином таких богатств, надо было их заслужить и, если потребуется, суметь их защитить; вот почему Маду начало приходить в голову, что не так-то просто быть королем и что если у короля больше утех, чем у остальных людей, то зато у него и больше хлопот.
В ознаменование его отъезда были устроены большие народные празднества, жертвоприношения идолам и морским божествам. Двери всех храмов были распахнуты для торжественных богослужений, народ, оставив дела, предавался молитвам, а в последнюю минуту, когда корабль уже готов был отчалить, палач привел на берег пятнадцать пленников из племени Ашанти, и их отрубленные головы, красные, сочащиеся кровью, со стуком упали в большой медный чан.
— Господи, помилуй!.. — ужаснулся Джек и натянул одеяло на голову.
По правде говоря, страшно было слушать рассказы о подобных делах, да еще рассказы их участника. Это хоть кого испугает! Чтобы слегка успокоиться, надо было сейчас же сказать себе, что ты в пансионе Морон валя, в центре Елисейских полей, а не в страшной Дагомее.
Заметив волнение своего собеседника, Маду не стал останавливаться на народных празднествах, предшествовавших его отъезду, а тотчас перешел к своему пребыванию в лицее города Марселя.
Ну и громадный же это был лицей! Сумрачные стены, унылые классы с истертыми скамьями, — вырезанные на них ножом имена воспитанников говорили о времяпрепровождении маленьких узников; преподаватели, особенно торжественные и важные оттого, что на них были черные мантии с широкими рукавами и плоские шапочки; голос классного наставника, который постоянно кричал: «А ну, тише!..» И эти низко склоненные головы, скрип перьев, монотонные, по двадцать пять раз повторяемые уроки, как будто каждый ученик в меру своих способностей торопился ухватить носившиеся в душном воздухе обрывки знаний; огромные столовые, дортуары, казарменный двор, освещенный узкими, беглыми лучами солнца, такими жалкими, вспыхивавшими утром здесь, к вечеру — там и так быстро забивавшимися в самые углы, что тому, кто хотел их ощутить, вобрать в себя, насладиться ими, приходилось прислоняться к высоким темным стенам, поглощавшим солнечный свет.
Так именно и проводил Маду перемены. Ничто ему не было мило, ничто его не интересовало. Один только барабан, возвещавший время трапез, классных занятий, подъема, отхода ко сну, заставлял быстрее биться воинственное сердце маленького короля, оживавшего при стуке его палочек. Были, правда, дни, когда воспитанников отпускали в город, но вскоре Маду лишили этих прогулок. И вот почему.
Едва «мусье Бонфис» приходил за ним, мальчик тащил его в гавань: Маду издали влекли к себе перепутанные реи и выступавшие из воды корпуса судов, выстроившихся у причала. Только здесь ему было хорошо: жадно вдыхая запах смолы и водорослей, он бродил среди выгружавшихся товаров — многие из них прибывали из его страны. Он приходил в восторг, глядя на струившееся золотистое зерно, на мешки и тюки, на которых порою встречалось знакомое клеймо.
В пароходных топках разводили огонь, и, хотя суда стояли неподвижно, пар, толчками вырывавшийся на труб, уже говорил о движении, о путешествии. На большом корабле поднимали паруса, натягивали снасти, и все это манило мальчика к себе, сулило отъезд, избавление.
Он по нескольку часов стоял, не шевелясь, и глядел, как бежит на запад, туда, где садится солнце, раздутый парус, напоминающий крыло чайки, либо легкий дымок, похожий на дымок сигары: казалось, они следуют за пламенеющим на небе дневным светилом, чтобы вместе с ним пропасть за горизонтом.
Маду, сидя в классе, неотступно думал о милых его сердцу кораблях. Они воплощали для него мечту о возвращении в страну солнца: одна птица, думал он, принесла его сюда, другая умчит обратно.
Одержимый этой навязчивой идеей, забросив букварь, где его глаза вместо слогов «БА, БЕ, БИ, БО, БУ» видели лишь синеву — синеву волнующегося моря и широко распахнутого неба, — Маду в один прекрасный день удрал из лицея, пробрался на один из кораблей «мусье Бонфиса», притаился на самом дне трюма, был вовремя обнаружен, опять удрал, и на сей раз так ловко, что его присутствие заметили только тогда, когда корабль находился уже в Лионском заливе. Всякого другого оставили бы на борту, но когда стало известно имя Маду, капитан в надежде на вознаграждение отвез его королевское высочество обратно в Марсель.
С тех пор Маду сделался еще несчастней: он жил под надзором, как узник; однако волю его это не сломило.
Он опять удирал и прятался на судах, собиравшихся выйти в море; его находили в глубине кочегарок, в угольных ямах, под грудами рыболовных сетей. Когда его приводили в лицей, он не оказывал сопротивления, только на лице его появлялась грустная улыбка, так что никому не хотелось его наказывать.
Наконец директор лицея не пожелал нести далее ответственность за непоседливого ученика. Отправить маленького принца домой, в Дагомею? «Мусье Бонфис» на это не отважился, опасаясь утратить расположение Ракк-Маду-Геэо, чье чисто королевское упрямство было ему хорошо известно. Пока он раздумывал, в «Семафоре» появилось объявление гимназии Моронваля. И негритенка немедля отправили на авеню Монтеня, 25, в самый красивый квартал Парижа, где он был — прошу мне верить — встречен с распростертыми объятиями.
Маленький чернокожий наследник престола далекого королевства был настоящим кладом и живой рекламой для гимназии. Вот почему его выставляли напоказ, вывозили в свет. Моронваль бывал с ним в театре, на бегах, прогуливался по бульварам, уподобляясь тем коммерсантам, которые возят по Парижу в наемном фиакре вывеску, красноречиво рассказывающую об их лавках.
Директор появлялся с Маду в салонах, в клубах, и когда о них докладывали: «Его королевское высочество наследный принц Дагомеи и его наставник господин Моронваль», — мулат переступал порог не менее важно, чем в свое время Фенелон,[6] сопровождавший герцога Бургундского.
В течение многих месяцев разные газетенки печатали анекдоты и высказывания, которые приписывали Маду. Один из сотрудников газеты «Стандард» даже нарочно прибыл из Лондона повидать его, и они серьезно беседовали на финансовые и политические темы: о том, как принц предполагает в будущем управлять своей державой, о том, как он смотрит на парламентскую систему, на обязательное обучение и прочее. Английский листок обнародовал этот курьезный диалог, состоявший из вопросов и ответов. Расплывчатые и неясные ответы оставляли желать лучшего. Среди них все же обратил на себя внимание высказанный Маду оригинальный взгляд на свободу печати: «Каждая пища ладно кушать; не каждое слово ладно говорить…»
Все расходы гимназии Моронваля были покрыты с появлением нового воспитанника: «мусье Бонфис» без долгих разговоров платил по счетам. Вот только обучением Маду пренебрегали. Он так и не продвинулся дальше букваря и упрямо противился влиянию пресловутой методы Моронваль-Декостер, но никто по этому поводу не горевал: ведь чем хуже будет учиться юный король, тем дольше он пробудет в пансионе.
Итак, Маду сохранял свой неправильный выговор, свою полудетскую речь: лишая глаголы временных оттенков, такая речь становится безличной и напоминает примитивный язык первобытного народа, только — только выходящего из состояния животной немоты. Впрочем, Маду баловали, нежили, окружали вниманием. Других «питомцев жарких стран» принуждали развлекать его, во всем ему уступать, чему те сперва противились, ибо кожа у него была черная, как вакса, а это чуть ли не во всех африканских странах считается признаком раба.
А педагоги! Как они были снисходительны к Маду, с какими любезными улыбками взирали они на его черную шаровидную голову, хотя ее обладатель, несмотря на природную сметливость, отказывался от всех благ просвещения, ибо под этой густой, как шерсть, шевелюрой вместе с немеркнущим воспоминанием о далекой родине таилось презрение ко всей той ерунде, которую старались вбить в эту упрямую голову! В гимназии все строили планы, связанные с будущим владычеством Маду, и его окружали подобострастием и преклонением, как будто он уже был могучим владыкой и шел по Парижу под пышным балдахином с бахромою, в сопровождении слуг с опахалами из перьев и воинов из свиты отца с пучками копий в руках.
Когда Маду станет королем…
Этими словами начинались и заканчивались все разговоры. Сразу же после коронации Маду они поедут в его страну. Лабассендр мечтал облагородить грубую музыку Дагомеи и уже видел себя в роли директора тамошней консерватории и капельмейстера королевской капеллы. Г-жа Моронваль-Декостер надеялась широко внедрить свою методу, — она уже представляла себе просторные классы, многочисленные темные циновки и сидящих на корточках маленьких учеников. А доктор Гирш уже видел в мечтах бесчисленные ряды кроваток: в них лежали дети, над которыми этот взбалмошный лекарь-самоучка проделывал опасные опыты, причем полиция не испытывала ни малейшего желания вмешиваться.
Сначала жизнь в Париже показалась юному королю очень приятной — все вокруг его просто боготворили. Ну, а потом Париж — единственный город в мире, где чужестранцы не так тоскуют. Быть может, это происходит оттого, что в его атмосфере каждый находит хоть что-то, напоминающее атмосферу родины.
Если бы еще и небо почаще улыбалось, если бы сверху без конца не струился то моросящий, то хлещущий дождь, если бы над головой не крутились вихрем плюшевые хлопья
Внезапно в его судьбе произошел крутой поворот.
Однажды «мусье Бонфис» появился в гимназии Моронваля со зловещими вестями из Дагомеи. Король Ракк — Маду-Гезо был низложен и взят в плен людьми из племени Ашанти; эти люди захватили страну и возвели на престол новую династию. Королевские войска, полки амазонок — все было разбито, разгромлено, уничтожено, одна только Керика чудом уцелела и укрылась в фактории Бонфиса; она просила передать Маду, чтобы он оставался во Франции и как зеницу ока берег свой
Ведь так было начертано: если Маду не потеряет амулета, он будет править Дагомеей.
Только это и придавало мужество несчастному маленькому королю. Моронваль, который не верил в амулеты, предъявил счет — и немалый! — «мусье Бонфису». Негоциант и на сей раз оплатил его, но уведомил директора пансиона, что впредь, если он согласен и дальше держать у себя Маду, он не должен рассчитывать на скорое вознаграждение: остается надеяться на признательность и благоволение короля, когда переменчивое военное счастье поможет ему вернуть трон. Надо было выбирать между зыбкой надеждой и решительным отказом.
Моронваль решил разыграть благородство.
— Я позабочусь о ребенке, — сказал он.
Отныне мальчик уже не был его королевским высочеством!
Куда девалось былое почтение, предупредительность, внимание, прежде так охотно выказывавшиеся негритенку!.. Все злились на него за обманутые надежды, все срывали на нем дурное настроение. Он сделался заурядным воспитанником, похожим на остальных во всем, вплоть до пуговиц на мундире; его бранили, наказывали, колотили, он спал теперь в общем дортуаре, подчинялся обязательным для учеников правилам.
Мальчик ничего не понимал. Тщетно он прибегал к своим смешным проделкам, уморительным гримасам, которые раньше всех приводили в восторг, — теперь их встречали со странной холодностью.
Гораздо хуже стало, когда по прошествии нескольких триместров Моронваль, не получая больше денег, начал смотреть на Маду, как на нахлебника. Его разжаловали из воспитанников в слуги. Кстати, прежнего слугу из соображений экономии незадолго перед тем уволили, и Маду, хотя и не без сопротивления, занял его место. Когда ему впервые сунули в руки швабру и объяснили, что надо делать, он отказался подчиниться. Но Моронваль располагал неотразимыми доводами, и после взбучки ребенок смирился.
Впрочем, он готов был подметать пол, только бы не учиться грамоте.
Итак, юный король подметал пол, натирал его с редкостным усердием и необычайным упорством — в этом можно было убедиться при взгляде на гостиную Моронвалей, где все блестело. Но это отнюдь не смягчило свирепый нрав мулата: он не мог простить Маду тех разочарований, невольной причиной которых был мальчик.
Тщетно Маду всюду наводил чистоту, стараясь придать блеск запущенному жилищу, тщетно смотрел на хозяина с угодливым видом, дрожа и унижаясь, как послушный пес, — чаще всего вместо благодарности на него обрушивалась дубинка.
— Никогда доволен!.. Никогда доволен!.. — в отчаянии жаловался негритенок.
И парижское небо казалось ему еще темнее, дождь — еще назойливее, снег — еще гуще и холоднее.
О Керика, любящая и гордая тетя Керика! Где же вы? Если бы вы увидели, во что они превратили юного короля! Как жестоко с ним обращаются, как плохо его кормят, в какие лохмотья обряжают, не испытывая ни малейшей жалости к его зябнущему телу! Теперь у Маду остался всего-навсего один костюм — его ливрея: красная кургузая курточка, красный жилет, фуражка, обшитая галуном. Теперь, когда он сопровождает своего господина, он уже не идет с ним рядом как равный — нет, он плетется сзади, шагах в десяти. Но это еще не самое скверное.
Из передней он переходит в кухню, потом его посылают с большой корзиной на рынок Шайо за провизией, так как заметили, что он честен и бесхитростен.