Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Письма с мельницы - Альфонс Доде на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Остальные были на суше — кто болен, кто в отпуску, теперь не припомню… Мы спокойно обедали… Вдруг мой товарищ перестает есть, мгновение смотрит на меня чудными глазами и-хлоп-падает на стол ничком. Я подхожу к нему, тормошу его, зову: — Эй, Че!.. Эй, Че!..

Ни звука! Он мертв… Можете себе представить мой ужас! Больше часа простоял я, оторопев и дрожа, возле покойника, потом меня вдруг осенило: «А маяк!..» Я едва успел подняться к фонарю и зажечь его. Уже наступила ночь… И что за ночь, сударь! И у моря и у ветра голоса были необычные. Каждую минуту мне казалось, будто кто-то кличет меня с лестницы. Да ко всему прочему еще лихорадка и жажда! Но ничто не могло заставить меня сойти вниз… Я слишком боялся покойников. Однако, когда стало светать, я приободрился. Отнес товарища на кровать, накрыл простыней, пробормотал молитву — и бегом к сигналу бедствия.

К несчастью, море разбушевалось: я звал, звал — никто не явился… И вот я один на маяке с бедным моим Чеко — и бог знает, на какой срок… Я надеялся, что смогу продержать его дома до прихода лодки. Но к концу третьего дня это стало нестерпимо… Как быть? Вынести его на волю? Похоронить? Скалы такие твердые, а на острове столько воронья! Жалко было отдать им на съедение доброго христианина. Тогда я решил снести его в одну из палат карантина… Целый вечер ушел у меня на это печальное занятие, и, поверьте, это мне стоило немало сил. Знаете, сударь, еще и сейчас, когда в сильную бурю я спускаюсь вечером по той стороне острова, мне чудится, будто покойник у меня на спине…

Бедный старый Бартоли! Пот выступил у него на лбу при одном воспоминании.

Так и проходили у нас обеды в долгих разговорах: о маяке, о море, о кораблекрушениях, о корсиканских разбойниках… Потом, когда вечерело, сторож, дежуривший в первую смену, зажигал лампочку, брал трубку, флягу, объемистый том Плутарха с красным обрезом, составлявший всю библиотеку острова, и исчезал в заднюю комнату. Через минуту по всему маяку поднимался скрип цепей, блоков, тяжелых гирь заводившихся часов.

А я тем временем выходил на террасу посидеть на воздухе. Солнце, стоявшее уже очень низко, все быстрей и быстрей опускалось в воду, увлекая за собой весь горизонт. Ветер свежел, остров становился лиловым. Близко надо мной тяжело пролетала большая птица — это орел возвращался домой, в генуэзскую башню!.. Постепенно над морем поднималась мгла. Вскоре ничего нельзя было различить, только белую кайму пены вокруг острова… Вдруг у меня над головой загорался сноп мягкого света — это зажигался маяк. Светлый луч, оставляя во тьме весь остров, падал далеко в море, а я сидел затерянный во мгле, под волной света, от которой до меня долетали только брызги… Но ветер все свежел. Пора было возвращаться домой. Ощупью затворял я тяжелую дверь, задвигал железные засовы, потом, все так же ощупью, по чугунной лесенке, гудевшей и дрожавшей у меня под ногами, поднимался наверх. Вот тут было светло.

Представьте себе гигантскую лампу Карселя[14] с шестью рядами фитилей. Вокруг нее медленно вращаются стенки фонаря; в одни вставлены огромные двояковыпуклые стекла, другие — пустые, они смотрят на большой неподвижный стеклянный колпак, защищающий пламя от ветра… В первую минуту свет всякий раз слепил меня. От меди, олова, жестяных рефлекторов, выпуклых стеклянных стен, вращавшихся большими голубоватыми кругами, от всех этих отблесков, от этого мерцания у меня кружилась голова.

Но мало-помалу глаза привыкали, я усаживался под самой лампой, около сторожа, который, чтобы не заснуть, читал вслух Плутарха…

На воле темь, бездна. По маленькой галерейке, огибающей фонарь, с ревом носится обезумевший ветер. Маяк трещит, море клокочет. Валы с грохотом пушечных залпов разбиваются о берег, набегая на буруны… Порой кто-то невидимый стучит пальцем в стекло: это ударилась головой о стеклянный колпак ночная птица, привлеченная светом… В сверкающем раскаленном фонаре потрескивает пламя, капает масло, лязгает, развертываясь, цепь, а монотонный голос нараспев читает жизнеописание Деметрия Фалерского…[15]

В полночь сторож вставал, в последний раз осматривал фитили, и мы спускались. По лестнице, навстречу нам, поднимался, протирая глаза, сторож следующей смены; ему передавались фляга и Плутарх… Потом, раньше, чем улечься спать, мы шли в заднюю комнату, загроможденную цепями, гирями, оловянными резервуарами, канатами, и там при свете лампочки сторож вписывал в никогда не закрывавшийся журнал маяка:

Полночь. Море бурно. Шторм. Корабль в открытом море.

Гибель «Резвого»

Раз уж мистралем, бушевавшим прошлой ночью, нас занесло на корсиканское побережье, дайте я расскажу вам страшную морскую быль, которую часто, коротая вечер, вспоминают тамошние рыбаки и чрезвычайно любопытные подробности которой я узнал.

…Тому будет два-три года.

Я бороздил Сардинское море в обществе семи-восьми таможенных матросов. Тяжелое это путешествие для человека непривычного! За весь март не выдалось ни одного погожего дня. Восточный ветер яростно преследовал нас, а разгулявшееся море не унималось.

Как-то вечером мы убегали от бури, и наше судно укрылось у самого входа в пролив Бонифаччо, среди группы небольших островов… Вид их не привлекал: высокие обнаженные скалы, покрытые птицами, кое-где пучок полыни, мастиковые заросли, там и сям в тине гниют обломки дерева. Но, право, все же лучше переночевать на таких угрюмых скалах, чем в рубке ветхого суденышка, до половины покрытого палубой, где волны гуляют, как дома, — вот мы и удовлетворились этим прибежищем.

Не успели мы высадиться, как матросы принялись разводить костер для ухи, а шкипер подозвал меня и, указав на смутно белевшую в тумане каменную ограду на краю острова, спросил:

— На кладбище пойдете?

— На кладбище, шкипер Лионетти? Да где же мы?

— На островах Лавецци. Здесь похоронены шестьсот матросов с «Резвого», на том самом месте, где погиб их фрегат десять лет тому назад… Бедняги 1 Их не часто навещают, пойдемте поклонимся им, раз уж мы здесь…

— От всего сердца, шкипер!

Грустное же это было кладбище!.. Так и вижу его за низкой оградой, с трудом открывающуюся ржавую, железную калитку, безмолвную часовню и сотни черных крестов, спрятавшихся в траве… Ни одного веночка из иммортелей… Ничего… Бедные, бедные покинутые покойники! Как им должно быть холодно тут, в их случайной могиле!

Мы преклонили колена. Шкипер вслух читал молитву. Огромные морские чайки, одинокие стражи кладбища, кружили у нас над головой, и их резкие крики сливались со стенаниями моря.

Помолившись, мы в грустном раздумье вернулись на тот край острова, где причалило наше суденышко. Пока мы ходили, матросы не теряли времени. Под прикрытием скалы пылал большой костер, от котелка шел пар. Мы уселись в кружок, ногами к огню, и скоро у каждого на коленях стояла глиняная миска с двумя ломтями черного хлеба, обильно политыми супом. Обед прошел молча: мы вымокли и проголодались, а, кроме того, по соседству было кладбище… Однако, очистив миски, мы закурили трубки и понемногу разговорились. Беседа шла, конечно, о «Резвом».

— Как же это случилось? — спросил я у шкипера; тот, подперев голову руками, задумчиво смотрел в огонь.

— Как случилось? — отозвался Лионетти, громко вздохнув. — Увы, сударь, никто на свете этого не скажет. Знаем только, что «Резвый» с войском для Крыма[16] на борту вышел из Тулона накануне вечером в плохую погоду. Ночью непогода разыгралась пуще прежнего. Ветер, дождь, море неистовствовали как никогда… Наутро ветер поутих, но море все еще злилось, а тут еще проклятый туман, черт бы его побрал! В четырех шагах сигнального фонаря не видать… Вы даже представить себе, сударь, не можете, что это за предательские туманы… Все равно, я уверен, что «Резвый» уже утром потерял управление, потому что, какой бы туман ни стоял, не случись аварии, капитан не разбился б об эти скалы. Он был испытанный моряк, все мы его знали. Он три года управлял пристанью на Корсике и знал берег не хуже меня, а я ничего другого не знаю.

— А что говорят: в котором часу погиб «Резвый»?

— Должно быть, в полдень… Да, сударь, в самый полдень… Но, господи боже мой, когда на море туман — что в полдень, что ночью, — все равно черным-черно, как у волка в желудке… Один береговой таможенник рассказывал, что в этот день около половины двенадцатого он вышел из дому, чтобы покрепче закрыть ставни, — ветром с него сорвало фуражку, и он бросился за ней вдогонку по берегу на четвереньках, рискуя, что его снесет волной. Понимаете: таможенники — народ небогатый, а фуражка стоит дорого. Так вот, будто бы, подняв голову, он на одну минуту увидел совсем близко в тумане большой корабль без парусов, который гнало ветром на острова Лавецци. Корабль несся быстро-быстро, и таможенник не успел его разглядеть, но по всему видать, это был «Резвый», потому что полчаса спустя пастух с этого острова услышал, как на скалах… Да вот как раз и пастух, легок на помине. Он сам вам и расскажет… Здравствуй, Паломбо!.. Подсаживайся, погрейся немножко. Иди, не бойся.

К нам робко приблизился человек в капюшоне, уже некоторое время бродивший вокруг нашего костра. Я принимал его за кого-нибудь из команды — я не подозревал, что на острове есть пастух.

Это был старик, почти выживший из ума, страдавший цингой, от которой у него так раздулись и вспухли губы, что страшно было глядеть. С великим трудом втолковали ему, о чем шла речь. Тогда, приподняв пальцем больную губу, старик рассказал нам, что действительно в тот день около полудня он, сидя у себя в хижине, слышал ужасающий треск и грохот. Остров был весь залит водой, потому он и не мог выйти, и только наутро, открыв дверь, увидел, что по всему побережью валяются обломки и трупы, выброшенные морем. В ужасе кинулся он к своей лодке и отправился в Бонифаччо за людьми.

Устав от такой длинной речи, пастух сел, и тогда снова заговорил шкипер:

— Да, сударь, этот несчастный старик и оповестил нас. Он со страху чуть не рехнулся. С того самого происшествия он и повредился. Да и было с чего… Можете себе представить: на песке шестьсот трупов, целая груда, вперемешку со щепками и обрывками паруса… Бедняжка «Резвый»!.. Море разбило его вдребезги. Из всех обломков пастух Паломбо еле-еле набрал несколько досок, которые годились на забор вокруг хижины… А люди почти все были изуродованы, искалечены… Жалость брала смотреть на них, как они сцепились целыми гроздьями… Мы нашли капитана в парадной форме, священника в епитрахили, а поодаль, между двумя скалами, лежал молоденький юнга с открытыми глазами. Словно живой. Да нет, какое там! Видно, такая уж у них судьба: ни один не ушел от смерти…

Тут шкипер прервал свою речь.

— Нарди! — крикнул он. — Смотри: костер гаснет!

Нарди подбросил в костер два-три обломка просмоленных досок, они вспыхнули, и Лионетти продолжал:

— Трагичней всего в этой истории вот что… За три недели до катастрофы небольшой корвет, шедший, как и «Резвый», в Крым, погиб почти так же и почти на том же месте, только в тот раз нам удалось спасти экипаж и двадцать обозных солдат, находившихся на борту… Несчастные обозники! Им туго пришлось, сами понимаете! Мы их отвезли в Бонифаччо и два дня держали у себя на берегу… Ну, пообсохли они, пооправились и — будьте здоровы! Счастливый путь! Они вернулись в Тулон, а там их опять погрузили и отправили в Крым… Угадайте, на каком корабле?.. На «Резвом», сударь… Мы всех их отыскали, всех двадцать, среди других трупов на этом самом месте… Я собственными руками поднял красавца бригадира с закрученными усами, парижского франта, который в тот раз лежал у меня и все смешил нас своими рассказами… Когда я увидел его здесь, у меня сердце упало… Ах! Santa madre!..[17]

Добряк Лионетти, совсем расстроенный, вытряхнул пепел из трубки и, завернувшись в плащ, пожелал мне спокойной ночи… Матросы еще некоторое время разговаривали вполголоса… Затем, одна за другой, погасли трубки… Все смолкли. Старый пастух ушел… И среди заснувшего экипажа я остался один со своими думами.

Все еще под впечатлением только что слышанного мрачного рассказа я пробовал представить себе несчастный корабль и историю его гибели, единственными свидетелями которой были чайки. Отдельные поразившие меня подробности — капитан в парадной форме, священник в епитрахили, двадцать обозных солдат — помогли мне угадать все перипетии драмы… Я видел фрегат, отправляющийся ночью из Тулона… Вот он покидает порт. Море злится, ветер бушует, но капитан — испытанный моряк, и на борту все спокойны…

Наутро подымается туман. На корабле это вызывает беспокойство. Вся команда наверху. Капитан не сходит с мостика… На нижней палубе, где находятся солдаты, — тьма, духота. Есть больные — они лежат, подложив под голову ранец. Ужасно качает, немыслимо устоять на ногах. Люди разговаривают, сидя на полу кучками, вцепившись в скамьи; приходится кричать, а то не слышно. У некоторых в сердце начинает шевелиться страх… Да и не мудрено, — в этих широтах кораблекрушение не редкость! Обозные — тут, и могут это подтвердить, а то, что они рассказывают, неутешительно. Особенно, как послушаешь бригадира-парижанина, который вечно над всеми подтрунивает; от его шуток мороз по коже подирает:

— Кораблекрушение!.. Да это очень весело! Ледяная ванна, только и всего, а потом нас отправят в Бонифаччо, покушаем дроздов у шкипера Лионетти.

И обозные хохочут…

Вдруг треск… Что такое? Что случилось?

— Руль унесло, — бросает вымокший матрос, бегом пробегающий по нижней палубе.

— Туда ему и дорога! — кричит неугомонный бригадир.

Но никто уже не смеется.

На палубе суматоха. Из-за тумана не видать друг друга. Матросы суетятся, растерянные, ощупью отыскивая дорогу… Руля нет! Управлять судном невозможно… «Резвый» несется по воле волн с быстротой ветра… Как раз в этот момент таможенный чиновник и увидел его. Половина двенадцатого. Впереди фрегата слышится точно пушечный залп… Буруны!.. Все кончено, надежды нет, «Резвого» несет прямо на берег… Капитан спускается к себе в каюту… Вот он опять на своем посту, но в полной форме… Он хочет умереть в параде.

На нижней палубе перепуганные солдаты молча переглядываются… Больные пробуют приподняться… Шутник бригадир больше не смеется… Открывается дверь, и на пороге появляется полковой священник в епитрахили.

— На колени, братие!

Все повинуются. Громким голосом читает он отходную.

Вдруг ужасный толчок! Крик, вырывающийся у всех, отчаянный вопль, вытянутые руки, судорожно вцепившиеся пальцы, обезумевшие глаза, в которых, как молния, мелькает призрак смерти!

Господи помилуй!..

Так я провел всю ночь. Фантазия вызвала через десять лет после его гибели душу несчастного корабля, обломки которого окружали меня… Вдали, в проливе, бушевала буря, пламя костра пригибали порывы ветра, и я слышал, как у подножия скал, скрипя цепью, прыгало на волнах наше судно.

Таможенники

Судно «Эмилия» из Порто-Веккио, на борту которого я совершил свое мрачное путешествие на острова Лавецци, представляло собой старую таможенную шлюпку, наполовину забранную палубой. Укрыться от ветра, волн и дождя можно было только в крошечной просмоленной рубке, где с трудом умещались стол и две койки. Зато и поглядели бы вы на наших матросов во время непогоды. По лицам текла вода, от вымокших курток шел пар, как от корыта с бельем, и так они, несчастные, проводили в зимнюю пору целые дни, даже ночи, прикорнув на мокрой скамье и дрожа от сырости, потому что на борту нельзя было развести огонь, а до берега часто бывало далеко… И что же вы думаете? Никто не унывал. В самую суровую погоду они были все такие же приветливые, такие же добродушные. А между тем что за безрадостная жизнь у таможенных матросов!

Почти все они семейные, на берегу у них жена и дети, а они месяцами в отсутствии, плавают вдоль опасного побережья. Кормятся сухарями да диким луком. Ни вина, ни мяса, потому что и мясо и вино стоят дорого, а они получают только пятьсот франков в год. Пятьсот франков в год! Сами понимаете, какая у них дома, на берегу, конура, какие босоногие ребятишки!.. Нужды нет! У всех у них довольные лица. На корме перед рубкой стоит большой бак с дождевой водой, из которого пьет команда. Я отлично помню, как, допив последний глоток, каждый матрос опрокидывал кружку и удовлетворенно покрякивал с блаженным выражением, — то и смешило и трогало.

Самым веселым, самым довольным из всех был уроженец Бонифаччо, загорелый и коренастый, по имени Паломбо. Он вечно пел, даже в бурю. Когда вздымались волны, когда с нависшего, потемневшего неба падала крупа и когда все на палубе были начеку, не отпускали шкота, готовясь к шквалу, тут вдруг, среди полной тишины и всеобщей напряженности, спокойный голос Паломбо выводил:

Нет, нет, сеньор!

Страшен позор…

Лизетта просту-ушка

Век будет пасту-ушка.

И пусть налетает шквал, пусть стонет в снастях ветер, пусть треплет и заливает судно — песня не прерывается; словно чайка, качается она на гребне волны. Порой аккомпанемент ветра делался слишком громким, слов уже нельзя разобрать, но после каждого вала в шуме воды, сбегавшей с палубы, слышится веселый припев:

Лизетта просту-ушка Век будет пасту-ушка.

И вот как-то, когда ветер и дождь особенно злились, я не услышал его голоса. Это было так необычно, что я высунул голову из рубки:

— Эй, Паломбо! Что ж пения не слышно?

Паломбо не ответил. Он лежал неподвижно под скамьей. Я подошел к нему. У него зуб на зуб не попадал, его трясла лихорадка.

— У него пунтура, — с унылым видом скавали его товарищи.

Они называют пунтурой колотье в боку, плеврит. Безграничное свинцовое небо, вымокшее судно, больной в жару, закутанный в старый резиновый плащ, блестевший под дождем, как тюленья кожа, — что могло быть мрачнее? Вскоре от холода, ветра, качки ему стало хуже. Начался бред. Надо было приставать к берегу.

Положив много времени и труда, к вечеру вошли мы В маленькую бухту, пустынную и безмолвную, оживленную только одинокими чайками, кружившимися над ней. Вдоль всего берега вздымались крутые скалы, виднелись непролазные чащи кустарников, темно-зеленые, вечнозеленые. Внизу, у самой воды, белый домик с серыми ставнями — таможенный пост. Среди такой пустыни это казенное строение с номером, словно форменная фуражка с кокардой, производило мрачное впечатление. Сюда-то и внесли бедного Паломбо. Печальное пристанище для больного! Таможенник с женой и детьми обедали у печки. У всех лица были исхудалые, желтые, глаза большие, ввалившиеся от лихорадки. Мать, еще молодая, с грудным ребенком на руках, говоря с нами, дрожала от озноба.

— Ужасный пост, — шепотом сказал мне инспектор. — Приходится каждые два года сменять здешних таможенников. Их изнуряет болотная лихорадка…

Однако надо было раздобыть врача. Врач был только в Сартене, то есть в шести — восьми милях оттуда. Как быть? Матросы выбились из сил; послать кого-либо из детей нельзя, — уж очень далеко. Тогда женщина, выглянув за дверь, крикнула:

— Чекко!.. Чекко!

В дом вошел рослый, складный малый, типичный браконьер, или бандитто, в коричневом войлочном колпаке и в пелоне из козьей шерсти. Когда мы причалили, я уже заметил его: он сидел на пороге, с красной трубкой в зубах и ружьем между колен. Но при нашем приближении он почему-то скрылся. Может быть, он думал, что у нас на борту жандармы. Когда он вошел, жена таможенника слегка покраснела.

— Это мой двоюродный брат… — сказала она. — Можете быть спокойны, он в зарослях не заплутается.

Затем она поговорила с ним шепотом, указав на больного. Мужчина поклонился, не сказав ни слова. Выйдя за порог, он свистнул собаку и ушел с ружьем на плече, прыгая с камня на камень.

А дети, испуганные присутствием инспектора, быстро справлялись с обедом, состоявшим из каштанов и брумо (творога). И, как всегда, запивали обед водой, неизменной водой. А ведь глоток вина был бы не вреден этим малышам. Эх, нужда горькая! Наконец мать пошла их укладывать. Отец засветил фонарь и отправился осматривать берег, а мы уселись у огня, около больного, метавшегося на своей убогой постели, словно он был еще в открытом море, словно его качали волны. Чтоб немного облегчить его страдания, мы грели камни и кирпичи и клали их ему под бок. Раз-другой, когда я подходил к его кровати, больной узнал меня и в знак благодарности с трудом протянул мне руку, широкую, заскорузлую руку, горячую, как те кирпичи, что мы грели на огне…

Печальная ночь! На дворе в сгустившемся мраке разбушевалась непогода — шум, грохот, пенящиеся волны, борьба скал и воды. Порой ветер с моря прорывался в бухту и охватывал наш дом. Это чувствовалось по внезапной вспышке пламени, вдруг озарявшего лица матросов, собравшихся возле печки и глядевших на огонь с тем спокойствием, которое дает привычка к безбрежным просторам и однообразным горизонтам. Время от времени Паломбо тихо стонал. Тогда взоры всех обращались к темному углу, где умирал их несчастный товарищ, вдали от родных, без помощи. Сердце сжималось, слышались тяжелые вздохи. Вот и все, что могло исторгнуть у этих тружеников моря, терпеливых и кротких, сознание их горькой доли. Ни возмущения, ни стачек. Только вздох!.. Впрочем, я ошибаюсь. Проходя мимо меня, чтобы подбросить хворосту в огонь, один из них сказал мне упавшим голосом:

— Сами видите, сударь: наше дело нелегкое!..

Кюкюньянский кюре

Каждый год на Сретение провансальские поэты выпускают в Авиньоне веселую книжку с красивыми стихами и очаровательными сказками. Только что я получил книжку этого года и нашел в ней прелестное фабльо;[18] чуточку сократив, я попытаюсь вам его перевести… Ну, парижане, приготовьтесь. На этот раз вас угостят изысканным провансальским блюдом…

Аббат Мартен был кюре… в Кюкюньяне.

Он был мягок, как хлеб, чист, как золото, и любил отеческой любовью своих кюкюиьянцев. Для него Кюкюньян был бы земным раем, если бы кюкюньянцы радовали его немножко больше. Но увы! Пауки плели паутину в исповедальне, а в светлое христово воскресенье облатки лежали нетронутыми на дне дароносицы. Добрый пастырь исстрадался душой и молил бога смилостивиться и не дать ему умереть, не собрав в лоно церкви свою разбредшуюся паству.

И вы сейчас убедитесь, что бог внял его мольбам.

Однажды, в воскресный день, после чтения евангелия, аббат Мартен взошел на кафедру.

— Братие! — сказал он. — Хотите верьте, хотите нет: прошлой ночью я, недостойный грешник, очутился у врат рая.

Я постучался, и апостол Петр отворил мне!

— Ах, это вы, моя милый господин Мартен? — сказал он. — Каким ветром?.. Чем могу быть полезен?

— Святой апостол Петр! Вы ведаете гроссбухом и ключами. Не скажете ли, если только не сочтете это праздным любопытством, сколько кюкюньянцев у вас в раю?

— Я ни в чем не могу вам отказать, господии Мартен. Присядьте, давайте вместе разберемся.

Апостол Петр взял свой гроссбух, открыл его, надел очки.

— Проверим… Стало быть, кюкюньянцы. Кю… кю… Кюкюньян. Так, нашел… Господин Мартен, голубчик! Страница-то чистая! Ни души… У нас кюкюньянцев не больше, чем рыбьих костей в индюшке.

— Как! Здесь нет ни одного кюкюньянца? Ни одного? Не может быть! Поглядите как следует…

— Ни одного, праведник божий. Поглядите сами, если думаете, что я шучу.

— Ах, я несчастный!

Я затрясся и, сложив руки, взмолился о пощаде. Тогда апостол Петр сказал:

— Поверьте мне, господин Мартен: не стоит так близко принимать это к сердцу, а то как бы с вами удар не приключился. В конце концов вы тут ни при чем. Видите ли, я уверен, что ваши кюкюньянцы постятся положенные сорок дней в чистилище.

— Смилуйтесь, святой Петр! Дайте мне возможность хоть повидать и утешить их.

— Пожалуйста, голубчик… Вот, обуйте поскорей эти сандалии, — дорога туда неважная… Вот так… Теперь ступайте прямо, куда глаза глядят. Видите там, вдали, за углом? Там серебряная дверь, вся усеянная черными крестами… По правую руку… Постучитесь, вам отворят… Прощайте! Будьте здоровы и не унывайте.

Уж я шел, шел!.. Ну и дорога! Только вспомнишь, мурашки по коже бегают. Узенькая тропка, вся в колючках, усеянная сверкающими карбункулами и шипящими змеями, привела меня как раз к серебряной двери.

— Тук! Тук!

— Кто стучится? — спросил голос хриплый и скорбный.



Поделиться книгой:

На главную
Назад