…Сомнамбула – мой связной. Мой шпион в мире живых. Наверное, я никогда не узнаю, зачем мне понадобилась его плоть. Маскарад продолжается. Это хуже, чем игра. В игре хотя бы есть правила. Но правила означают ограничения. Я избавился от многих из них. Не от всех. Липкая паутина мнимой реальности еще крепко держит меня. Связь кажется нерасторжимой, но я видел следы тех, кто сумел ее разорвать.
Мои веки приоткрывает свет – призрачный и неприятный, словно сияние луны, отраженное в лезвии опасной бритвы. Издалека доносится звон монастырского колокола, от которого веет неутолимой тревогой и столь же неутолимым одиночеством. Я узнаю это место – его нельзя найти наяву, но зато здесь сразу ощущаются печаль и нежность обреченных.
Из темноты проступают очертания распятия и стоящей на коленях женщины в монашеском одеянии. Она находится ко мне боком и держит перед собой раскрытую ладонь пальцами вверх. Но это не Мария – просто еще одна побочная жертва чьей-то погони. Мария появляется позже. Ее приводят те двое, затем меня оставляют с ней наедине. Когда я различаю ее теперешний облик, из моей груди вырастает дерево, питающееся кровью, и тянется ветвями к моему полуночному солнцу…
– Значит, ты была здесь…
– Мы оба были здесь. Только ты не знал об этом.
– Все это время?
– Что такое время?
– Оно убивает.
– Не говори глупостей. Разве можно убить то, что мертво?
– Ты тоже умерла?
– Если у твоей жизни нет конца, почему у моей смерти должно быть начало?
– Для мертвой ты неплохо играешь словами…
– Я только поддерживаю разговор.
– К черту разговор. Иди ко мне.
Она приближается на расстояние дыхания. Я касаюсь ее щеки. Чувствую жар. Моя рука почти прозрачна. Может, это тот самый случай, думаю я, когда призракам являются живые. Чтобы кое о чем напомнить. Но о чем?
Я привлекаю ее к себе.
Она меня не разочаровала.
С крыши дома-призрака открывался прекрасный вид на залив. О городе напоминала удаляющаяся россыпь огней на севере, но гораздо ярче пылал закат. Наш полет был неощутим – мы уже становились испаряющимся иероглифом на шелке вечерней зари. Вино и небо были одного оттенка. Сцейрав откупорил бутылку, поднятую со дна моря. Он был в костюме цвета выбеленной кости, Дырка – вся в красном. А я обзавелся еще парой «монет».
На столе среди бокалов стояла пустая Клетка. Тут же лежала маска из кожи, в которой с трудом можно было узнать лицо Лидии. Велиар был на свободе, и я догадывался, что это означает. Но напоследок хотел понять, изменилось бы что-нибудь, если бы таола добилась своего и заполучила Клетку.
После третьего бокала сцейрав доверительно сообщил мне:
– Знаешь, братец, от тебя мало толку. Даже не знаю, что теперь с тобой делать.
– Правда, – пришлось согласиться мне. – Я сейчас вне игры. Но ты мог бы кое-кого придержать.
– С чего бы мне это делать?
– С того, что торговля умирает последней.
– Ты уже продал все, что мог. И всех, кого мог.
– А как насчет этого? – Я наклонился вперед и обеими руками раздвинул волосы на темени, чтобы стала видна отметина. Знак изгнанных. След прикосновения
Сцейрав посмотрел прищуренным глазом, словно измеряя уровень возможного блефа, затем этот его глаз заблестел, как зеркало. Он цокнул языком и предостерегающим жестом велел Дырке заткнуться.
– Интересно. Весьма интересно. – В такие минуты сцейрав чрезвычайно напоминал богатого коллекционера, оказавшегося в шаге от приобретения очередного шедевра. Но не было ничего более обманчивого, чем это сходство.
– Только вынужден тебя разочаровать. Ты немного опоздал со своим предложением. На пару тысяч лет. И вообще, – он поморщился, – поминать
Последнюю фразу я оценил. На моей памяти сцейрав впервые был таким разговорчивым. Похоже, тема задевала его за живое. Знать бы еще, где находилось это «живое».
– Я многократно убеждался, – продолжал он разглагольствовать, – что любое качество, доведенное до совершенства, становится собственной противоположностью. В этом смысле сама идея Дьявола есть простое следствие человеческой ограниченности.
– Или глупости, – вставил я.
– В бесконечности которой, между прочим, кое-кто не сомневался.
Мы выпили за упокой души Эйнштейна и его остроумие. Затем еще раз – за конечность вселенной. Затем еще раз – брудершафт. Вместе со сцейравом я в буквальном смысле слова парил над миллионными толпами обреченных слепцов. Увы, наша непринужденная беседа близилась к концу.
– Но для них кое-кто из наших вполне сходит за Дьявола, – заметил я как бы между прочим. – Думаю, такое случается постоянно.
– Лично я не собираюсь быть распорядителем в сортире.
– А как насчет одного из Домов Эрихто?
– Болван. Это закрытый клуб. Если таракан имеет глупость выползти из щели, его не ожидает ничего хорошего.
Я не успел решить, кто я в этом раскладе, потому что внезапно снаружи стало темно. Совершенно темно, будто погасли и солнце, и луна, и звезды.
– Что это? – спросил я.
– Конец света, – ответил сцейрав. – Того, который ты знал. Благодаря мне ты получил место в первом ряду.
– Спасибо. – Я был далек от малейшей иронии. Мне и в самом деле выпала редкая удача. И я отдавал себе отчет в том, что гораздо более достойным претендентам повезло куда меньше. А фразу «того, который ты знал» я обдумал позже. Значит, будет и другой свет, решил я. И не ошибся.
Я смотрел на сцейрава с немым восхищением. Но потом был поглощен гораздо более масштабным зрелищем. Эффект был сокрушительным. Мне действительно попалось место в первом ряду. И грех было этим не воспользоваться.
ЭПИЛОГ
Теперь я живу в домике смотрителя маяка, расположенного на клочке скалистой суши, который соединен с континентом узкой косой. В плохую погоду ее захлестывают волны штормящего океана, но и этого недостаточно, чтобы почувствовать себя отрезанным от собственного прошлого и будущего. Когда тучи заволакивают небо, звезда Капелла гаснет последней. Память приговаривает, ожидание казнит.
Тут край земли, костью застрявший в ревущей глотке моря. Большую часть года ветры хлещут по прибрежным скалам, на которых ничего не растет, кроме отчаяния. Внизу – пропасть, бездна и могила сердца, вверху – вертикальное небо, куда все реже и реже устремляются глупые, неоперившиеся птенцы моего бескрылого воображения. Стихия в своей обезличенной и вечной угрожающей силе напоминает об истине – первой и последней, единственной, к которой дано прикоснуться. Порой я спрашиваю себя: неужели сожаление и в самом деле порождает память о том, чего никогда не было и не могло быть? Но в этом случае трудно представить себе более жестокую насмешку, более изощренное издевательство, более извращенную игрушку, чем сознание, населенное призраками иного существования. Не от этого ли скрываюсь я теперь в своей (нет – в чужой) каменной башне, на верхушке которой давно погас свет, предупреждавший странников об опасности или указывавший им путь? У меня вдоволь времени разобраться в себе и во всем этом. Здесь мне предстоит сражаться со страшным, скорее всего непобедимым врагом – с самим собой. Враг коварен – он сидит внутри, заключенный в ту же камеру, такой близкий и такой неуловимо далекий, скользкий, безжалостный. Средневековые демоны в сравнении с ним – безобидные пугала из старых сказок. Каннибалы в сравнении с ним – всего лишь голодные дикари. Палачи – всего лишь делают свою работу. Я точно знаю: сидящий у меня внутри способен на большее.
Гораздо большее.
Мария живет со мной. Она уже очень стара и скоро совсем ослепнет. Ее рука изуродована артритом. Когда боль обостряется, я кормлю ее с ложки. У нее не осталось зубов, а губы рассечены вертикальными трещинками, словно зарубками, отмечающими прожитые годы. Я знаю, что она готова умереть, и выбрал место, где похороню ее. Слой земли здесь невелик, но зато камней в избытке.
В той ночи, в которую Мария теперь погружена постоянно, она нашла что-то, неведомое мне. В ненастье мы подолгу сидим и слушаем, как незримые волны бьются о мол, подошву маяка и скалистый берег. Нам давно не нужно ни о чем говорить, мы понимаем друг друга без слов. Для нее, как и для меня, эти волны – холодная дрожь океана, реликтовая судорога творения, заболевшего на полпути к раю, забывшего, зачем все затевалось, утратившего цель и бредящего, бредящего, бредящего без конца. Мы приходим и уходим по закону бреда; бред плодит бастардов, он же нас и убивает. Еще до рождения наши судьбы вписаны в формулу проклятия, столь безупречную, что она не может быть постигнута разумом и целиком принадлежит перу безумия – как ужасающая красота мира, сотканного из множества ежесекундных смертей, как любовь, обреченная стать цветком на могиле, как боль матери, потерявшей свое единственное дитя.
И потому рокот океана – всего лишь эхо. Эхо всех когда-либо звучавших голосов, которые слышит человек перед смертью. Они шепчут или вопят о том, что он был рожден для чего-то большего, но предназначение оказалось пустышкой, и обещание стало насмешкой. Эхо звучит и в сиренах войны, и в глуши уединения, и среди монастырских стен, и в притонах города грехов, и в химерических снах.
Мария тоже порой слышит эхо, но она еще слишком молода, чтобы бояться по-настоящему.
Я слышу его всегда и повсюду.