— Вот я, имам.
— Как думаешь, верблюды устали?
— Двух мы уже не смогли поднять.
— А люди?
— Э-э, что говорить! Такого даже я не видел.
— Тогда слушай! Скажи погонщикам, пусть остановятся и сгонят караван в одно место. Ночью ветер утихнет и кончится снег.
— Если бы так, господин!
— Не сомневайся, караван-баши. И поспеши, иначе животные и люди обессилеют, а ночью, когда будет сильный холод, многие замерзнут.
Белый верблюд, качнувшись опавшими горбами, растаял в снежной круговерти. Где-то впереди раздались крики, щелканье бичей, ругань. Один за другим верблюды опустились на колени, окружив кольцом людей, лошадей и мулов. За этой живой дышащей стеной ветер терял силу, но снег все выше наметал сугробы. Утрамбовав сапогами маленькую площадку, воины охраны разожгли костер и теперь отдирали сосульки с бород и усов. Абу-л-Хотам Исфазари жадно глядел на высокие языки пламени, не решаясь растолкать толпившихся, не желая попросить место у огня; но руки сами тянулись к костру.
А Хайям, укутавшись с головой в волчью шубу, лег на подстеленную попону, достал на ощупь плоскую глиняную фляжку, вынул затычку и отпил несколько глотков горького вина. Зажал пальцем горлышко, прислушиваясь к заструившемуся теплу, подмигнул сам себе и еще отпил. «Если аллах доведет меня до Балха и обратно, никогда не покину Нишапур, если только жизнь моя не будет в опасности», — пообещал Хайям. «Из-за чего я трачу свое время и здоровье? Эмир Абу Са’да Джарре призвал меня составить гороскоп, пообещав награду, и я поспешил, забыв, что дома — и камни из золота. Эх, Омар, когда тебе уже за шестьдесят, пора подумать о другой награде. Если твой хлеб насущный предопределен творцом, то никто не уменьшит и не увеличит его. Не надо тужить о том, чего нет… А золото? Что золото? По ту сторону бытия ты не сумеешь взять с собой даже ячменное зерно, даже каплю вина на губах. Но живой человек все-таки нуждается в золотых монетах, в серебряных и даже медных, — унизительно просить в долг у булочника, мясника и торговца бумагой. Вот почему я оставил Нишапур и поспешил в Балх. А если награда и впрямь окажется такова, как обещал эмир, сразу закажу для библиотеки шкафы из кедрового дерева, переплету все книги в кожу и пергамент и велю их натереть кедровым маслом — тогда они хотя бы не станут добычей моли. Что-то еще хотел… Что-то связанное с эмиром… А, вспомнил! Он ведь живет на улице Работорговцев. И в Нишапуре есть такая. Шкафы, пожалуй, подождут, а вот невольницу куплю, чтоб была красива лицом и вкусно готовила, — хватит с меня обедов сестры, приправленных упреками!»
К полуночи ветер утих и небо очистилось от туч. Звезды, словно бесчисленные светильники, зажженные разом, сияли отчетливо и ярко.
— Учитель, смотри! — Исфазари осторожно потрогал плечо Хайяма. — Я вижу звезды!
— А? — Хайям откинул шубу, поежился от холода.
— Учитель, звезды подтвердили твои слова.
— Да? Что ж, пусть отыщут караван-баши — пора поднимать людей.
Разбуженный лагерь зашевелился; вспыхнули факелы, зазвенели бубенцы, слышалось хриплое дыхание погонщиков, снова торочивших к седлам ящики, мешки, тюки.
Рахматулла подвел к Хайяму оседланного мула, но тут подоспел караван-салар, ведя в поводу игреневого жеребца с парчовым чепраком и богатым седлом; в слабом лунном свете тускло поблескивала высокая лука кованого серебра, а сам рыжий жеребец казался золотистым, как золотой песок. Хайям принял повод, протянул руку к белой стриженой гриве, но конь рванулся, сбив в снег Исфазари; имам в одно мгновенье намотал повод на кулак и с такой силой сжал удилами рот жеребца, что тот присел от боли.
— Господин, от всех торговых людей тебе поклон и благодарность. Не потрудись взять у меня повод — это тебе подарок.
— Рахматулла, возьми повод! Будем проезжать вашу деревню, передашь коня отцу, скажешь — от низкорожденного ему подарок.
Хайям тронул каблуками мула, а воин стоял, ошеломленно глядя ему вслед. Но вот раздалась команда: «Гулямы, строем попарно, марш!» И Рахматулла, сразу очнувшись от грозного крика висак-баши,[8] лихо взлетел в седло и занял место в строю конвоя.
Идти пришлось долго. К утру, увязая в глубоком снегу, спустились через перевал Ак-Таш в предгорье, а дальше — в зыбучие пески пустыни Карабиль. На дне колодцев чернел лед, приходилось туда опускать людей, обвязав веревкой, — снег растапливали только для чая. На стоянках жгли саксаул, раскалывающийся под ударом железных палиц, как мрамор, — дерево горело бездымным жарким огнем. Зато в караван-сараях наедались шурпой, пловом, вареным мясом, овечьим сыром. И снова шли дальше — через Андхой, через Мазари-Шариф, через Кубадиан — и наконец, на тридцать девятый день пути, по льду, змеящемуся поземкой, перешли реку Балх-Аб. Куропатка, с фырчаньем вылетевшая из-под копыт белого верблюда-вожака, села на обочине, ослепленная ярким зимним солнцем. Воздух за ночь промерз, холод выстудил из него запах разрезанного арбуза. Ветер сдувал алмазную пыль с руин некогда могучей Бактрии — родины Заратуштры и Кира, с неприступных башен крепости Балх. Стены, бесчисленные крыши домов, бойницы, купола мечетей искрились белым пламенем снегов. Неожиданно северный бешеный ветер одним взмахом смел драгоценные покровы — как разгневанный мастер-усто, недовольный собственным рукодельем.
Когда стража, собрав пошлину, а с купцов еще и «долю султана» — налог на товар, подняла воротом громадную бронзовую решетку, пропуская в город караван из Нишапура, снова пошел снег — колючий, режущий лицо, не тающий на ладони, пока не поднесешь ее к губам. Снег ложился надолго.
Почти тридцать лет не был здесь Хайям и сейчас не узнавал пригород, расстроившийся во все стороны от шахристана.[9] Новые улицы, базары, мечети, бани, караван-сараи, громадные склады задолго до въезда в крепость оглушали городским шумом. Хорасанцы, мавераннахрцы, хорезмийцы, арабы, индусы, румийцы, армены, франги, туркмены, нубийцы — какая только речь не звучала в те времена в благословенном Балхе, по праву названном еще и Об-эль-Булдан — Матерь Городов. Сюда, как стрелы, пущенные в цель, стремились торговые пути из Багдада и Каира, Исфахана и Бухары, Венеции и Ани, Пекина и Могадишо.
Отсюда, как лучи солнца, они расходились по всей обитаемой земле. И над всем, что ввозили в Балх и вывозили из него, имел силу и власть эмир Абу Са’да Джарре. Его чиновники назначали купцам места в торговых рядах, ведали складами, зернохранилищами и бойнями, взвешивали бронзовые, стеклянные и каменные гири, решали, сколько серебра и меди должен отсчитать меняла за магрибский, багдадский или нишапурский золотой динар.
Не перечислить того, чем торговали в Балхе. Только в один день — а это был вторник, — когда наш караван закончил долгий и опасный путь, в город вошли десятки караванов, груженные великим множеством товаров, и каждый товар писцы эмира старательно вписали в пошлинные книги: леденцы, вареный имбирь, гвоздика, цветы мускатного ореха, розовое масло, мускатный орех, корица, шелк, алоэ, слоновая кость, самаркандская бумага, сандаловое дерево, китайская камфора, моржовый клык, воск, сера, олово, сахар, квасцы, дамасская сталь, тековое дерево, кедровое дерево, свинец, медь, чай, мирра, сурьма, хлопок, кардамон, кубебовый перец, чернильный орешек, ладан, лак, шафран, мумиё, изюм, пшеница, рис, конопля, сало, рыбий клей, уголь, мыло, льняное семя, кунжутное масло, горчичное семя, бадахшанский лазурит, фундук, тростниковые древки пик…
А еще в этот день караван доставил из Хамадана на продажу в Балх семнадцать детей-рабов, старшему из которых минуло десять лет, а младшему исполнилось два года — и это был Аффан, подобранный в придорожной пыли. Первым человеком, которого он увидел в этом мире, стала женщина, его мать; вторым — учитель Хайяма; третьим — стражник, перерезавший горло старому учителю. Но Аффан никогда не сможет вспомнить их, он будет обречен на незнание своего начала, на пытку воспоминания.
Когда эмиру доложили, что Гийас ад-Дин ибн Ибрахим абу-л-Фатх Омар Хайям Нишапури и хаджи имам Абу-л-Хотам Музаффар ал-Исфазари уже в Балхе, он играл в нарды[10] с имамом чтецов Корана Абу-л-Хасаном Газали и, не прерывая игры, спорил с ним о толковании айята:[11] «Разве они не посмотрят на верблюда, как он создан; и на небо, как оно возвышено?» Услышав весть, эмир приказал немедленно провести ученых во дворец, помыть в бане и, если они не пожелают отдохнуть в доме гостей, пригласить их на трапезу.
Распаренные и надушенные, переменив одежды, Хайям и Исфазари вошли в покои Джарре. Увидев Гийас ад-Дина, Абу Са’да встал ему навстречу и обнял, кивнул Исфазари, усадил их. Газали, воспользовавшись этим, привел новое доказательство в защиту своего толкования айята, но эмир бесцеремонно перебил его:
— Остановись, замолчим! И спросим знающего. Гийас ад-Дин, еще в Балхе ты слыл хафизом[12] и знатоком семи чтений Корана. А у нас вражда во мнениях.
— Я и сейчас знаю на память весь Коран и семь его чтений. Но если мое мнение подтвердит твое, я огорчу почтенного Газали; если соглашусь с ним, ты останешься недоволен. Лучше промолчать.
— Да умножит аллах подобных тебе среди ученых! — сказал довольный Газали. — Правда, раньше я считал, что там, где речь заходит о знаниях, ты не считаешься ни с кем.
— О знаниях, которые можно проверить, — поправил Хайям. — Если Аристотель сказал: «Длина и время, как и вообще все непрерывное, называется бесконечным в двояком смысле — или в отношении деления, или в отношении границ», то, хоть обрушься небосвод, наоборот не будет. Если Евклид доказал: «Из любого центра можно описать окружность любого радиуса», то даже все верблюды царства ни на волос не сдвинут этот постулат с опоры истины!
— Выходит, неверные собаки нам учителя, а не пророк и его внуки? — Эмир Абу Са’да пихнул пяткой раба, расставлявшего на скатерти блюда с зеленью, и тот опрокинулся на ковер, устилавший пол. — Пять раз в день совершает мусульманин омовение, и каждый раз с кончиков пальцев стекает грязная вода. Что же сказать о душе, погрязшей в грехе и не обращенной к аллаху? Что пользы от грязных? Аллах сказал: «Я — с вами, укрепите тех, которые уверовали! Я брошу в сердца тех, которые не веровали, страх; бейте же их по шеям, бейте их по всем пальцам!»
Исфазари незаметно сжал пальцы Хайяма, предостерегая от лишних слов, но имам вырвал руку.
— Почтенный эмир, разве пчела, накапливая в улье мед, не собирает пыльцу и с розы, и с гречихи, и с кизила, и с цикория? Что для пчелы пыльца — для нас, ученых, труды предшественников. Если что-то в них соответствует истине, порадуемся этому и переймем это у них; если же что-то окажется ложным, укажем на это и простим их.
Изучение древних книг не только угодно аллаху, но обязательно для мужей науки. А тот, кто запрещает их изучение людям, сочетающим в себе природный ум и богобоязненность, тот закрывает перед людьми знания врата исследования, через которые пророк призывал нас шествовать к познанию аллаха. Это высшая степень невежества и отдаленности от всевышнего.
Да, эмир, в книгах неверных есть и ложь, и грязь, и заблуждения, но только из-за этого поступать с ними, как поступил халиф Омар, предав огню сокровищницу разума в Александрии, — преступление. Мало ли кто захлебнулся в воде, а мы пьем ее и без нее не можем. Прекрасно средство, которое одному вредит, но тысячи исцеляет. Потому-то, когда пророк — наилучшие молитвы и привет над ним! — повелел некоему человеку напоить медом своего брата, страдающего поносом, а тот, послушавшись, вызвал медом понос еще сильнее и обратился к пророку с жалобой, тот сказал: «Аллах правдив; лжет живот брата твоего».
Хайям закашлялся — пересохло в горле. Поискал глазами чай или шербет, но не было — напуганные слуги, зажмурив глаза, толпились у дверей. Они бы и уши закрыли поплотней ладонями, но держали подносы, блюда, кувшины, не решаясь войти, и не знали — время ли ставить кушанье на скатерть. Эмир задумчиво гладил крашенную хной короткую жесткую бороду. Исфазари, морщась, посасывал кончик черного уса, словно ус его был виноградным листом, вымоченным в уксусе. Только имам чтецов с грустной улыбкой смотрел на Хайяма.
— Да, Гийас ад-Дин, нет тебе равных в астрономии И философии — в этих науках тебя приводят в пословицу. И в законоведении ты наставник судей, И рубаи твои, будь они семижды прокляты, запоминаешь сразу — они, как репьи, цепляются за одежду. И в толковании Корана твои познания совершенны. Ах, если бы ко всем твоим добродетелям создатель даровал тебе главную — способность избегать неповиновения богу!
Хайям улыбнулся.
— Не печалься обо мне, почтенный Газали! На свете теперь два рода людей: у одних есть разум и нет веры, у других есть вера, но нет разума. Довольно обладать чем-то одним, а я ученый…
Кто знает, как долго затянулось бы неловкое молчание между гостями и хозяином, если бы не наступило время второго намаза. Молитва приближает человека к богу и к подобным себе. Из дворцовой мечети они вернулись просветленные, предупредительные друг к другу. Слуги уже накрыли дастархан, красиво и щедро уставив его зеленью, мясом, жаренным на сковороде и вертеле, запеченными в тесто птицами, жирной рыбой масгуф, выловленной в Евфрате, и прочим, что бедняк не видит и во сне, ученые берут лишь с чужих скатертей, а эмирам даровано от рожденья.
— Эмир, нет ли в твоем доме юноши по имени Низами Арузи Самарканди? — спросил Хайям.
— Да, он у меня уже с год секретарем.
— Это мой ученик, один из лучших после Исфазари и Хазини.
— Что ж, он почтительный юноша и сведущ в науке. Когда я спрашиваю его о чем-нибудь, он отвечает: «Отлично, повелитель! Прекрасно, повелитель!» Служба у меня его возвысит. — Эмир хлопнул в ладоши и приказал привести Арузи.
— Твоя рука, Абу Са’да, облагодетельствовала многих, и за это тебе воздастся.
Эмир задержал перед губами щепоть плова, подозрительно глядя на Хайяма.
Вошел стройный, слегка прихрамывающий юноша в бархатной круглой шапочке и голубом халате с коричневыми полосами, подпоясанном шелковым платком. Поклонился, краснея от смущения.
— Твой учитель пожелал тебя увидеть. Сядь слева от него.
Хайям обнял Самарканди, поцеловал.
— Учитель, в понедельник я видел тебя во сне. Ты сидел в саду нашего медресе и чертил на земле фигуры золотой зубочисткой, которой любишь закладывать прочитанное в книге.
— Ты и зубочистку помнишь, маленький самаркандец?
— Я даже могу сказать, в какой одежде ты приходил на занятия.
— А ты, Абу-л-Хотам?
— Лучше всего я запомнил тяжелую линейку. Как вспомню, спина начинает чесаться.
— Ты был лентяем и непоседой. Удивляюсь, как ты стал ученым! — Хайям подмигнул ему.
— Гийас ад-Дин, люди говорят, ты учился в медресе вместе с Низам ал-Мульком и Саббахом? — отложив чисто обглоданное крыло перепелки, спросил Газали. — Будто вы даже дали клятву: тот из трех, кто добьется успеха, поможет двум. А когда Низам получил должность из рук Алп Арслана, вы с Саббахом пришли напомнить о клятве. Саббах попросил место писца при дворе — и было исполнено.
— Интересно, а что попросил я? Ты не слышал об этом?
— Ты попросил себе налог, поступающий в казну с жителей твоей деревни. Говорят, ты сказал: «Если исполнишь мою просьбу, я смогу под родной кровлей заниматься поэзией, которая восхищает мою душу, и предаваться созерцанию творца, к чему склонен мой ум».
— И что же?
— Низам исполнил твою просьбу.
— Жаль, что я этого не знал… А Саббах действительно служил писцом в канцелярии.
— И что ты можешь сказать об этом сыне свиньи, испражняющемся чаще дрофы? — При одном упоминании имени Саббаха эмир тяжело задышал от гнева.
— То, что говорят люди.
— Эх, попадись он моим воинам, я сам содрал бы с него шкуру!
— Сила твоя известна, — подтвердил Хайям, — но Аламут далеко от Балха.
— Багдад еще дальше, но мой дед Абу Муслим ибн Хаукиль Джарре сокрушил его своим гневом. Недавно султан Мухаммад призвал меня в Мерв, а также эмиров Туса, Нишапура, Нисы и Герата — мы собираем большое войско против Саббаха, но это тайна с золотой печатью! Будет ли благоприятствовать нашему победоносному походу расположение светил?
— Ответ скажут сами светила, — я всего лишь переводчик слов неба на язык людей.
Внесли сладости и напитки. Эмир все чаще опускал голову в громадном белом тюрбане, увенчанном пером павлина, смешно посвистывая распухшим от простуды носом.
— Учитель, позволь мне что-то принести для тебя? — тихо спросил Арузи.
Хайям кивнул.
Самарканди вернулся с пузатым фарфоровым кувшинчиком, в каких обычно варят чай, налил пиалу и подал учителю.
— Плохо человеку, когда зажимают ему рот, не давая вымолвить ни слова, но действительно невыносимо, когда закрывают рот, мешая выпить. — Хайям с нежностью посмотрел на ученика. — Один ты понял меня, маленький самаркандец… Ты уже стал выше меня, а когда-то не мог дотянуться рукой до моего плеча.
— Учитель, я стоял в дверях, когда ты спорил с имамом чтецов, и все запомнил. Я давно уже записываю слова, сказанные тобой и о тебе, — пусть будет память моим детям.
— У них будут свои учителя — лучше меня.
— Нет, равного тебе не было после ал-Фараби и Абу Али Ибн Сины. Я давно хочу спросить… если позволишь… Но боюсь обидеть тебя дерзостью.
— Спрашивай.
— Есть ли в науках недоступное тебе?
— А ты как думаешь?
— Думаю, нет вопроса, на который бы ты не ответил.
— Каждый может ответить на вопрос, но не всегда верно и не всегда сразу. Абдаллах Омар ал-Хаттаб однажды спросил у своего отца, уходившего из этого мира:
«Когда я увижу тебя, отец?» — «На том свете». Но сын сказал: «Хочу скорее». Омар ал-Хаттаб ответил: «В первую, во вторую или в третью ночь увидишь меня во сне». Прошло время, и сын все ждал. Наконец, через двенадцать лет, увидел его во сне: «О отец! Не говорил ли ты, что я увижу тебя через три ночи?» — «Я был занят. В окрестностях Багдада разрушился мост; мои смотрители не обратили внимания на это, а у одного барана нога провалилась в дыру и сломалась — до сего времени я держал за это ответ».
А можно отвечать и дольше. Можно всю жизнь держать ответ… А теперь я тебя спрошу, самаркандец. Что это: «И если прямая, падающая на две прямые, образует внутренние и по одну сторону углы меньше двух прямых, то эти прямые, продолженные неограниченно, встретятся с той стороны, где углы меньше двух прямых»?
— Пятый постулат Евклида.
— Да, пятый постулат Евклида. Сколько тебе лет?
— Девятнадцать.
— А я уже тридцать шесть лет ищу его доказательство. И множество достойных людей напрасно занимались тем же полтора тысячелетия до меня. Вот какие вопросы случаются, юноша. Правда, есть и потруднее, но число их невелико. Если будешь писать обо мне, напиши где-нибудь: «Хайям любил спрашивать, словно ребенок».
— Гийас ад-Дин, о чем у вас беседа? — спросил Газали, закончив играть в нарды.
— Об ответах.
— Люди спрашивают у бога, дети — у отца. Жаль, что у тебя нет детей, Гийас ад-Дин.
— Да, мне их уже не зачать — смерть и ослу помешала залезть на ослицу. Этот случай из непоправимых. Скоро и я усну, как эмир Абу Са’да, только спать буду без храпа.
Гийас ад-Дин поднял пиалу с вином и, видя в ней неведомое другим, сказал:
— Могила моя будет расположена в таком месте, где два раза в год северный ветер будет осыпать меня цветами…
— А? Какие цветы? — хриплым спросонья голосом проворчал эмир.
— Груши и абрикосы, — ответил Хайям.
3. БАЛАГАНЩИК
Четыре муэдзина стояли на вершине минарета, прижавшись к узорчатой медной решетке. Огромным цветистым ковром под ними расстилался город. Он был подобен сну — все краски, запахи и формы смешала умелая рука создателя внутри стобашенной стены. Муэдзины смотрели на восходящее солнце, но свет умирал в их белых рыбьих глазах, как факел, брошенный в колодец.
Отдышавшись от долгого восхождения по каменным виткам лестницы, трое и тот, кто подал сигнал хлопком ладоней, закричали:
— Аллах акбар! Свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха! Свидетельствую, что Мухаммад — посланец аллаха! Идите на молитву! Идите к спасению! Аллах акбар! Ля иллях илля ллах!