Ахто Леви
Посредине пути
Роман
Памяти учителя
Густава Матто —
посвящаю
Тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год был для меня значителен тем, что напечатали мои «Записки Серого Волка».
Писать я начал давно. В девять лет из-под «моего пера» выходили потрясавшие поклонников в коротких штанишках истории о невероятных приключениях. Я также вел дневники, в которых бесцельно фиксировал состояние погоды И качество каши, которую варила мама. Я не затруднял себя какими-либо мыслями — их, в сущности, было очень мало.
Мысли стали возникать, когда в моей жизни появились любовь, ненависть, страх. Но и тогда я еще не очень четко сознавал, почему тянет писать. Просто образовалась такая привычка, я видел в ней возможность сказать то, что хотел, не боясь быть осмеянным, не боясь возражений, быть правым хотя бы для себя. Правыми хотят быть очень часто и самые неправые в своих делах. Так что здесь-то и появилась пока еще подсознательная цель — освободиться. Быть свободным хоть на бумаге, в то время когда физически то так, то этак я все более и более лишался свободы. Но и на бумаге это было доступно только потому, что я не предвидел ни возможности, ни необходимости печататься. Это появилось позже, отчасти случайно. Возможно, когда и я — кто знает! — стану писать мемуары, об этом расскажу.
Но «Записки Серого Волка» были сделаны уже сознательно. Это был не первый, но один из самых значительных шагов к свободе. Тогда наконец-то слово «свобода» заняло прочное положение на моих страницах… Очень важное слово не только для меня.
Подчеркну, что я не писатель, в моем удостоверении личности написано — литератор, то есть занимаюсь литературным трудом по мере своих способностей и этим живу. Писатели же в моем представлении — люди всесторонне образованные и умственно развитые или же необычайно одаренные. Писатель к тому же должен быть глубоко принципиальным, то есть его слово не должно расходиться с делом, а его личная жизнь должна соответствовать тому, что он в своих произведениях пропагандирует. Слава богу, что в мире таких писателей много.
Итак, сначала было освобождение от страха, когда не боишься боли, когда кидаешься в драку, не боясь быть избитым (на самом деле ты всегда боишься, но в драку тем не менее кидаешься).
Затем освобождение от страха быть убитым, когда бежишь в тайгу от конвоя, зная, что по тебе будут стрелять. Ты, конечно, боишься здорово, но все равно бежишь. Это, конечно, не то, что на войне бросаться в атаку, — там поднимают приказ командира и сплоченность товарищей, коллективная воля; только на амбразуру кидаются в одиночку, без приказа, подчиняясь собственной воле. Сопоставление получилось неудачное: кидаться на амбразуру человека заставляет совсем иное нравственное начало, чем кидаться в тайгу от стреляющего по тебе конвоя… но тоже заставить себя надо.
Потом последовали другие переоценки ценностей, другие освобождения. Здесь, во-первых, понимание свободы, достигнутой законно, и свободы незаконной, — они неодинаковы. Когда я обставлялся в первой в своей жизни квартире, то понял, что, кроме свободы вообще, никакие ценности значения не имеют, так что прав был Сократ, сказав, что в мире до черта барахла, которое ему абсолютно до лампочки.
Так что выход из тюрьмы вовсе не означает полного освобождения. Надо избавиться от вранья и притворства, быть самим собой от начала до конца и не стараться казаться лучше, чем ты есть. Это и есть самое трудное. С другой стороны, если даже плохой человек может, то есть если он однажды захочет быть лучше самого себя, значит, и он в состоянии стать нормальным человеком, а это уже кое-что. А как можно быть лучше самого себя? В глубине души большинство людей знают, что они собой представляют, и стараются замаскировать свою сущность. Даже при наблюдении за людьми в городском транспорте не оставляет мысль, что они, выходя из дома, надевают маску — самые простые, обыкновенные, даже хорошие люди: на лицах неприступность, подчас высокомерие, что-то недружелюбное, отталкивающее. Многие люди всю жизнь ходят в масках, а их надо сбрасывать!
Так было и со мной. Тоже носил их немало. И «Записки Серого Волка» — одна из них. Тем не менее сам факт, что они появились, что их напечатали, приблизил меня на приличный шаг к свободе. Ведь «Записки» были историей «о себе». Читатели захотели узнать о жизни Серого Волка дальше, и я написал еще одну книгу «о себе» — «Улыбка Фортуны». Название соответствует содержанию книги: в это время я встретил друга, то есть маленького Зайчика, и в кои-то веки мне улыбнулась фортуна. Книга фактически состоит из двух отдельно написанных произведений — романа «Что было потом» (о том, как Серый Волк осваивался на воле) и другого романа — «Улыбка Фортуны». Автор мыслил не очень гибко, писал неуклюже, потому редактор из обеих книг подсократил по половине, оставшееся склеил и один какой ни на есть, но роман все-таки выкроил. Это был еще один шаг к освобождению.
Затем с грехом пополам я написал новую историю «о себе» в романе «Бежать от тени своей»… Это был рассказ об освобождении от алкоголизма.
Я вдруг понял — истории «о себе» могут стать моей работой. Ведь что-то же должен делать и я в этой жизни, а поскольку меня печатают и читают, то в чем дело? Ведь образования у меня кот наплакал, специальности — в нормальной жизни непригодные… Конечно, мой герой сам по себе не ахти какой, все «я» да «я»… Но ни в одной из этих историй нет речи обо мне конкретно. Однако кто все их последовательно прочтет, тот и обо мне что-нибудь узнает, если захочет. Главным же образом они рассказывают о жизни человеческой, которую автор стремится узнать и понять.
В то же время моему «я» так или иначе необходимо во что бы то ни стало пробиться к свободе — это цель жизни. Кое-кто подумает с иронией: нашел к чему стремиться! Что ж, каждому свое. Но для меня путь к освобождению еще не окончен, хотя никогда я не стоял к свободе ближе, чем сегодня, когда нахожусь посредине моей дороги жизни.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Мое знакомство со Старой Дамой началось лет пятнадцать назад, когда она и ее отец прислали мне письмо. Они упрекнули меня в том, что предпочитаю жить на чужбине. Генеральная идея их послания: я — эстонец, следовательно, моя земля — Эстония. Москва для меня чужой край, и жить там — ненормально. Вот так. Причем ни имя, ни фамилия автора мне ни о чем не говорили, из подписи «Таймо» я даже не понял, какого пола человек. Очень коротко и вежливо я ответил, что родиться где-либо не значит иметь там дом, а следовательно, и возвращаться-то некуда. В то же время в чужом краю у меня друзья и собственное жилье.
Отвечая, я был уверен, что пишу какому-нибудь тартускому студенту, переполненному националистическими сентенциями. На этом переписка оборвалась, но адрес корреспондента у меня сохранился. В Тарту же я оказался шесть лет спустя, проездом. До поезда в Ригу оставалось несколько часов, и я решил отыскать моего студента, чтобы не было скучно коротать время.
По адресу, в квартире номер девять, никого не застал. От проживающих по соседству старика и старухи узнал, что адресат может находиться на работе или в гимнастическом зале. Последнее еще более убеждало: студент. К сожалению, в эстонском языке отсутствует разделение людей на «он» и «она»… Мне посоветовали позвонить на работу и сообщили помер телефона.
Я позвонил из автомата, ответил женский голос:
— Я вас слушаю.
— Можно мне поговорить с Таймо? — спросил я. Мне ответили, что пойдут искать. Вскоре я услышал другой женский голос:
— Я вас слушаю.
Я опять сказал, что имею желание поговорить с Таймо.
— Так я вас слушаю.
— А вы разве… не мужчина? — задал я, вероятно, не слишком толковый вопрос. В ответ в телефонной трубке засмеялись и спросили:
— А почему, собственно, мне надо быть мужчиной? Наверное, вас кто-то разыграл…
Спустя час ко мне на вокзале подошла седоволосая женщина в старомодных очках и, улыбаясь, представилась:
— Вот видите, я не только женщина, но еще и старуха. Странно, но с этим я сразу же согласился, хотя ей было тогда столько же, сколько мне сейчас. Но самого себя я старым почему-то вовсе не считаю. Ну да, тогда-то я был намного моложе. Да и теперь, когда ей седьмой десяток, а мне пошел шестой, я по-прежнему считаю ее Старой Дамой. Но любопытно, как я буду относиться к своему собственному возрасту, когда мне стукнет столько же, сколько ей теперь, если «стукнет»…
Я был приглашен к ней домой. По дороге (разумеется, шли пешком) она рассказала, как читала обо мне, как решили с отцом мне написать; он умер пять лет назад в возрасте восьмидесяти девяти лет.
На улице Пуйестее поднялись по крутой лестнице на второй этаж дома и уперлись в дверь, на которой была приклеена картинка: мальчик, спустив штанишки, сидит на горшке. Ясно, что эта дверь вела не в квартиру. В нее мы попали через другую, рядом. Это было крохотное жилище.
— Вот здесь мой дом уже тридцать с лишним лет, — сказала она гордо.
Эстонцы чаю предпочитают кофе. Чтобы я не скучал, пока он варится, она включила радио, не переставая в то же время рассказывать истории из своего детства: об отце, о брате, и я был вынужден все это усвоить вместе с ариями из оперетт Кальмана. Наконец кофе был на столе, и только теперь она поинтересовалась моей жизнью — есть ли у меня дом и есть ли у меня жена.
Почему-то женщины всегда этим интересуются, словно это так уж важно. Я рассказал Старой Даме, как появилась в моей жизни жена, которая всего боится: чужих людей, пожара, протекающих кранов (Старая Дама призналась, что сама боится протекающих кранов), темноты, воров. Но улицу переходит, не поглядев ни налево, ни направо, заботясь лишь о том (если дождь), чтобы не забрызгать чулки… Конечно, рассказывал я дальше, всем этим страхам объяснение есть: во время войны, когда моя жена с мамой проживали где-то в подвале, их не раз обкрадывали, забирая последние хлебные карточки, да и пожары были, все это оставило след на всю жизнь; они лишались своего скудного имущества, а бедность все-таки большое свинство.
Я обратил вдруг внимание, что совсем заговорил Старую Даму. Эту свою склонность я вообще-то знаю и обычно стараюсь свою речь контролировать, чтобы сдержать вовремя извержение моих «умных» мыслей. Но существует сорт люден, которые своей реакцией на твои высказывания как будто провоцируют тебя на дальнейшие излияния. К таким можно отнести и Таймо: когда в моей речи иногда возникают вопросы или обращения, требующие согласия или отрицания от собеседника, она с готовностью, даже подпрыгивая на стуле, восклицает:
— Ну конечно! Да, да… — и смотрит так, словно это именно она сама и хочет меня убедить, насколько я прав. Когда же она мне не поддакивала, то слушала не перебивая, иногда я улавливал в выражении ее глаз как будто тоску, и мне думалось, что, наверное, ей не нравятся те люди или моменты, о которых я в это время рассказывал. Только никакими словами она это не подтверждала. Постепенно мне стало казаться, что она, словно японка, никогда не произнесет слова «нет», а точнее — она не любит высказываться в отрицательном порядке.
Так или иначе, но мне надо было закругляться, не забывая, что хорош тот гость, который вовремя распрощается. Ради приличия я все же поинтересовался, почему, собственно, они с отцом мне написали и почему считали, что мой дом возможен только в Эстонии, ведь живут же в Эстонии русские уже более тридцати лет и как будто нисколько не тяготятся этим.
— Не знаю, — произнесла она задумчиво, немного даже с грустью. — Если я живу в своем маленьком жилище тридцать с лишним лет, то ничего мне больше не нужно; пусть мне предлагают самую роскошную квартиру с центральным отоплением, с горячей водой, с ванной — я ни за что эту свою убогую квартиру не поменяю. Здесь печь дымит, надо разобрать, отремонтировать. Когда соберусь — неизвестно. Да и туалет зимой замерзает, воду спустишь — все на нижних соседей пойдет, и надо тогда бегать в другой подъезд в общий туалет; ночью особенно неудобно. Но я не представляю, чтобы я где-нибудь в другом месте жила. И отец здесь жил и умер здесь. А я сюда поселилась во время оккупации, когда и паспорта не имела, у меня был немецкий аусвайс, да никто по этому аусвайсу не мог сказать, кто я — женщина или мужчина; немцы написали имя, фамилию и еще, что я бриллентрегер — очконоситель. А когда фронт пришел в Нарву, мы с Михкелем из Силласте ушли самыми последними после того, как я всех своих девчат увела с немецких укрепительных работ, куда нас гоняли, мы им там ров должны были рыть, а русские самолеты летали уже низко над головой и стреляли из пулеметов. Я сказала девчатам, чтобы все бежали домой, и мы побежали, а немец кричал: «Хальт!» Я ему показала наверх и сказала: «Не ори, а смотри туда, видишь пятиконечные звездочки, красные!» И затем мы побежали. Домой пришла, теткина двоюродная сестра Тилулилу Линда погнала меня корову доить. Корова паслась у дороги. Рядом один немецкий офицер и два солдата взрывали телефонные столбы. Моя черная корова так испугалась взрыва, что меня опрокинула, молоко разлила и убежала. Лежала я в луже и плакала от обиды, а тут, слышу, кто-то надо мной хохочет — эти три немца за животы держатся. Встала я и от злости оставшееся в подойнике молоко выплеснула им в морды: «Нате вам в последний раз эстонского молока, больше не дадут!», показала язык и убежала, а они все ржали вдогонку.
Когда с Михкелем добирались в Тарту на его лошади — а отец уже в Тарту жил, — немцы остановили все повозки и велели мужчинам аусвайс показать. Только мужчинам. У Михкеля аусвайса не было, и я ему сразу свой передала, ведь из моего никто не понимал, чей он — мужчины или женщины, фотокарточки не было, было лишь написано «бриллентрегер». Но Михкель очков не носил. Я напялила ему на нос свои. Так нас пропустили и…
…В общем, я обалдел, как говорится, но выслушал эту предлинную историю до конца, ведь она же меня слушала. Только на восклицание типа «Ну конечно!» у меня не осталось даже малейшей паузы. В результате мне уже на все было наплевать, потому что мой поезд давно находился на подступах к Риге…
Конечно, я обещал ее навестить, если случится оказаться в Тарту. И ушел на вокзал добывать билет на следующий поезд. Был август, дул ураганный ветер, была гроза.
2
Теперь май, но день стоит ясный и теплый, хотя какое будет лето, еще не скажешь. Лежа в гамаке, я могу сосчитать все сосны, растущие на левом берегу озера. Но я их уже давно все сосчитал — их семьдесят девять, тех, что мне видны, когда лежу в гамаке головой на запад. Я только что искупался, и что это за скука и красота одновременно — купаться в озере одному. Ни одной человеческой единицы вокруг, только вороны, дятлы, белки, и синички еще, проявляют любопытство. Сколько сейчас горожан по всей стране, по всем странам и континентам отдали бы не знаю что, лишь бы очутиться здесь. Но нет, благодарю. Мне они не нужны. Купаться одному скучно, но это лучше, чем окружающие тебя где-то на юге, на пляже, орущие, шумящие, жующие, пьющие, оставляющие на каждом шагу после себя горы объедков, бумаги, окурков и другого мусора человеческие толпы.
Здесь чисто настолько, что даже трудно современному горожанину понять, да и мне трудно описать — чисто, и все. И тихо. Самолеты, единственно, где-то на невидимой высоте летают, слышен шум их моторов, но он как будто вне действительности, настолько отдален. Гамак — вот изумительное изобретение. Колесо, говорят, было самое прогрессивное изобретение еще миллиард или триллион лет назад и от него пошла цивилизация… Не знаю. Для меня колесо — нуль. Сюда, на Черное озеро, на колесах не добраться — только на своих ногах, и то изрядно попотев. Не будь так, не было бы здесь давно уже ни чистоты, ни тишины и покоя. Человек обожает оставлять везде следы своего пребывания, так он ужасно тщеславен. Вероятно, так было бы и со мной, но мне ведь пришлось воспитываться в сознании, что нельзя, что прямо-таки опасно оставлять какие-либо следы после себя. Что ни говори, а воспитание — великая вещь!
С Таймо мы подружились основательно. Благодаря ей мне в какой-то мере удалось восстановить знание эстонского языка. Она стала мне регулярно высылать в Москву литературу: журналы, газеты, причем мне очень понравилась тартуская «Эдази». Газета небольшая, намного меньше центральных, но насыщенная. Притом техника подачи информации предельно проста: вначале сведения об основных событиях в городе и стране, сжато и ясно, потом таким же образом обзор международных событий; ухитряются напечатать что-нибудь с продолжением — роман или публицистику. На последней же странице объявления о похоронах, о купле-продаже, обмене и находках-потерях. Можно встретить объявление: «Потерян кошелек с крупной суммой денег и золотыми кольцами. Честного человека, нашедшего кошелек, просим доставить по данному адресу за вознаграждение»… (Интересно бы узнать, какова сумма вознаграждения в сравнении с потерей.)
Естественно, бывая в Тарту, я всегда наносил визит Старой Даме, как и обещал, чтобы дать ей возможность что-нибудь подарить мне. Обычно это запонки (у меня их набралась со временем целая коллекция, хотя уже давно не ношу сорочек с галстуком и с запонками). Иногда она мне дарила рубашки, еще носки, носовые платки. Еще — собственноручно связанные вещи: шарфы, перчатки, те же носки, и Зайчишке что-нибудь — платье, шаль, перчатки. У Таймо вообще страсть делать подарки. У нее имеется список с датами рождения многих людей, и она всем что-нибудь посылает, хотя сама не получает ничего ни от кого.
Когда же она стала обижаться, что я останавливаюсь в гостинице, мне пришлось отказаться от удобств и жить у Таймо на Пуйестее, что само по себе было связано с небольшими неудобствами. Во-первых, соседи: они никак не могли понять характера моего контакта с Таймо, а понять им очень хотелось. Не то что характер контакта, они меня никак и увидеть не могли, ведь насчет следов я уже говорил… Но они знали, что у Таймо время от времени происходит что-то необычное, с их точки зрения, ибо иногда на ее бельевой веревке с женскими предметами туалета непривычно соседствовали мужские рубашки. Да и стены, наверное, позволяют (если прижаться к ним ухом) разобрать, что Таймо с кем-то разговаривает. Правда, Таймо говорит и тогда, когда совсем одна, хотя совсем одна она (как и никто из людей) не бывает: она разговаривает с воробьями за окном, с пауком в углу, с мухами на потолке (очень враждебно), с многочисленными своими кактусами, с медной отцовской трубой (кларнет), с испорченным дверным замком, с краном, которому вздумалось начать течь, — у нее уйма тех, с кем можно говорить. Среди всех особо выделяется олимпийский мишка, мною подаренный, и игрушечная мягкая мартышка. Но, разумеется, все здесь перечисленное молчаливо, тогда как я отвечаю ей. Такую разницу соседи, естественно, заметили.
Но увидеть меня они не могли. У Таймо отдельный вход прямо с улицы, да и окна расположены неудобно. Соседи — старые люди — всячески старались выяснить обстановку. Они, кажется, спали на своих подоконниках, которые в сторону улицы, чтобы увидеть, когда я вхожу или выхожу, но все напрасно. А носки мои и рубашки нет-нет да и сушились во дворе — это факт. Что носки! Что рубашки! Если бы они еще могли увидеть мой портрет на полке…
Конечно, такое повышенное внимание соседей является до некоторой степени неудобством, но гораздо большее неудобство заключалось в самой Старой Даме, с которой мы делили ее небольшую, до предела загроможденную квартиру. В сущности, мы всегда были как пассажиры купейного вагона: когда мне надо ложиться, она удаляется на кухню, и наоборот. Ночи для меня лично были бессонными. Она оказалась первоклассной храпуньей и храпела мастерски, просто музыкально, с богатым регистром. На мои робкие призывы повернуться на другой бок она не реагировала никогда, она их не слышала. Поскольку же между нашими кроватями стоял массивный квадратный стол на колесиках, я этот стол толкал, и он стукался о ее кровать. Тут она испуганно вскакивала, затем, уяснив ситуацию, ложилась, и вскоре все снова повторялось. Если же я ее будил три раза подряд, она обиженно уходила на кухню, устраивалась там в глубоком кресле и храпела без помех до утра. Наутро с ее стороны никакой обиды, всегда бодрое: «С добрым утром!» Еще одно неудобство заключалось в Таймо — ее разговорчивость. Она мне постоянно о чем-нибудь и, что еще хуже, — о ком-нибудь рассказывала. Конечно, она рассказывала живо, иногда в лицах изображая какое-нибудь событие. Но если бы я хоть кого-нибудь знал из тех, о ком она говорила…
Ну что для меня могло быть интересного в том, что этот женился когда-то, сто лет назад, на этой, которая любила на самом деле того, а тот опять любил ту, которая была влюблена в этого, и у них родились дети, из которых три мальчика выросли и поженились (перечень, кто на ком женился) и три девочки, которые тоже выросли и вышли замуж (перечень — за кого они вышли замуж), а этот умер, после чего и эта заболела и вскоре померла?
Причем такой длинный рассказ об этом или другом, или еще о чем-нибудь надо было слушать в сопровождении радио, иногда под джаз, иногда под поп-музыку, случалось и в сопровождении ансамбля «Длинные носы».
Еще не зная хорошо Старую Даму, я стремился вникнуть в суть ее рассказов, но это было чертовски трудно, потому что они, как правило, походили на фильм «Рукопись, найденная в Сарагосе», то есть ее рассказ никогда не кончался, он постоянно переходил на новые рельсы.
Позже я догадался, что в то время, когда она мне рассказывает, достаточно лишь смотреть ей в глаза, слушать радио и время от времени произносить «да», «да»… Или же «О, да»… А можно было сказать: «Ну конечно!» Или что-то в этом роде. Еще позже я установил, что и в глаза ей смотреть тоже не обязательно, можно читать книгу, иногда, оторвавшись, говоря: «Ах, так?..» А можно было, как я быстро затем убедился, ничего не говорить, а делать спокойненько свое дело — читать, писать или даже спать.
Да, приезжая в Тарту, я всякий раз оказывался в трудном положении: поселившись в гостинице, встречу Таймо и — обида (значит, я пренебрегаю ее домом, мне у нее плохо); поселившись у нее — подарки, храп, рассказы в рассказах с песнями Лещенко. Город ведь небольшой, несмотря на то, что является вторым и по величине, и по значению в республике. Но Таймо — мой друг. Вот в чем дело. Но почему? Да кто же это может объяснить, почему она ко мне с такой любовью относится?
Конечно, по дому пошли разговоры: к Таймо мужчина повадился. Нас с нею, наверное, любовниками сочли, ведь людям свойственно отыскивать в других собственные склонности. А любви, говорят, вес возрасты покорны. Но для меня было важно, что нашлась такая женщина, друг, которая от меня ничего не хотела. Потому что, если женщина с тобой очень близка, у нее есть к тебе свой интерес, и если ты как-то или в чем-нибудь не соответствуешь этому интересу, тебе несдобровать. Когда же человек тебя любит за что-то свое, просто как человека — на него можно положиться во всем, никогда не бросит, не предаст.
Сколько раз, бывало, я приходил к Таймо обворованный, разбитый, кровью залитый, ободранный, грязный! Обстирала, обштопала, денег дала, продуктами снабдила в путь-дорогу — и без единого упрека.
В первое время от ее храпа я приходил в ужас. Но привычка — большое дело. Ко многому можно привыкнуть, все зависит от твоего отношения к явлению, а я относился к Старой Даме с исключительным уважением и любовью. Здесь и обратил внимание на такую деталь: удивительно приятно любить именно тех людей, которые любят тебя. Тем более что я, наоборот, терпеть не могу тех, кто относится ко мне плохо. Потому-то я и сказал самому себе: пускай Старая Дама храпит, как ведьма, ведь она же не ругается, когда у меня болит голова по моей собственной вине, она никогда не возражает, даже когда не согласна, что видно только по ее глазам; а я очередной раз убеждаюсь, что любят-то люди все-таки сердцем и ничем другим, все другое имеет к любви лишь приложительное отношение. Неприятно, когда она тянет носом, но… она же меня любит.
Итак, я стал к ней привыкать, и у меня выработался определенный стиль поведения с ней. Ведь и ее говорливость объясняется просто — одиночеством. Не станет же человек просто так выяснять отношения с дождем и облаками, да бельевой веревкой, да с уличными кошками. Однажды она, провожая меня в аэропорт, сидя рядом в автобусе, уткнув свой крупный нос в стекло окна, произнесла с грустью: «Сегодня и домой-то идти неохота (а я у нее пробыл недели две), что там делать?» Она имела в виду, что никого дома нет.
— А медведь олимпийский?
— Но он же не разговаривает, — ответила Таймо.
Судьба ее грустная, как и у многих людей, переживших вторую мировую войну. Ее отец был учителем и страстным собирателем старинных предметов культуры. Мать Таймо умерла от туберкулеза, когда Таймо было лет девять. С тех пор она стала вести хозяйство в отцовском доме и надзирать за весьма шкодливым младшим братом. Однако и ей было суждено заболеть туберкулезом, и как ей удалось выкарабкаться, никто объяснить не может, врачи приговорили ее к наихудшему. Война. Переезд из Нарвы в Тарту. Брат, ушедший с немцами, оказался в Германии, Австрии и, в конечном счете, в Канаде, где и живет по сей день, проработав всю жизнь пекарем, будучи отцом многочисленного семейства — семерых детей, ну и дедом теперь неоднократным. А Таймо, хотя и спаслась от болезни, не избавилась от нее совсем. Снова заболела, и долгие тридцать лет ушли на борьбу с туберкулезом. Жили они вдвоем с отцом в этой самой квартире на улице Пуйестее. Наконец болезнь была побеждена окончательно, но победительница превратилась в рано поседевшую, усталую женщину с больным отцом на попечении. Но Таймо сильная (она это любит подчеркивать и поведением и в разговоре). Она не сдавалась, записалась в секцию гимнастики, стала спать при открытых окнах. Окончила кулинарный техникум, курсы кройки и шитья, научилась переплетать книги. Вязать еще в детстве ее учила мама, печь хлеб — тетя Милли, слесарничать — дядя Калле (как же она интересно ругается, когда чинит дверные ручки!). Таймо умеет делать все. Она подвижна, как ртуть, прыгает, танцует — живчик. Старухи по соседству называют ее ведьмой, скорее всего от зависти, ведь сами они способны лишь охать да таблетки глотать, которых Таймо не признает. Она в них и не нуждается… «У меня сердце, — сказала она, — как у пятилетнего ребенка, мне врач так объяснил. Я — сильная».
Я должен прерваться, чтобы выразить восхищение этими неутомимыми комарами и мухами. Я устроился в гамаке, чтобы отдохнуть после обеда, который себе сварил внизу на «кухне», построенной из камней. Здесь, в лесу, я питаюсь преимущественно рисом.
Так эти твари то и дело садятся на голову, шею, руки-ноги, не лежать же мне в жаркий день укутавшись. Кто их только выдумал! Так или иначе, но валяться в гамаке они мне не дадут, а отрава, которой против них мажусь, кончилась. Так что придется встать и продолжать работу, которую я решил начать и кончить, чтобы хоть самому себе доказать мою жизнеспособность, да и пример Таймо играет здесь не последнюю роль.
Что, собственно, представляет из себя эта работа? Если совсем коротко, то это похоже на послесловие к роману «Бежать от тени своей» (да и к другим моим маленьким книгам тоже). Ведь после публикации этого романа я получал немало писем от читателей, выражавших восхищение силой воли героя и автора, которые сумели покончить с алкоголем, вырваться из когтей Зеленого Дракона. Мне было, скажу честно, горьковато читать эти доверчивые письма, я в то время вовсе не мог похвастать результатами, как не могу и сегодня. Да, да, одного желания здесь еще недостаточно, хотя, с другой стороны, если еще есть желание расстаться с водочкой, то не потеряна и надежда. Когда же нет уже такого желания — все кончено. Надежда у меня сохранилась, и сохранилась привычка время от времени что-нибудь писать. Здесь моей настольной (или напенной, от слова «пень») книгой является «Джон Ячменное Зерно» Джека Лондона. Эту книгу я прочитал впервые неизвестно где около миллиона лет назад, не задумываясь особенно над многими явлениями, которые эта книга задевает. Она мне даже не очень нравилась, показалась скучноватой, и я даже не разобрался, насколько эта книга автобиографична на самом деле. Сегодня же, когда читаю ее снова и снова, у меня имеется немалый опыт в столкновении с этим самым господином, которого Джек Лондон назвал Джоном но прозвищу Ячменное Зерно, и я могу спорить или не соглашаться с Лондоном (но не с Джоном, с ним не спорят, с ним только соглашаются).
«Бежать от тени своей» — небольшая книжка, но писать ее мне было трудно по многим причинам, как бывает всегда, когда надо говорить о неприятных явлениях; после того, как ее напечатали, уже многие высказывали недовольство: написанное мною вообще-то неправильно, живем мы не так, как изобразил я, картин алкоголизма у меня показано неоправданно много, я сгущаю краски, и тому подобное. Но кому-кому, а мне ли не помнить, сколько, где и каких только бункеров я ни облазил, когда задумал подступиться к Зеленому Дракону, который меня самого уже облизывал с наслаждением, прежде чем сожрать; и я понимал также, что люди эти, меня упрекающие, сами все это прекрасно знают, но выражают свое мнение по разным причинам: кто по обязанности, в силу занимаемой должности, а кто просто хочет убедить хоть самого себя в том, что все хорошо. Так ведь легче: закрой глаза и скажи себе, что все хорошо, а пьяных и нет вовсе, потому что ты их не видишь. А за то, чего нет, у тебя и душа болеть не должна. А за то, что есть — и это все понимают, — каждый мало или много да отвечает, даже если сам совсем ангелочек и пьет одну лишь воду из крана.
Что же касается бункерной жизни, я в нее окунался с головой, и мне не кажется, что это неинтересно. Уже само развитие этой жизни, ее внедрение, ее захватнические приемы — разве не интересны? Я изучал подпольную алкогольную монополию в Риге, Челябинске, Москве, Тарту, в Центральной России и на Дальнем Востоке и кое-что об этом знаю.
Например, Рига. Здесь имеется улица, которая называется Киевской с незапамятных времен, я про нее читал в газете, изданной еще в буржуазной Латвии. Причем из этой же старой газеты я узнал, что улица Киевская в Риге известна как центр подпольной торговли алкоголем тоже чуть ли не со времен Ивана Грозного и польского короля Батора, во всяком случае при Николае Последнем она точно функционировала. И по сей день функционирует.
Как можно купить водку в Риге вечером после закрытия магазинов или ночью? Надо сесть в такси. Адрес водителя не интересует, если вы скажете, что надо ехать на Киевскую. Он не спросит номер дома, он едет. Приехав на Киевскую, останавливает машину все равно где. Из такси видно, что на улице — длинной, извилистой — то тут, то там прохаживаются парочки или стоят по два-три человека. Можно подойти к любому и намекнуть, что…
И вас обслужат. Но можно из такси не выходить, и водитель опять не поинтересуется — почему. Он сидит молча за рулем, вы сидите молча в кабине. К такой таинственной машине скоро подойдут люди, допустим, их двое. «Шеф, — обратятся они к водителю, — отвези нас к чертовой бабушке (или в другое место)». Таксист скажет, что у него есть уже пассажир. Тогда эти двое, пожелавшие ехать к чертовой бабушке, спросят, опять ни к кому не адресуясь, что, наверное, пассажиру что-нибудь надо. Шофер, естественно, «не знает», что надо его пассажиру, и теперь тот сам должен подать голос, и он, допустим, дает понять, что ему надо…
Тогда двое скажут, что вообще-то они тут кое-кого знают…
Тогда пассажир выходит из машины, не отпуская при этом такси.
Тогда двое заводят его за калитку или в подъезд ближайшего дома и тут же следует вопрос — прямой, как пистолетный выстрел: «Тебе сколько?»
Допустим, вам надо две бутылки. Вам скажут цену, инкассируют деньги, вручат товар, и через две минуты такси увозит вас по адресу, в котором теперь уже можно сказать не только название улицы, но, конечно же, и номер дома, как делают все нормальные пассажиры, когда едут по нормальному адресу.
Есть и другой способ. Вы садитесь в такси и заявляете прямо, что вам очень надо, потому что приспичило. Таксист просветит вас своими рентгеновскими лучами и, если не обнаружит настораживающих симптомов, поедет в центр города, здесь в одном месте чуть приостановится, и в такси на ходу садится широкоплечий пассажир с толстым портфелем. Обращаясь к вам, он спросит: «Сколько?» Всего одно слово… Вы скажете ровно столько же, дадите деньги, вам вручат товар, через пятнадцать метров такси чуть приостанавливается, и пассажир с портфелем исчезает, будто его и не было. Причем таксист и здесь в деле не участвует, и его не касается, чем там обмениваются его пассажиры, это их дело. Есть и третий способ. Вы садитесь в такси… Да, опять в такси. Но это уже в Челябинске или в Тирасполе, можно в Киеве и даже в Москве, хотя здесь вообще-то гарантии, что получите, нет. У одного может быть, у другого… Он не тот, не такой, он, оказывается, лишь развозит пассажиров. Но в Тарту, редко когда водитель такси только развозит пассажиров, здесь таксисты стараются обслуживать пассажиров по всем пунктам, и с водкой проблемы нет. Причем такой системы, как в Риге, здесь тоже нет. Ну, самое большее, вы садитесь в такси, но вам скажут, что… в машине нет, что надо заехать домой, и вы поедете, и все равно желаемое получите, а за лишние метры, что ездили домой, никто с вас ни копейки не возьмет. В Тарту есть, разумеется, и другие точки ночной монополии (как, впрочем, во всех других городах), где также идет торговля в темное время суток, причем в Тарту, как нарочно, мой излюбленный бункер находится рядом со штабом добровольной народной дружины. Ну, а рядом с дружиной опять же ночная монополия.
Это на улице Ямы. Получается треугольник: ночная монополия — штаб дружинников — бункер. Правда, тут же рядом стоит и винный магазин, вполне законное учреждение, но он как-то сам по себе, отдельно, штаб тоже как будто отдельно, и лишь бункер с монополией существуют в зависимости друг от друга. Магазин, он отторговал положенное количество часов и закрылся. Штаб дружинников в ночное время функционирует, огонек у них там внутри горит, иногда можно увидеть и самих дружинников — стоят под окном, смотрят в сторону бункера, но далеко от своего помещения не идут, разве что если кто-нибудь громко закричит: «Караул!» Но если и закричит, так смотря где кричит… Издалека сюда не слышно, а близко не кричат, даже если где и подерутся, что бывает часто. Мне самому тут как-то немилосердно отломили по шее, а потом того, кто отломил, в другом доме, чуть подальше (другой бункер) ограбили. Всякое тут бывает.
А теперь надо собираться в Тарту. Потому что топить баню на Ванаталу не хочется, а по парилке я уже скучаю. Если бы на хуторе обстановка была более благопристойной, то можно было бы и топить. Дело даже не в том, что банька слегка грязновата и дымит, ведь можно, конечно, убрать, а когда кончаешь топить, перестает и дымить, потом надо хорошо проветрить, и вся премудрость. Но еще портит обстановку старик. Он считается хозяином этого уже порядком запущенного хозяйства. Но никто не помнит, когда и как он здесь появился. Говорят, в доме жила еще старуха, но в поселке мало что о них знают.
Когда попиваю иногда с местными мужиками пиво у магазина, то даже высказывается удивление, что меня вообще на жительство приняли. Старика знают как чрезвычайно замкнутого и недружелюбного, во всяком случае малообщительного человека. Так в сущности и есть, он и со мной не всегда разговаривает, даже может не ответить на приветствие, а иногда можно подумать, что его нет, потому что не видно его по нескольку дней подряд, и что он делает, неизвестно.
Дом огромен. На нижнем этаже комнат пять, в одной из них старик живет сам, оставшиеся — в распоряжении мышей. Наверху имеются три комнаты. Одну занимаю я, в двух других жить фактически невозможно: не отапливаются и протекают, то есть протекает крыша над ними, но старику на это глубоко наплевать. Он, похоже, подсчитал, что до конца его дней дом не развалится, следовательно, ему незачем ломать голову. Пусть это делает кто-нибудь другой после него. Может, им будет тот мужчина, который иногда приезжает на хутор из Тарту на видавшем виды «Запорожце». Кто он старику, я не знаю. Сам он к старику именно так и обращается: «старик». Уважительного мало.
Они тогда сидят у старика, внизу, и, судя по всему, пьют водку. Наутро гость, как правило, очень рано уезжает. Меня они на свои посиделки ни разу не звали, хотя, когда я сам старику привезу бутылочку, он ее милостиво со мной делит. Мы сидим тогда внизу в огромной кухне, и он бывает весьма разговорчивым. Этот восьмидесятилетний человек тем не менее, даже когда выпьет, умудряется ни о чем не говорить, хотя болтает без умолку да хихикает неизвестно по поводу чего. А говорит он главным образом про баб. В его-то возрасте!
Отношение у него к женщинам далеко не уважительное.
Или же про войну. О том, как пришли немцы. Главным образом о том времени и разговоры. Но хоть убей, о себе он не расскажет — что он делал, воевал ли, на чьей был стороне… Ни намека.
На чьей стороне он мог быть, можно все же догадаться. Сидя напротив, глядя на меня серыми, еще цепкими глазами, этот высохший седовласый хрыч очень сильно напоминает этакого богатого хозяина, да и слышится в его воспоминаниях ностальгия по тому доброму времени, когда были бедные и богатые, довольные и недовольные, слуги и господа, когда говорили о войне и даже ждали как будто ее, ибо человечество всегда говорило о войне, потому что всегда на земле была война, но говорили не об атомной войне, как говорят люди теперь в панике везде на планете — докатились, договорились, доболтались, довоевались, так что скоро уже больше некуда. Но старик про атомную ничего не говорит, молчит.
Старые люди чаще всего любознательны. Старика же совершенно не интересует моя жизнь. Он не суется ко мне и не любит, чтобы без спросу ходили к нему. Так и живем каждый по себе. Я ему плачу пятнадцать рублей в месяц, иногда привожу водочки, ухожу и прихожу, не докладывая. Да и не стараюсь я особенно с мим общаться — нет расположения. Меня не очень даже интересует, что за упаковки привозит тот, кто приезжает на «Запорожце». Может, это белье. Может, еда — старик крайне редко отлучается куда-нибудь. Я не знаю, и ладно. Гость хозяина моей особой тоже не интересуется — таинственные люди. Этому приезжающему лет сорок — может, он сын старика?
Попал я сюда благодаря Таймо. Она меня направила к своим родственникам в этом же районе. Тоже уже старые люди в старом доме. Но они не захотели брать постояльца и вспомнили, что на хуторе Ванаталу живет одинокий старик, о котором они мало что знают…
Тропинки, выводящие меня из леса от Черного озера через сосновые леса и большие россыпи плитняка или известковые валуны, похожие на сказочных доисторических зверей, — тропинки изумительно красивы.
3
Старика я на хуторе не встретил, помылся, переоделся, достал из тайника необходимую сумму и зашагал в поселок, чтобы успеть на автобус, который доставит меня в Тарту лишь к утру, ровно к шести часам.
Здесь от вокзала до улицы Пуйестее, если нормально шагать, можно дойти за пятнадцать минут. На Пуйестее в этот час почти нет прохожих, тишина.
Приятно шагать в утреннем покойстве, когда даже голуби еще спят, лишь воробьи и синички пробудились и обмениваются какими-то своими птичьими впечатлениями, касающимися, конечно же, летнего солнца, которое уже освещает деревянные одно- и двухэтажные дома на моем пути, кроны лип по одной стороне улицы и трубочиста, шагающего навстречу, как предвестника чего-то хорошего, так что мне теперь и черный кот, осмелившийся пересечь дорогу, нипочем.
Старая Дама наверняка спит в этот час, но у меня уже давно имеются свои ключи. Иногда она, правда, оставляет собственные ключи внизу в замочной скважине и тогда… танцуй. Ведь за дверью двадцать две скрипучие ступеньки по крутой лестнице вверх, и достучаться невозможно. Не потому, что она уж очень плохо слышит — у нее ведь радио начинает работать с того момента, когда она встанет. Тогда надо бросить в окно камешек. Однажды я докидался… разбил стекло. Так что рискованно. На этот раз замок щелкнул, и дверь открылась.
Дверь же наверху оказалась незапертой, значит. Таймо уже встала и выходила. Но и в квартире я ее не нашел, была тишина. Такая тишина возможна только здесь. Это своего рода блаженство. Ты стоишь, не дышишь, только слушаешь и не слышишь ничего, кроме «тик-так», «тик-так»… Ходят настольные часы. Но нет, еще какие-то непонятные звуки. Откуда? Что? Обратил внимание сразу на два непривычных обстоятельства: исчез здоровенный шкаф, и дверь, которая вела из ее спальни (она же кабинет и оранжерея) в небольшую кладовую рядом, оказалась открытой. Шкаф почему-то очутился в кладовке, оттуда и доносились звуки. Теперь можно было понять, что где-то там, между шкафом и стеной, находилась Старая Дама.
Когда мне удалось наладить с ней связь, выяснилась такая картина: она очутилась в плену. Сначала она этот шкаф тянула, потом толкала, потом тянула, потом опять толкала и добрались они из ведьминой лаборатории (кухни) до кладовки, по отсюда она опять тянула шкаф за собой в кладовку, намереваясь его здесь поселить. Там она его развернула как-то неудачно, так что шкаф заклинило, а ей из-за него не выбраться. До моего слуха доносилась гневная речь: «Что же это такое!.. Мне ж надо где-то поставить мешки с нитками… Здесь чем тебе плохо? Спокойно…»
— Что ты там делаешь?! — крикнул я ей и доложил, что я приехал.
— Я здесь, — послышалось в ответ. — Ты подожди, сейчас выйду.
Затем что-то треснуло, и вот из шкафной двери высунулась голова с круглыми от возмущения глазами. Вся она сразу выбраться не могла, что-то там через чего-то (очевидно, через заднюю стенку шкафа) никак не пролезало, но когда опять треснуло, она выскочила из шкафа целиком. И принялась ругать какого-то старика (не того, что на хуторе), который ее завалил совершенно не нужными ей гнилыми шерстяными нитками.
— Он их покупает, старье всякое. А дома у них кошки и все ужасно воняет.
— Зачем же тебе это старье?
— Сама не знаю, зачем я их покупаю…
Таймо безнадежно махнула рукой: она смотрит, как побитая собака…