— По Берлину первые выстрелы сделали артиллеристы-ленинградцы. Они заслужили эту честь!
Поединок
Немецкий летчик отчетливо видел свою добычу: посреди похожего на зеленый пирог леса проходила узкая желтая полоса. Там по насыпи полз длинный состав с военным грузом, и пикировать на лес было просто незачем. Надо только подождать, когда поезд приблизится к выходу на открытое пространство между двумя лесами, и тут разбомбить его спокойно и безошибочно.
Самолет развернулся, потом, проблистав на солнце, сделал еще круг и, набрав высоту, нырнул в пике. Два фонтана грязи и земли встали по обе стороны насыпи там, где полагалось быть поезду. Но когда летчик посмотрел на лес, то он увидел, что поезд, дойдя до открытого пространства, стремительно бросился назад, в лес. Бомбы легли зря.
Летчик сделал еще круг, решив, что теперь он уже не промахнется. Поезд мчался по открытому пространству. Откуда он мог знать, что теперь ему приготовлена встреча в лесу и тяжелые сосны повалятся на вагоны, сброшенные со своих мест гремящим ударом? Сосны упали впустую. Поезд проскочил это место. Бомбы снова были потрачены понапрасну.
Летчик выругался. Неужели этот неповоротливый длинный извозчичий состав сможет пройти безнаказанно? Он спикировал прямо на лес, на середину состава. Возможно, он плохо рассчитал, возможно, тут произошла какая-то случайность, но бомбы попали не в поезд, а в лес. Неуловимый состав продолжал свой путь, упрямо идя вперед.
— Спокойствие! — сказал немецкий летчик. — Теперь мы поговорим всерьез.
Он стал рассчитывать, строго и внимательно озирая пространство. Его даже увлекала эта непростая охота.
Он ринулся опять из облаков к самой земле, туда, где прозрачная полоска дыма дрожала в раскаленном воздухе. Казалось, он врежется в паровоз. Но кто-то будто вынул из-под него поезд в последнюю минуту. Грохот взрыва жил еще в ушах, но было ясное ощущение: впустую. Он посмотрел вниз: так и есть. Поезд шел, не пострадав ничуть.
Летчик понял, что чья-то не менее упорная воля не уступает ему, что у машиниста железный глаз, расчет удивительный и точный, что не так-то легко его поймать.
Поединок длился. Бомбы ложились впереди, сзади, по бокам поезда, но это чудовище, как называл его про себя немец, шло к станции, как будто его охраняли невидимые духи.
Поезд делал какие-то дикие прыжки, все сцепления визжали неистово, на спуске он мчался, как лошадь с закушенным мундштуком, и не лез вперед именно тогда, когда его ждали очередные бомбы.
Он шел назад, останавливался, плелся шагом, летел, как стрела, — чего только не выкидывал этот скучный длинный состав, покорный своему водителю! Бомбы рвались, как хлопушки.
Летчик был в поту. Он плевал вниз и снова и снова бросался в атаку. Последний раз он угадал правильно. Поезду не спастись. Машинист впервые дал ошибку. Проклятие сорвалось с обветренных губ фашиста: бомбы все… бомбить нечем!
Тогда он прошелся вдоль поезда, осыпая его пулеметными очередями, но тут явился снова лес, — какой-то дьявол подкинул его некстати, — и поезд снова невредимо катил в зеленом мраке, и, казалось, его ничто не берет. Фашист обезумел. Он целил в паровоз, в этого скрытого там, за тонкой стенкой, врага, в этого страшного русского рабочего, что смеется над всем его мужеством аса и ведет свой поезд по простору полей и лесов как сумасшедший… Пули проносились над поездом, некоторые попали куда-то под колеса, звякали в рельсы, но поезд шел…
Летчик откинулся в изнеможении. Небо сияло. Была хрустальная ровная осень, чем-то похожая на вестфальскую далекую осень. Патроны кончены. Поединок кончен. Русский там, внизу, победил. Ударить в него всей машиной? Безумие остановить безумием? Дрожь прошла по спине фашиста.
Он снизился и с любопытством и ненавистью прошел над поездом. Он не мог видеть, что за ним следит пристальный глаз машиниста. Машинист сказал только: «Что, гад, взял?»
И паровоз с презрением пересек черную тень, раздавив ее, тень вражеского самолета, распростертую на пути.
Люди на плоту
Пароход тонул. Его корма высоко поднялась над водой, и над ней стояла стена черной угольной пыли. Бомба ударила как раз в середину корабля и выбросила со дна угольных ям эту пыль, которая медленно оседала на головы плавающих, на обломки, на уходившую в морскую бездну корму.
Среди прыгнувших в холодную воду Финского залива мирных пассажиров был один фотограф. Тяжелый футляр с лейкой и разным фотографическим имуществом, висевший на ремне через плечо, тянул его книзу. Тусклая зеленая вода шумела в ушах, с неба рокотали моторы немецкого бомбардировщика, разбойничье атаковавшего этот маленький тихий пароход, на котором не было ни одного орудия, ни одной винтовки. Были женщины и дети, старики и больные, но военных на нем не было.
Фотограф решил, что с жизнью все кончено и что мучить себя лишними движениями, свойственными утопающему, не стоит. Он попытался представить себе, что это скучный и кошмарный сон, но, увы, вода попадала ему в рот, в глаза, тело странно онемело, не чувствовало холода.
Он скрестил руки на груди, закрыл глаза и постарался представить себе жену и детей в последний раз.
Смутно в сознании возникли они и пропали, как будто их размыли волны. Он нырнул с головой и пошел на дно. Но он не дошел до дна. Вода выбросила его вверх. Полузадушенный, полураздавленный волной, он оказался снова наверху и, раскрыв глаза, увидел море, усеянное человеческими головами, низкое солнце, свинцовые тучи и услышал треск пулеметов.
Это немецкий пират, проносясь над тонущими, расстреливал их.
Фотографу стало так противно и непереносимо, что он решил уйти снова под воду. Он опять скрестил руки, и опять тяжелый футляр, которым он дорожил, как дорожат самым дорогим оружием, потянул его в зеленую глубину. Какая-то слабость начала проникать в тело. Ноги стали вялыми, и в голове все спуталось.
И снова волна выбросила его наверх, но он уже не раскрывал глаз, боясь увидеть новое страшное зрелище. Покачавшись с закрытыми глазами среди пенистых гребней, он был словно повален и сдавлен двумя волнами, которые как бы боролись за него, волоча его из стороны в сторону. Так они играли им некоторое время, и — странное дело! — в его голове чуть прояснело.
«Это, несомненно, последние вспышки мысли, — подумал он, — это то, что называется умирать в полном сознании».
Тут его подняло стремительно вверх, и он, до сих пор не ощущавший никакой боли, почувствовал резкий удар в плечо и, открыв глаза, увидел, что его подняло рядом с плотом. Взглянув на это шаткое и жалкое сооружение, сделанное в смертельную минуту поспешно и нерасчетливо, он, окинув глазом его пассажиров, никак не осмелился попытаться вскарабкаться на него, а только схватился руками за край досок и, высунувшись из воды, вдохнул полную грудь свежего воздуха.
Освеженный, он откинул со лба мокрые волосы и стал смотреть на плот другими глазами. На плоту сидели трое мужчин и одна молодая женщина. Мужчины были мокры до нитки, молчаливы и мрачны. Они крепко вцепились в доски и не смотрели на женщину. Женщина же непрерывно кричала ужасным голосом: то громко и пронзительно, то истошно и жалобно звучал он над пустыней моря.
Ее исцарапанные щеки и растрепанные волосы, широко открытые глаза все говорило о последней степени отчаяния, которое уже не рассуждает. Изорванная в клочья одежда мужчин, их нахмуренные лица, крепко сжатые губы — все это было так близко от фотографа, что он невольно переводил взгляд от молчаливой неподвижности мужчин к судорожным движениям женщины, кричавшей так, что даже он, полуоглохший подводный житель, был оглушен этим криком.
Приподнявшись над досками, выплевывая горькую воду изо рта, фотограф обратился к неподвижным мужчинам:
— Что вы, не можете успокоить эту женщину?
На него посмотрели равнодушно и мрачно. Плот очень качало, и фотограф должен был напрячь всю силу, чтобы его не сбило под доски. Прокатившийся над его головой вал окончательно вернул ему спокойствие. Потом так приятно было держаться за твердые доски…
Он спросил, как ему показалось, громовым голосом, чтобы перебить крик женщины, рвавшей на себе одежду, смотревшей куда-то вдаль, откуда надвигался вечер:
— Кто здесь коммунист?
Сидевший вблизи человек посмотрел на него в упор сверху вниз и сказал: «Я…» — и протянул руку, чтобы помочь фотографу взобраться на плот.
— Так что же вы, товарищ? — сказал медленно фотограф. — Женщина так кричит, надо же ее успокоить, — вы, товарищ…
Тут огромная волна подбросила плот, и люди на плоту исчезли куда-то во мглу, а фотограф ушел в глубину, на которой он еще не бывал, — так тяжело ему показалось это новое нырянье.
Когда его выбросило наверх, никакого плота он поблизости не нашел, на него плыли лишь три доски, но оседлать их было не так легко. Они выскальзывали из рук, становились на ребро, и тут он понял, что, если не расстанется со своим футляром, постоянным его спутником, доски уйдут без него в свои скитанья, а с ними — и последний шанс на спасенье, так как вечер уже приближался.
Он со стоном расстегнул пряжку на ремне, и ремень соскочил с его плеча. Футляр пошел на дно. Через мгновенье фотограф лежал на досках, прижимая к щеке их мокрые края, и вода смешивалась с его слезами. Он плакал о гибели своей походной лейки настоящими слезами…
В учреждение, где служил фотограф, пришел высокий мрачный человек со шрамом на лбу и спросил, кто здесь старший, чтобы рассказать ему о смерти фотографа. О том, что они — трое мужчин и одна женщина — спасались после потопления их парохода немецким самолетом на плоту, и к нему подплыл фотограф, и, когда начал говорить, вода смыла и унесла его в море, далеко от плота. Он встречал этого фотографа там, откуда шел пароход. Это был достойный человек и хороший работник… И в эту последнюю страшную минуту он вел себя отлично.
Тут перебили говорившего:
— Вы можете это сами сказать фотографу, так как он в соседней комнате.
— Как в соседней комнате? — закричал рассказывающий. — Он спасен?
— Спасся!
Тут позвали и фотографа. Фотограф узнал того человека, что на плоту ответил ему: «Я».
Он спросил, улыбаясь:
— Ну а как женщина? Успокоили?
Человек со шрамом смутился, но все же ответил:
— Успокоили. Взяли себя в руки и успокоили. Ваш оклик вернул нас всех к жизни. Вы так неожиданно возникли из моря и так неожиданно исчезли, что мы потом, когда спаслись, все время думали о вас и говорили. И я пришел сюда специально рассказать о вашем поведении…
— Ну, какое там поведение, — сказал фотограф. — Вот лейка пошла ко дну. Какая лейка, если бы вы знали!.. Эх!
Мать
— Пойдем навестим его! — сказала мать.
Оля хорошо знала, о ком она говорит. Он — это сын. Олин брат — Боря, доброволец. Он сказал, что идет в армию вместе со всеми товарищами его курса. Мать стояла перед ним, маленькая, прямая, озабоченная.
— Ты близорук и слаб здоровьем, — сказала она. — Ты не боишься?
— Ничего, мама, — ответил Боря.
— Ты никогда не воевал, тебе будет очень трудно…
— Ничего, мама, — сказал Боря, собирая свой мешок.
…Мать с Олей ходили не раз в ту деревню, где он учился военному делу. Он приходил с занятий возбужденный, усталый, запылившийся, загорелый, садился, и они разговаривали о городе, о знакомых, о друзьях. О войне они ничего не говорили, потому что вокруг и так все было полно войной.
Для Оли прогулки к брату за город казались обыкновенными летними дачными прогулками по знакомым пригородным местам. Они возвращались, собрав в поле цветы, к электрическому поезду и приезжали в вечерний город, полный суеты и военной озабоченности.
Только в последнее время все перепуталось. Фронт проходил уже где-то близко, и Олю беспокоило, как они отыщут брата сегодня, когда все стало непохожим на те воскресенья, тихие и дачные, в которые они приезжали навещать Борю.
Они шли по полям, уже по-осеннему пустым, дачи стояли заколоченные, навстречу им двигались возы, машины, у дороги суетились беженцы с детьми, с узлами, с мешками за спиной, из канавы убитая лошадь подымала деревянные ноги к небу, проходили бойцы, звеня котелками, где-то поблизости оглушительно стреляли.
Они уже далеко ушли от шумного шоссе.
Они шли знакомой тропинкой, но вокруг все было не так и не то: поломанные изгороди, отсутствие людей, какая-то настороженность, тревога, ожидание чего-то грозного. В поле под кустами лежали красноармейцы у пулеметов, замаскировавшись возками, и когда они вошли в первую деревню, она была пуста, совсем-совсем пуста. Даже воробьи не кувыркались в пыли, не было видно ни одной курицы, ни одной собаки. Дым не шел из труб, сиротливо стояли перед домами пустые покосившиеся лавки: деревня такой была только в белые ночи перед зарей, когда все спит. Но сейчас никто не спал, — это была пустыня.
Оля храбро шла в тишине этой пустыни за матерью, шагавшей тихими, но уверенными шагами все дальше.
Вторая деревня горела. Когда поднялись на пригорок, они невольно остановились. Рыжие гривы огня метались над крышами, и никто не тушил их. Несколько изб было превращено в кучу обугленных щепок, и это было удивительное зрелище.
Оля потянула мать за рукав, но та сказала спокойно: «Нам нужно пройти к той роще», — и они пошли по улице между горящих домов. Когда они прошли деревню и спустились в небольшую лощину, раздался какой-то все увеличивающийся визг, он приближался так настойчиво и неотвратимо, что ушам было больно его слушать.
Мать остановилась и нагнула голову. Оля сделала то же самое. Она понимала, что они обе делают не то, что надо броситься на дорогу и лечь лицом к земле, — но ведь им надо идти отыскать Борю, а если они будут падать перед каждым снарядом, то они никогда не дойдут, никогда не увидят его.
Снаряд разорвался за холмом. Фонтан земли медленно спадал в воздухе. Только он осел, ударил другой снаряд.
Дальше они бежали, спотыкаясь, по кустам, так как на дороге непрерывно взметались черные клубы, пересекаемые красными молниями. Оля дрожала всем телом, у нее пересохли губы, но мать шла неумолимо, и Оля следовала за ней с нелепой мыслью: «В нас не попадут, не должны попасть. Не должны…»
Деревни, в которой жил и учился военному делу Боря, просто не было. Вместо нее торчали черные столбы, и кое-где обугленные доски образовали причудливые скопления. Даже деревья сгорели или были вырваны с корнем и валялись среди огромных ям, наполненных мутной зеленоватой водой.
— Мама, — сказала Оля, — куда же идти теперь?
Мать стояла молча. Оле стало жаль ее, такую маленькую, усталую, упрямую.
— Мама, — сказала она снова, — пойдем домой. Ну куда же еще нам идти?
— Пойдем немного вперед, — сказала мать, — там спросим…
И они снова шли. Всюду теперь они видели лежащих в траве, в канавах красноармейцев, смотревших влево. И вдруг им навстречу вышли из маленькой бани три бойца.
Мать направилась к ним и радостно сказала одному из них, высокому, худому, веснушчатому:
— Если не ошибаюсь, вы — Павлик?
Боец удивленно расширил глаза, мгновенье осматривая внимательно маленькую женщину, стоявшую перед ним, и сказал:
— А вы мать Бори, да?
— Да, — сказала она, — я хочу его видеть. Где мне его найти?
— Найти? — несколько растерянно сказал Павлик. — Идите, как шли, прямо вот на тот холм, но лучше вам и не ходить… Вам его трудно будет найти, а потом… — Он вдруг улыбнулся. — А ведь кругом идет бой, мы почти в окружении, как же вы тут гуляете?..
— Мы не гуляем, — ответила мать, — мне нужно пройти к Боре… Мне нужно.
Она сказала это таким жарким и глубоким голосом, что Павлик — он был из одного института и из одного батальона с Борей — сказал только:
— Ну, идите…
…Мать сидела в высокой траве, прижавшись спиной к бревенчатой стене бани. Оля сидела рядом затаив дыханье. Красноармеец показал вниз, на болотистую, длинную поляну, поросшую кустами. Поляна уводила к лесу, и там, за лесом, на холме, виднелась деревня. Над всей этой местностью стоял, можно сказать, ослепительный грохот. Батарея наша била откуда-то из-за спины по деревне, а немецкие пушки держали под обстрелом поляну и подступы к той возвышенности, где сидели мать и Оля.
— Они только что ушли в атаку, — говорил красноармеец. — Как хотите, ждите или нет. Они пошли вон туда… В атаку…
— Вы знаете Борю? — спросила мать.
— А как же, знаю. Он тоже там…
— А как он стреляет?
— Он стреляет подходяще…
— И не трусит?
Красноармеец, бывший студент, обидчиво повел плечом.
— Если б трусил, мы бы его в свою компанию не взяли…
Они замолчали оба. Молча смотрели, как горит там деревня на холме, из леса был слышен гул голосов, кричащих «ура» или что-то другое — длинное, слов нельзя было разобрать. Лес, освещенный заревом пожара, казался кровавым.
Мать встала и подошла к краю холма. Она точно хотела увидеть своего сына, найти его в чаще леса, раздираемого боем, увидеть его, бегущего с винтовкой туда, в горящую деревню.
Она стояла долго. Потом она сказала Оле:
— Пойдем, — и, не оглядываясь, пошла к дороге.
— Не будете дожидаться? — закричал красноармеец.