Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Простая история - Шмуэль-Йосеф Агнон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Уходя в лавку, Гиршл загнул уголок страницы Талмуда, как если бы он собирался вскоре вернуться к чтению. Ему и в голову не приходило, что это уже не случится. Аромат корицы, имбиря, изюма, вина и всяких других вкусных вещей оказался притягательней, чем Талмуд, а покупатели, которых он обслуживал, нравились ему больше его товарищей по хедеру. Кто в те дни еще продолжал ходить в хедер? Юнцы, которым до смерти надоело учение, прямая противоположность лавочникам и их клиентам, большинство которых производило впечатление людей знающих и деятельных. К тому времени, когда Борух-Меир вернулся из Карлсбада, его сын сделался заправским лавочником. Вместо того чтобы учить Тору в хедере, он торговался с покупателями в лавке. Скоро он вообще стал посещать Малую синагогу только по субботам, в праздники и дни Новолуния.

Подобно другим юношам из зажиточных семей, которые учились в ешиве, чтобы стать раввинами, а потом передумали, Гиршл вступил в Сионистское общество. Общество размещалось в большой комнате, куда его члены приходили почитать газеты и журналы, сыграть в шахматы — шахматная доска находилась тут же на угловом столике. Не все газеты и журналы пропагандировали сионизм, и не всякий, кто их читал, был сионистом. Были и такие, кто приходил в клуб просто пообщаться с людьми, — так или иначе, там никогда не бывало скучно. Порой, в зимние сумерки, когда в душе просыпалось неопределенное томление, кто-нибудь запевал печальную песню о своем стремлении к Сиону, и она трогала все сердца. В такие минуты молодежь, казалось, преображалась, подобно тому как прежде она преображалась, изучая Тору.

Гиршл принадлежал к посетителям клуба, не имевшим ничего общего с Сионом. Трудно сказать, почему он не был сионистом, — сыновья всех более или менее состоятельных евреев городка ими были. Возможно, что-то ему не нравилось в этом движении и его последователях, или он попросту не продумал еврейскую проблему до конца, а может быть, пришел к заключению, что сионизм не решит ее.

Родители Гиршла не возражали бы против того, чтобы он вступил в Сионистское общество. Это не мешало бы ему выполнять свою работу в лавке, так что пусть по вечерам заходил бы в клуб полистать газеты. Если молодой человек, который слывет завидным женихом, будет в курсе того, что творится в мире, это никак не повредит ему. А если он, упаси Бог, почувствует влечение к социалистам? Старшему поколению, уже не способному контролировать поведение своих детей, приходилось помалкивать. В сети этих радикалов попали уже не один хорошо воспитанный юноша, не одна девушка, и их родителям не оставалось ничего другого, как вздыхать и бить себя кулаком в грудь.

Один-два раза в неделю Гиршл заходил в Сионистский клуб, где можно было выкурить сигарету и поболтать с друзьями, просмотреть свежие газеты. По четвергам, когда библиотекарь открывал свой книжный шкаф, Гиршл брал у него три книжки: одну для серьезного и две для легкого чтения. Зимними вечерами по пятницам, после праздничного ужина, когда родители уходили спать, Гиршл читал одну из этих книг за столом, на котором еще горели три свечи, по одной на отца, мать и сына, пока его не начинало клонить ко сну. Еще одна свеча горела в комнате Блюмы, сама она тоже сидела за столом и читала книгу, взятую у Гиршла. Блюма любила читать, чтение открывало ей новые миры и напоминало о тех далеких днях, когда она и ее отец, да упокоится душа его в мире, читали друг другу вслух.

Хаим Нахт, отец Блюмы, женился на Мирл, которая была помолвлена со своим двоюродным братом Борухом-Меиром. Последний, ослепленный богатством своего хозяина, лавочника Шимона-Гирша Клингера, женился на его дочери Цирл, нарушив слово, данное бедной девушке. После того как брат Цирл сошел с ума и умер, Шимону-Гиршу было трудно найти хорошую партию для единственной дочери. Какой семье было бы легко перенести подобный позор — сумасшествие ее члена? Из всех несчастий в нашей жизни этот недуг, вероятно, единственный, к которому нечувствителен сам больной. Для его же родственников беда является вдвойне тяжелой. Если всякую другую можно как-то одолеть и забыть, то эта передается из поколения в поколение. Хронических больных обычно помещают в специальные санатории, но никто не желает взять на себя заботу о тех, кто лишился ума. Люди либо убегают при виде сумасшедшего, либо издеваются над ним, пугают им своих детей.

Отец Цирл видел, что дочь не становится моложе, а сваты не спешат к его двери. В Борухе-Меире он усмотрел большие способности к торговле, трудолюбие и безупречную честность. К тому же молодой человек носил фамилию Гурвиц, и это тоже говорило в его пользу. Хотя он и не был прямым потомком знаменитого в XVI веке раввина Иешаи Гурвица, фамилия давала ему право на уважение.

Даже после того, как Борух-Меир женился на Цирл, родители Мирл продолжали поддерживать с ним отношения. Пожалуй, они даже стали больше его уважать за то, что он женился на деньгах. И он поддерживал с ними связь, регулярно посылая им поздравление с Новым годом. Ежегодные поздравления получали также Мирл и Хаим Нахт, когда они поженились. Как повелось в отношении отца и матери, так продолжалось и в отношении дочери и ее мужа.

Хаим Нахт не был так обеспечен, как Борух-Меир Гурвиц. И особым уважением людей он не пользовался, хотя и слыл начитанным, культурным человеком, способным к языкам. Но, увы, практические успехи мужа Мирл значительно уступали его образованности. Разумеется, Мирл вышла за него замуж с разрешения отца, тем не менее старик не упускал случая напомнить ей, что, не сумев удержать жениха — преуспевающего торговца, она вынуждена мириться с мужем-ученым, который не заработал ни копейки.

Что касается Мирл, то она никогда не попрекала своего мужа. Каким бы неудачником он ни был, это не роняло его в ее глазах. Она была благодарна судьбе за то, что та освободила ее от опеки чрезмерно строгого отца, дала ей семью и собственный очаг. Даже когда им особенно не везло и в доме не оставалось ни копейки, она не переставала любить мужа. Неужели, спрашивала она себя, я должна отравлять ему жизнь только за то, что у него неважно идут дела? Она жалела его и любила еще больше такой любовью, которая не ищет земной награды. Что бы он ни делал, ей все казалось хорошо и правильно. Если бы все остальные были такими же честными, как ее Хаим, и он преуспевал бы. Вся беда заключалась в том, что в этом мире людям приходилось выбирать: либо оставаться честными, либо преуспевать. Разве Хаим был виноват в том, что доверял людям, которые бессовестно обчистили его как липку и сбежали с его деньгами? А поскольку человек, потерявший деньги, лишался и кредита, Хаим Нахт утратил всякую возможность когда-либо возместить свои убытки. Из большой лавки ему пришлось перейти в маленькую лавочку, а просторную квартиру напротив рынка поменять на тесную квартирку, в окна которой никогда не заглядывало солнце. Какое-то время он не терял надежды поправить свои дела и хватался то за одно, то за другое, но в конце концов у него опустились руки. Он понял, что ему не суждено преуспеть в житейских делах, и уединился со своими книгами в надежде стать учителем в государственной школе для еврейских детей. Однако и здесь ему повезло только отчасти: он выдержал экзамены, но места так и не получил. Всякий раз, когда появлялась вакансия, она доставалась какому-нибудь недоучке, сумевшему дать взятку директору школы. Хаим Нахт был не такой человек, который мог обойти кого-то лестью, а тем более с помощью взятки, даже если от этого зависело благополучие его семьи.

Убедившись, что ему не устроиться на работу в государственную школу, отец Блюмы открыл собственную школу, т. е. нашел несколько учеников и стал обучать их у себя на дому. Однако скоро никого из учеников у него не осталось, времена были уже не те: стремление к чистому знанию исчезло, родители хотели лишь того, чтобы их дети преуспели в жизни. Если тратить деньги на обучение, то уж на обучение чему-то, что может принести практическую пользу, например бухгалтерии, а не литературе и философии, которыми Хаим Нахт забивал головы учеников. Правда, он, как никто другой в городе, умел написать письмо, но к чему его изысканный стиль, коль из его увесистых фраз нельзя понять ни словечка?

К тому времени Блюма была уже достаточно взрослой, чтобы понять происходящее. Она видела, как мать ставит заплату на заплате, прикрывая их бедность, а отец сидит у окна с непрочитанной книгой в руках, закусив зубами шелковистую бороду, и глаза его заволакивают слезы. Иногда он брал Блюму за руку и говорил:

— Я знаю, доченька, любимая, что такой человек, как я, который не может обеспечить жену и дочь, заслуживает ссылки в Сибирь.

Как он плакал, когда читал ей сказку про вора, которого привели к халифу!

— Зачем ты воровал? — спросил халиф.

— Потому что моей жене и детям нечего было есть! — отвечал вор.

— Обвинение в воровстве снимается с него, — объявил халиф, — а теперь повесьте его за то, что он допустил, чтобы его семья голодала.

Когда Блюме пришла пора учиться, отец стал сажать ее рядом с собой и вместе с ней читать книги.

— Я знаю, — говорил он, — что не оставляю тебе никакого богатства, но, по крайней мере, я научил тебя читать. И какой бы тяжелой ни была твоя жизнь, ты всегда найдешь лучший мир в книгах.

Блюма была очень способным ребенком. Однако ее отца, проливавшего столько слез над книгой, что от них, казалось, размокнут ее страницы, поражало отсутствие особой чувствительности к прочитанному у дочери. Злоключения героев, над которыми он плакал или вздыхал, их страдания и печали, по-видимому, нисколько не трогали девочку. Отец мог рыдать над какой-нибудь трагической историей, тогда как глаза дочери оставались совершенно сухими.

— Ах, папа, — говорила она, когда он пытался объяснить ей трагизм ситуации, в которую попал герой произведения, — но ведь это его собственная вина! Если бы он не сделал того, что сделал, с ним ничего не случилось бы.

— Блюма, Блюма, — повторял Хаим Нахт. — Я поверить не могу, что это говорит моя дочь! Человек поступает так, как вынуждают его обстоятельства. Все, что мы делаем или не делаем, заложено в нашей судьбе с самого рождения. И подумать только, что моя дочь…

— Лучше я пойду помогу маме, — прерывала его Блюма.

— Иди же, — говорил отец. — Пусть тебя направляет твое сердечко. Иди, помогай маме, пока я тут сижу и закрываю лицо руками от стыда, что обе вы надрываетесь, а я ничего не делаю и только дрожу при мысли о Судном Дне. Да, мне страшно при мысли, что придется за все ответить. Что я скажу, что предъявлю в свое оправдание, когда предстану перед Судом Всевышнего?

Нисколько не сомневаясь, что ему придется отвечать за свою беспомощность перед Господом, Хаим Нахт опускался на стул, закрывал лицо руками и плакал. Однажды он так вот сел и больше не встал: горе и унижения убили его до времени.

Блюма и ее мать остались одни, без всяких средств к существованию. Сначала они продавали книги покойного, его одежду, затем настала очередь стола и постели. Из своей маленькой квартирки им пришлось переселиться в еще более крошечную. Денег, оставшихся после смерти отца Мирл, едва хватало на жизнь впроголодь. А затем, то ли оттого, что она была хрупкого телосложения, то ли от горя, то ли от сырости в каморке, где они ютились, а может быть, от всего этого вместе, заболела и Мирл. Несколько лет она не вставала с постели. Врачи и прописываемые ими лекарства съели все их сбережения, но не вылечили ее. Бог увидел, как она страдает, и взял ее к Себе.

Соседи отправили сироту к ее родственникам в Шибуш, и те приютили ее — отчасти потому, что она приходилась им родственницей, отчасти потому, что ей можно было поручить работу по дому. Если бы человеку не было свойственно всегда оставаться недовольным своим положением, могло бы показаться, что Блюме не на что жаловаться: Всевышний наделил ее силой, красотой и умом в количестве, достаточном, чтобы утешить даже самого несчастного человека.

IV

Итак, Блюма сидела одна в своей комнате и читала. На столе, покрытом белой скатертью, горела свеча. Накануне Гиршл принес из библиотеки три книги, две оставил себе, а третью дал ей. Ум, которым обладала Блюма, позволял ей радоваться, когда выдавалась минутка посидеть за книгой.

По сути, вся жизнь родителей Блюмы была сплошным умиранием. Она много плакала, пока они были живы, а теперь в ее глазах, осененных длинными ресницами, можно было уловить лишь следы былой печали.

Книга, с которой она сидела в доме своих родственников, открывала перед ней другую жизнь. Она научилась ограничивать свой мир четырьмя стенами, когда ухаживала за больной матерью. Привыкла она и читать, потому что с детства книги стали частью ее существования. Пророческими оказались слова отца:

— По крайней мере, я научил тебя читать. Как бы тяжело ни пришлось тебе в будущем, в книгах ты всегда найдешь другую, лучшую жизнь.

У Блюмы не было ничего своего. Собственными она могла назвать разве что две свои руки, да и те она отдавала внаем. И только ум ее был свободен и мог уноситься куда заблагорассудится. Субботняя свеча скрашивала комнатку целомудренной девушки, и при свете ее она отдыхала от повседневных трудов. Кто из вас усомнился бы в том, что ей повезло? Бог осенил ее Своею благодатью, но никто ей не завидовал, все были о ней хорошего мнения. Никогда ее ни за что не ругали. Борух-Меир был добродушным человеком, и глаза его всегда ласково смотрели на Блюму, когда он наблюдал за ее работой. По правде говоря, он умел быть обходительным со всеми, не говоря уж о тех, кому выпало служить ему. Порой ему приходило в голову, что дочь Мирл заслуживала лучшей доли. А если уж ей суждено быть служанкой, то Бог нашел ей такого хозяина, который никогда не давал ей почувствовать зависимость ее положения, не задевал ее самолюбия.

Цирл была довольна Блюмой. Ей долго не везло с прислугой. После свадьбы дочери мать отдала ей свою кухарку, и старая женщина взяла на себя все хозяйство. Цирл охотно держала бы ее до самой смерти, но та вскоре получила письмо из далекого города. Муж, бросивший ее сорок лет назад, извещал бывшую жену, что умирает и хочет до этого увидеться с ней. Связав свои вещички, накопленные за долгую службу в чужих домах, она отправилась в путь. Неизвестно, застала ли она в живых своего бывшего мужа и долго ли прожила еще сама. Раввин того города, куда уехала женщина, которому написал сам Борух-Меир, никогда ничего не слыхал о ней. С тех пор Цирл не знала покоя. Никакая прислуга не могла ей угодить. Одна была недостаточно бережливой, у другой обнаружился сварливый характер, третья не умела вкусно готовить. Сама же Цирл была не особенно хорошей хозяйкой и только портила дело своими указаниями. Прислуга, удостоверившись в некомпетентности хозяйки, делала все по-своему.

— Если вам не нравится, — дерзко заявляла она, когда Цирл выражала свое недовольство, — делайте, пожалуйста, сами!

С прислугой была еще одна беда: она стала претендовать на полную свободу в вечернее, нерабочее время. Работницу, которая ни о чем не помышляла бы, кроме заботы о своих хозяевах, и готовую трудиться круглосуточно, теперь было не найти. В Шибуше народилась новая порода прислуги, ни в грош не ставившей своих хозяев. Уже не слышно было пения за работой — вместо этого воцарился дух враждебности, как если бы дом оккупировали вражеские солдаты.

Кто был в этом виноват? Не кто иной, как здешний обитатель д-р Кнабенгут, провозгласивший, что все люди равны и никто не вправе считать себя лучше других. Это он проповедовал во всеуслышание на общественных собраниях, в результате чего во многих головах завелись глупые идеи. Попробуй обругать служанку — она тут же отправится к Кнабенгуту, и тот подаст на тебя в суд за «диффамацию». Горничная перестала быть неотъемлемой частью дома. Она находила развлечения на стороне, а заработок относила в банк. Некоторые не стыдились называть себя социалистками или вели себя так, будто не они должны был служить хозяевам, а те им. Если бы Цирл не была занята целый день в лавке, она наняла бы какую-нибудь украинскую девушку, и только отсутствие возможности следить за тем, чтобы в кухне все было абсолютно кошерно, вынуждало ее нанимать заносчивых евреек.

Однако с того дня, как в дом вошла Блюма, все изменилось к лучшему. Не было такой работы, за которую не бралась бы девушка. Она делала все, что ее просили, и еще многое сверх того. Она готовила еду, варила варенье, стирала белье, чинила одежду, поддерживала чистоту в доме, и все это без шума и суеты. Если верить пословице «самая хорошая хозяйка не лучше того, кто ей помогает», то Цирл могла снова считать себя самой лучшей из хозяек. Как бы хорошо ей ни жилось за широкой спиной старой кухарки ее матери, с появлением в доме Блюмы стало еще лучше. Семь пар рук за семь дней в неделю не смогли бы переделать все то, что она успевала за день.

…Цирл уже вступила в возраст, когда женщину больше всего волнует, что ей приходится есть и пить. Она не была похожа на некоторых своих подруг, которые целый день грызли то миндаль, то изюм, а если натыкались на маринованную селедку, то с удовольствием обгладывали ее до самого хвоста. Нет, Цирл любила настоящую еду: хорошее жаркое, тушеное мясо, предпочтительно говяжью вырезку, печеночку, фаршированные гусиные шейки, яичные фарфелах, запеченные в духовке и политые соусом, которые так и таяли во рту, фаршированного кашей цыпленка… Еще до наступления обеденного времени она усаживалась за стол, с трудом помещаясь на стуле, и прикидывала, что должно быть подано на стол.

Огорчало Цирл, что не все блюда были такими, как она требовала. Еда могла быть хорошо приготовлена, но не так, как она любила. Или так, как ей нравилось вчера, но не так, как ей хотелось бы сегодня. Или же так, как она хотела сегодня, но без соответствующего сезону гарнира. Пока в доме была старая кухарка, все всегда было хорошо: кисло-сладкая подлива к мясу в горшочке, горячий соус с хреном к жаркому. Сегодня жареное мясо, завтра мясо в горшочке, сладкие тушеные сливы к первому и кисленькие тушеные — ко второму. Казалось бы, кухарка могла это сделать, по крайней мере такая кухарка, которой небезразлично, кого она будет кормить. Но сколько бы трудов ни тратила Цирл, чтобы научить прислугу тому, как угодить хозяйке, всегда что-то было не так. Нельзя было понять, что на дворе — лето или зима, весна или осень. Круглый год, и в жару, и в холод, и по субботам, и в будни, на столе было одно и то же: каша с соусом или соус с кашей.

Однако с того дня, как в доме появилась Блюма, времена года пошли своим чередом, как будто календарь висел прямо над плитой. Каждому сезону соответствовало свое блюдо, а каждое блюдо имело свой вкус. Одному Богу было известно, где Блюма всему этому научилась.

V

Блюма вошла в жизнь Гиршла, когда он был еще подростком. Они были ровесники, родились чуть ли не в один день. Блюма расцвела, как ландыш, выросший в укромном месте. Ею нельзя было налюбоваться. В Шибуш она приехала худышкой, но со временем округлилась, и каждое ее движение было полно грации. Работа сделала ее подвижной. Она двигалась стремительно, как вспугнутая птица: только что была здесь — и уже ее нет, разве что одна тень осталась.

Гиршл не сводил с Блюмы глаз. Он ощущал ее присутствие даже тогда, когда ее и поблизости не было. Казалось, искусный художник запечатлел в его мозгу портрет девушки со всей ее яркой красотой.

Тем временем Бог одной рукой день ото дня прибавлял Блюме красоту, а другой все шире открывал на нее глаза Гиршлу. Молодой человек придумывал множество предлогов, чтобы часто видеть девушку. Но стоило ему остаться с ней наедине, как ноги его делались ватными, и он не мог произнести пару слов, не заикаясь. Он не отдавал себе отчета в том, что говорит ей, да и Блюма мало понимала его речи. Однако сердце способно услышать то, что не сказано вслух.

Однажды Гиршл вошел в комнату Блюмы. Не успел он и слово вымолвить, как почувствовал, что земля под его ногами разверзлась, открыв перед ним спрятанное в ней сокровище; ему стоило только протянуть руку, чтобы взять его. Но он замер, его будто парализовало. Блюма тоже казалась ошеломленной. Появившаяся было на ее лице улыбка исчезла. Она быстро поправила прическу и показала Гиршлу на дверь. Но он не только не ушел, но и взял ее руку, которую не спешил отпускать. Оба покраснели, как если бы их застали за чем-то постыдным. Наконец Блюма вырвала свою руку и убежала из комнаты.

Сколько оставался Гиршл в комнатке Блюмы? Не очень долго. Но достаточно для того, чтобы успеть подумать о том, для чего в обычных условиях не хватило бы и многих часов.

О чем же он думал? О том, что фактически они ничего не совершили, но между ними что-то произошло. «Нельзя допустить, чтобы это повторилось, — внушал он себе. — Хотя, собственно говоря, ничего и не было…»

Возможно, и не было. Возможно, это и явилось причиной его волнения. Он не обнял ее, не погладил ее волос, хотя ему легко было это сделать, и, когда она в конце концов вырывала свою руку из его руки, он не сделал попытки удержать ее. Но сколько ни думай, он чувствовал, что чудесный свет в глазах Блюмы и блеск ее волос с каждой минутой становятся все притягательней. Благоразумие же подсказывало Гиршлу, что брать Блюму за руку не следовало. По сути дела, если бы она сама не поспешила выйти из комнаты, уйти пришлось бы ему.

Когда Гиршл понял, что в состоянии контролировать себя, что он не раб своей страсти, на душе его сделалось легче. Он ощущал то, что ощущает человек, очнувшийся от тяжелого сна, вызванного приемом снотворного. Пока снотворное еще действовало, члены его тела были скованны, но стоило сонливости развеяться, как он снова стал вполне нормальным человеком.

Итак, Гиршл вернулся к работе в лавке. Нельзя сказать, что это занятие ему очень нравилось. И тогда, когда он изучал Тору, карьера раввина по-настоящему не привлекала его, и теперь, когда он работал в лавке, профессия делать деньги также не привлекала его. Отцу когда-то хотелось, чтобы он стал раввином; мать предпочла бы видеть его коммерсантом. Однако ни то ни другое не вызывало у него интереса. И если, расставшись в тот день с Блюмой, он с жаром принялся за дела в лавке, то лишь потому, что понимал: если не загрузить себя работой, окажешься игрушкой своих капризов.

Цирл доставляло глубокое удовлетворение то, что она наблюдала. Гиршл никогда раньше так усердно не занимался лавкой. Хотя именно мать привлекла его к работе в лавке, она никогда не обольщалась относительно того, что из него выйдет хороший коммерсант. Ее устраивало уже то, что лавка удерживает его от вредных и опасных занятий. А сейчас ей стало казаться, что у него появились задатки делового человека.

— А знаешь, — сказала она мужу, — из мальчика еще может что-то выйти!

— А как же! — откликнулся Борух-Меир.

Сам он никогда не тревожился насчет своего сына. Стоит ли заниматься предсказаниями? Господь Бог, который заботится обо всех Своих созданиях, позаботится и о Гиршле. Кто знает, что ждет его в будущем? И даже если бы мы знали, то как можно на него повлиять? Цирл, кстати, хотела изменить Гиршла, не понимая, что никого изменить нельзя. Сын в конце концов стал бы делать, что ему захочется, но за ее спиной! Борух-Меир догадывался, что делового человека из сына не получится, и поэтому тем более важно заботиться о его воспитании, не допустить, чтобы в его характере возникла предательская трещинка, которая могла бы повлечь за собой фатальные последствия. Гиршл был бы лучшим раввином, чем коммерсантом, и коль скоро ему суждено стать лавочником, пусть это будет хороший лавочник. Пусть даже рядовой, думал Борух-Меир, — не всем же быть такими, как я. В городе, где полным-полно лавочников, всегда найдется место еще для одного.

Цирл пребывала в отличном расположении духа. Нельзя сказать, что раньше у нее имелись какие-то основания быть недовольной сыном, теперь же она наконец-то разглядела у него коммерческую хватку. Правда, потребовалось несколько лет, чтобы он встал на ноги и можно было бы утверждать, что он твердо стоит на них. Это заметили даже оба приказчика, которые и воспринимали его уже более серьезно. Гецл Штайн, сын городского шойхета, отстраненного за какую-то провинность от должности, считавший до прихода в лавку Гиршла, что все держится на нем, и даже позднее не проявлявший к сыну хозяев особого уважения, изменил тон и стал то и дело советоваться с ним, как и подобает хорошему служащему. Или помощник Гецла — Файвл, который старше и образованней Гецла и постоянно с ним пререкался. Если раньше Файвл вел себя с Гиршлом точно так же, как с Гецлом, то теперь он прислушивался к каждому его слову и обращался к нему, добавляя к его имени слово «хозяин».

Сам Гиршл всего этого не замечал. А осознав перемену, воспринимал ее как нечто само собой разумеющееся. Голова его была занята совершенно другим, и не все, что может показаться странным приказчику, воспринимается как странное хозяином.

Гиршл не был склонен ломать голову над тем, что другие считают странным. Зато его озадачивали такие вещи, которые никому не представлялись странными. Так, однажды в лавку вошла покупательница и попросила что-то ей взвесить. Казалось бы, что тут особенного — продать что-то женщине? Но ведь вы — не Гиршл! «Подумать только, — отметил он для себя, когда та покинула лавку, — я взвесил товар, отдал его женщине, нисколько не интересуясь, красива ли она. А почему? Да потому, что я не допустил эту мысль в свою голову, как не впускаю в нее мысль о Блюме. То, о чем не думаешь, не может тебя привлечь: если не думать о девушке, она не будет для тебя существовать». И, полагая, что Блюмы нет у него и в мыслях, он тем самым вызывал ее образ.

Блюма же сделалась нервной и невеселой. Находясь в плохом настроении, люди обычно стараются уединиться. А куда скрыться горничной — ведь она каждую минуту может понадобиться хозяевам! И как бы ты ни скрывал свое настроение, люди его непременно заметят.

Блюма была прислугой в доме Гурвицев, Гиршл — их сыном. Все, что требовалось от девушки, она выполняла безукоризненно — просто потому, что не умела сидеть сложа руки. Однако если ее две руки принадлежали хозяевам, предоставлявшим ей кров, стол и одежду, то лицо и сердце принадлежали только ей, нравилось это кому или нет! Возможно, что принадлежали они даже и не ей, а Тому, Кто был более велик, чем ее хозяева. Как бы то ни было, Блюма не могла заставить себя казаться счастливой, не будучи ею. Она входила безмолвно, подавала Гиршлу еду, не поднимая на него глаз. Выходила так же безмолвно. Такта у девушки было достаточно.

Гиршл завтракал. Белая скатерть прикрывала половину стола, но он не замечал ни этой половины, ни другой. Перед его глазами была Блюма, которая только что молча вышла из столовой.

«Вижу, что у тебя ко мне счет, — подумал Гиршл. — Если ты затеяла игру в молчание, поверь мне, в нее можно играть вдвоем. Я тоже стану молчать». На самом деле счет вел именно он, сын и внук лавочников, людей, привыкших взвешивать и отмеривать всякий товар. И напрасно он надеялся, что может играть в ту же игру, которую придумала Блюма, — при первой же возможности слова хлынули сами собой. У Блюмы был такой страдальческий вид, что он просто обязан был что-то сказать, и он последовал за ней в ее комнату.

— В чем дело, Блюма? — спросил он.

Блюма сидела на стуле, продолжая молчать.

Стул этот был единственным в комнате, поскольку не предполагалось, что в ней будут принимать гостей. Гиршлу ничего не оставалось, как стоять посреди комнаты. Губы его дрожали, будто он хотел что-то добавить, но одному Богу известно, что именно. Ему казалось, что стены комнаты сдвигаются и давят на него. Как близок он был к ней, и как далека от него она. Однако не так уж и далека! Стоило только протянуть руки, и она станет ближе, чем когда-либо.

В конце концов он подчинился своему сердцу, протянул руку и попытался примирительно взять ее за руку. Но прежде чем он успел это сделать, девушка выскользнула из комнаты.

Сам он еще некоторое время стоял в замешательстве. Блюмы здесь не было, но тем явственней он ощущал ее присутствие. В комнате сохранялся ее запах, запах яблока, только что упавшего с дерева.

Мир перестал существовать: возможно, прошла тысяча лет. Он не двигался, всем своим существом впитывая сладость меда. Трудно сказать, сколько это продолжалось. Вдруг чья-то рука коснулась его головы, погладила волосы. Кто из вас не догадался, что это была Блюма? Гиршл пришел в себя и поспешил выйти из комнаты.

Он стал молчаливым. Оставаясь один в лавке, смотрел пустым взглядом в пространство и не видел ничего вокруг себя. Лавка, набитая товаром, принадлежавшим его родителям, со временем будет принадлежать ему, их единственному наследнику, но это не вызывало в нем ни гордости, ни радости. В голове его теснились другие, более тревожные мысли.

Гиршл не разговаривал и с Блюмой. Оказываясь с ней наедине, он терялся. Бывало, они не сталкивались друг с другом по нескольку дней. Золотой лучик надежды, сверкнувший из-под ее ресниц, когда она смотрела на него, не давал ему покоя.

Блюма, как обычно, выполняла свои обязанности по хозяйству: пекла, жарила, мыла, штопала. Она делала все в доме, разве что не скребла полы — нельзя же требовать этого от родственницы! Одним словом, она была членом семьи. Многие девушки с радостью поменялись бы с ней местами, она же, казалось, не понимала, как ей повезло в жизни. Улыбка исчезла с ее лица, губы были полуоткрыты, будто она что-то говорила и ее внезапно прервали или она вот-вот вскрикнет.

Отец Небесный, наблюдая горе Блюмы, подсказал Гиршлу, что ему следует приблизиться к девушке. Господь сотворил его честным человеком. В натуре Блюмы тоже не было лукавства. Наконец они оба сбросили с себя обет молчания. Гиршлу надо было много сказать Блюме, а она охотно его слушала. Он говорил о самых тривиальных, ничего не значащих вещах, и ей доставляло удовольствие слушать его. Пусть соловей поет что угодно, подруга никогда не устанет слушать его. И хотя Гиршл по-прежнему начинал всякий тет-а-тет со вздоха, этот вздох означал лишь одно: Отец Небесный милостив и не станет чинить нам препятствий, тем не менее мы должны соблюдать осторожность, чтобы не огорчить родителей.

Собственно, скрывать им нечего было. Но Гиршл был приличным юношей, и чем честнее он относился к порядочной еврейской девушке, тем больше он считал себя обязанным не обнаруживать своих чувств к ней.

(Это замечание требует, по-видимому, разъяснения и даже иллюстрации на конкретном примере. Беда в том, что любая иллюстрация опять вернет нас к Гиршлу и Блюме.)

И все-таки Цирл стала что-то замечать. Если бы Гиршл не пытался скрыть свою влюбленность, она никогда не придала бы ей значения. Но Тот, Кто вселил в сердце Гиршла любовь к кузине, не снабдил его сообразительностью, отличавшей его мать.

VI

Цирл видела, что происходит с сыном, и молчала. Тот же здравый смысл, который внушал ей: «Мальчик не сумасшедший, чтобы серьезно влюбиться в сироту-бесприданницу», заставлял ее хранить молчание. Пусть себе пока флиртует с Блюмой, думала она, вырастет — подыщем ему подходящую пару. Поэтому она делала вид, что ни о чем не догадывается, не обсуждала этот вопрос с Гиршлом и не пыталась держать его подальше от Блюмы. Напротив, она была даже благодарна Блюме за то, что та удерживает ее сына вдали от других девушек, ибо даже в Шибуше, как ей было известно, нравственность молодежи уже не та, что прежде. Пока Гиршл не нашел себе спутницу жизни, пусть будет Блюма, по крайней мере, не попадет в плохие руки!

Когда же прошел слух, что в Шибуш очень скоро прибудет призывная комиссия, Цирл решила: если попадется представляющая интерес девушка, она не станет откладывать свадьбу до отъезда комиссии из города. Прощаясь с побывавшим в ее лавке Йоной Тойбером, она ему сказала:

— Между прочим, у Гедальи Цимлиха есть дочка Мина. Вы не считаете, герр Тойбер, что над этим стоит подумать?

Йона Тойбер вынул бумагу и табак, свернул себе папиросу, разломал ее пополам, одну половину спрятал во внутренний карман своего пальто, другую воткнул в маленький мундштук, вышел из лавки, вновь показал свою голову в ней, зажег папиросу и ушел окончательно.

Цирл потерла руки, как это делал ее муж, когда у него появлялась причина быть довольным собой.

…Йона Тойбер был посредником по брачным делам. Непосвященному могло показаться, что он никого никогда не сватал, в действительности же никто в Шибуше не женился и не выходил замуж без его помощи. Правда, если кто-либо в его присутствии упомянет, что у него сын достиг брачного возраста и что он подумывает о дочери такого-то и такой-то, Тойбер не снисходил до ответа, как будто такие занятия были ниже его достоинства. На следующий день он как бы случайно обязательно попадется навстречу тому молодому человеку, о котором шла речь, и, прежде чем они расстанутся, между ними установятся такие приятельские отношения, что сердце юноши станет мягким воском в руках Йоны. Не то чтобы Йона когда-либо кому-то что-либо предписывал — достаточно было проронить словечко-другое, а уж остальное складывалось само собой. И не имело значения, если молодой человек считал, что влюблен в другую девушку. Йона умел внушить ему любовь к той, которую, по мнению родителей, следовало любить. В конечном итоге юноша как бы сам определял свой выбор, а Йона попросту одобрял его.

В Шибуше некоторые образованные люди высмеивали обычай устраивать браки, при этом они не подозревали, что их собственные семьи являлись творениями рук Йоны.

Когда-то Йона Тойбер был одним из тех способных молодых людей Шибуша, обучавшихся на раввина в старой ешиве. Однако, направляясь в Лемберг для сдачи экзамена, чтобы получить ученую степень, он остановился в гостинице, где увидел человека, читавшего книгу по географии. Йона заглянул в книгу и был потрясен: сколько же в мире городов и стран, названий которых он даже не слыхал! Пока он читал этот труд по географии, у него кончились все деньги, и ему пришлось вернуться домой, так и не повидав Лемберга.

Приобретенные знания не подорвали в нем благочестия, а благодаря им сумела проявиться новая сторона его натуры. Проснувшись ночью, он взял перо, чернильницу, бумагу и стал писать, писал он до самого утра. В тот день в Шибуш прибыл какой-то человек, которому Йона показал написанное. Проезжий прочел материал и отправил его в Лемберг Йосефу Коен-Цедеку, и тот напечатал его в еврейском обозрении «Орел».

Статья Тойбера была в некотором смысле загадкой. Если имелась в виду география, то к чему была вся эта доморощенная философия? А если она задумывалась как философская, зачем было приводить факты из области географии? Однако в те дни, когда Йона Тойбер был молод, а редактором «Орла» был Йосеф Коен-Цедек, философия пробивалась в самых неожиданных местах. Если бы Йона жил среди хасидов, они, вне всякого сомнения, сожгли бы его писанину.

Однако в старой шибушской ешиве, где традиционно интересовались теми временами, когда в благочестивых евреях, даже если они и занимались мирскими делами, благочестие преобладало над практицизмом, когда, молясь, старались произносить каждую букву святого языка правильно, а не глотать отдельные буквы, а то и целые слоги, как это делает большинство евреев, и сами ангелы не разберут что к чему, — в статье Йоны Тойбера не было замечено ничего предосудительного. Напротив, экземпляры статьи раскладывались на партах в ешиве, и ученики разбирали в ней фразу за фразой. Когда было установлено, что со стороны грамматики придраться не к чему, Йоне стали публично воздавать хвалу.

Хотя с тех пор Йона Тойбер ничего больше не опубликовал, прочная слава его сохранилась. Со временем поникли и сложились крылья «Орла», репутация же Йоны не поколебалась. И до него в Шибуше жили известные ученые, чьи труды создали имя им самим и городу, однако никто из них так не прославился, как Йона. Особенно уважала его молодежь, ибо в этом городе старшее поколение считало для себя унизительным якшаться с молодыми неженатыми людьми и любой женатый человек, уделив внимание юнцу, мог легко завоевать его сердце. Что касается Йоны Тойбера, то ему доставляло искреннее удовольствие пройтись с юношами по рыночной площади и дружески беседовать с ними.

Женившись, Йона Тойбер некоторое время существовал на средства тестя. Когда тот перестал поддерживать его, он оказался в затруднительном положении. Первое приданое, полученное им за женой, промотали его зятья, занявшие у него деньги, чтобы пустить их н оборот от его имени, а второе, выданное ему для компенсации этой потери, он спустил сам. Правда, если бы не тот труд по географии, он мог бы легко найти место раввина и прекрасно жить на общественные средства. Наконец то, на чем споткнулся, и спасло его. Случилось так, что ученость Тойбера произвела сильное впечатление на одного из шибушских богачей, который хотел выдать свою дочь за человека из другого местечка. Он попросил Иону написать несколько писем с запросами относительно перспективного жениха и заплатил ему за это гонорар, обычно выплачиваемый посредникам по брачным делам. Коль скоро ему заплатили деньги за подобную услугу, Йону стали считать сватом, и, став им на самом деле, он устроил немало браков. Вот почему Цирл, заметив нежные чувства, возникшие между Гиршлом и Блюмой, сказала Йоне:

— Если бы нашлась хорошая пара для моего Гиршла, я тут же его женила бы.

При этом она намекнула на дочь Гедальи Цимлиха, которая, как ей казалось, заслуживала внимания в этом плане.

Гиршлу шел девятнадцатый год. Пусть по физической силе его нельзя было сравнить с Самсоном, а по храбрости — с Давидом, он, безусловно, был достаточно хорош, чтобы служить кайзеру. Юноши помоложе его и более слабого телосложения уже носили мундиры и хлебали солдатские щи. Но Гиршлу нечего было бояться, потому что Тот, Кто послал в Шибуш офицеров призывной комиссии, наделил их пороком жадности, так что всякий, кто мог им вручить сумму, достойную внимания, получал освобождение по состоянию здоровья. Одно время комиссию возглавлял д-р Кнабенгут-старший (его сын д-р Кнабенгут-младший, социалист, все еще жил с ним). Когда Кнабенгут состарился, его место заняли другие, но и этих можно было подкупить, надо было только знать, во что они себя ценят. Почему же, если Цирл не волновал предстоящий приезд призывной комиссии, она решила женить Гиршла еще до ее прибытия? Только потому, что это было расхожее мнение: прибытие в Шибуш комиссии стало той вехой, от которой жители города привыкли отсчитывать события…

Гедалья Цимлих приезжал в Шибуш раз в неделю. Деревня Маликровик, где он жил, находилась недалеко от города, и здесь жители деревни сбывали выращенную ими пшеницу, выплачивали налоги и покупали нужные им товары. Семья Гедальи состояла всего из трех человек — его самого, жены Берты и дочери Мины, так что ему не нужно было делать большие закупки. Тем не менее в Шибуше у него всегда находились важные дела: приходилось умасливать уездных начальников, которых было не так легко подкупить, как их подчиненных. Подкупить начальника департамента совсем не то, что подкупить письмоводителя: мелкий чиновник никогда не возражал против того, чтобы ему подмазали руку, тогда как высокопоставленный чиновник, каким бы корыстолюбивым он ни был, мог внезапно разволноваться, и тогда за все твои труды ты мог угодить в тюрьму. Поэтому существовал обычай, по которому перед Новым годом жены таких лиц выделяли в своем доме комнату, куда можно было принести скромное подношение. Гедалья Цимлих обычно подносил начальникам корзины всякой вкусной еды и на этой почве подружился с Гурвицами. Если он делал у них в лавке покупки на крупную сумму, они брали на себя упаковку и доставку его даров. Со временем оба, Борух-Меир и Гедалья, сошлись довольно близко, и всякий раз, когда Гедалья приезжал в Шибуш, он обязательно заходил в лавку Гурвицев. И не только в лавку! Не все, что им хотелось сказать друг другу, можно было сказать публично или на голодный желудок. Поэтому они иногда поднимались наверх, в комнаты Гурвицев, чтобы выпить чашечку кофе. Когда-то к кофе подавались ломтики поджаренного хлеба — с появлением Блюмы кофе стали пить с пирожным. Порой Гедалья оставался у Гурвицев на обед. А поскольку, за исключением свадеб и других празднеств, в Шибуше не было принято приглашать к обеду, это считалось торжественным событием.

В тот год, когда Цирл намекнула Йоне Тойберу, чтобы он подыскал Гиршлу подходящую невесту, Мина Цимлих стала появляться в Шибуше самостоятельно и тоже заезжала к Гурвицам. Если Борух-Меир и Гедалья были так дружны, как могла дочь последнего по приезде в город не получить приглашения побывать у Гурвицев? Она прибывала в коляске, запряженной парой лошадей и доверху нагруженной разными свертками и коробками; в одних были ее платья, шляпы и туфли, в других — масло, сыр и фрукты для Гурвицев. Цирл приветствовала ее в дверях лавки и справлялась о здоровье родителей, после чего кучер Стах сгружал вещи и Мина входила в дом. В квартире Гурвицев имелась пустая комната, окна которой никогда не открывались: летом — чтобы от солнца не выцвели обои, зимой — чтобы не выстудить помещение. Там сильно пахло нафталином, и на мебели были белые чехлы, предохраняющие обивку от пыли. Туда и шла Мина, чтобы освежиться одеколоном перед тем, как отправиться с визитом к своей подруге Софье Гильденхорн.

VII

Незачем подвергать критике Мину, чтобы подчеркнуть положительные качества Блюмы. Мина тоже была весьма привлекательной и благовоспитанной девушкой. Выросшая в деревне, она обладала всеми достоинствами городской барышни, так как воспитывалась в пансионе в Станиславе, где научилась говорить по-французски, вышивать, играть на пианино. Никто не угадал бы в ней дочь местечкового еврея. Когда она сопровождала своих родителей в их поездках из Маликровика в Шибуш, ее элегантный костюм представлял собой такой контраст их простой одежде, а ее неторопливая манера ходить — их проворной походке, что она вполне могла сойти за дочь польского шляхтича, к которой пристали два еврейских разносчика. Воспитание, полученное в пансионе, ее совершенно преобразило, отдалило от собственных родителей. Не то чтобы она их стыдилась, но нельзя сказать, что она ими особенно гордилась. У нее были другие интересы, и больше всего ее волновало, как долго ей придется пробыть еще в Маликровике, прежде чем можно будет вернуться в Станислав.

Необходимость проводить лето в деревне всегда ее угнетала. Подобно другим ученицам из обеспеченных семей, проводившим каникулы на даче или в деревне, Мина приезжала в свой Маликровик, но все там было ей не по вкусу. Возможно, она чувствовала бы себя лучше, если бы сменила свои городские платья на простенький деревенский сарафан. Возможно, она успела привыкнуть к шуму и суете большого города, так отличавшегося от тихой деревни, где, кроме как на кур, коров и деревья, не на что было и посмотреть, а ветерок, доносивший здоровый запах навоза и молока, сдувал с головы шляпку и трепал тщательно уложенные волосы. Не было дня, чтобы Мина не мечтала о скорейшем окончании каникул. Она старалась почаще ездить в Шибуш, которому далеко до Станислава, но, по крайней мере, это был уездный город.

Мина случайно услышала, как родители обсуждали вопрос о ее замужестве. Она не стала высказывать своего мнения, хотя полагала, что ее личная жизнь принадлежит ей, и только ей. К тому времени некоторые из ее подруг, даже более молодые, чем она, уже вышли замуж; правда, были и другие, постарше, незамужние. Она не знала, чей удел лучше, но понимала, что нельзя вечно жить в пансионе и рано или поздно ей тоже придется обзавестись семьей. Сколько ни оттягивай, это должно произойти, и какая уж разница, раньше или позже. Мина ничего не имела против молодого Гиршла Гурвица, за которого прочили ее родители. Судя по тому, как он одевался, это был достаточно современный молодой человек, казался он и достаточно хорошо воспитанным. Ее только несколько удивляло, что он ни разу, когда она бывала в его доме, не говорил с ней ни о чем сколько-нибудь далеком от самых обыденных вещей. Какой интеллигентный молодой человек предоставляет родителям выполнять за него ритуал ухаживания?

Даже если не совсем правильно было утверждать, что Гиршл отвечал идеалу Мины, нельзя сказать, что он ему не соответствовал вовсе. В юноше было что-то привлекательное. Мина не понимала, что ощущает ауру невысказанной любви, окружающую человека, сердце которого уже отдано другой.

Так проходили дни, и каждый из них приносил что-то новое, положительное. Единственное, что могло вызвать возражение, — это деятельность д-ра Кнабенгута, убедившего всех приказчиков города прекращать работу в лавках в восемь вечера и не вести себя как крепостные.



Поделиться книгой:

На главную
Назад