Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Испуг - Владимир Семенович Маканин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чуть что бросал работу. Скучно ему. Отвратно ему. Меня, дед, от них ломает! – так он объясняет свое тотальное безделье. Тотальное, если не считать иногда вырывающейся (прорывающейся в его голосе) надежды на лето.

Я в нем заметил. Это странное (для юнца) напряженное ожидание жарких дней и теплых ночей. Нет ведь у него никакой работы, чтоб вырваться в отдых. Нет жилья. Нет друзей… Только и есть ожидание лета. (Уже кое-что.) Старенькая дачка двоюродного деда (моя) – и вся его надежда нацелена на эту дачку и на лето. Так он говорит. Однако затем сидит молчком на крыльце и курит, курит. Не шевельнет ни пальцем, ни извилиной, а ведь вокруг уже лето – чего ему еще?

В начале лета он пытался. Первые два-три дня. Теперь уже не пытается. И при этом (при этих своих непопытках) надеется, что лето его спасет. Что за пустая мысль, что за безнадёга!.. Лето ничто – человек всё… Даже если это соседствующая по даче Лариска… Лидуся сказала, что Лариска после свидания с ним пришла вся истерзанная, невыспавшаяся, с громадными синяками под глазами. Терзали друг друга всю ночь, и что?.. А ничего. Вся в синяках, в засосах и… и в слезах. Полный ноль, сказала эта Лариска, куря сигарету и смахивая вдруг побежавшие слезы. Сказала про моего пацана. Про Олежку. Пацан-ноль…

Было второе свидание, второй раунд, еще более провальный. На этот раз пацан был вял, был никакой, так и пролежал рядом с Лариской, как не понимающий, чего от него ждут. Как инопланетянин, сказала Лариска. Сообщила Лидусе коротко. Подробно без подробностей. Лежал пацан и молчал. И не хотел. Не шевелился, когда Лариска его поощряла… А каково же было его унижение. Каков был его молчаливый сон-не сон. Рядом с продолжающей поощрять (и уже злой, мысленно чертыхающейся) Лариской. Бедный пацан!..

«Эх, дед! Ты и представить себе не сможешь, как тебя возбуждает, когда ты на броне!» (Почему это я не смогу представить? Я даже Лариску могу с собой рядом представить. На броне.) – «Возбуждает!.. Больше, чем любой бабец! Когда тебя трясет, когда на броне подбрасывает, колотит, – а кто-то из зеленки в это время целит тебе в лобешник!» – «Впустую мне это». – «Не впустую, дед. Когда ты взъярен, танк или БТР, с которым ты слипся, пролетает опушку быстрей, чем торопящийся за тобой прицел, чем глаз стрелка… Все пацаны это знают. Пацаны так возбуждены, что даже привстают на броне, грозят кулаком зеленым кустам – на, сука, стреляй! Все равно промажешь!» – так Олежка рассказывал в первые дни (уже летом) по приезде, в первые два дня… перед походом к Лариске. А потом смолк. Сидел на крылечке и смолил одну за одной. Черные пальцы…

Я уверен, он не для меня – для себя самого рассказывал. Напоминал себе, что физиология в норме… Он же помнил. Он повторял вслух, как повторяют заговор. Он шел на свидание и помнил, помнил эту прыгающую под ним, возбуждающую броню… Перед свиданием с Лариской он ерзал, сидя на крыльце. «Дед. У тебя твой мерзкий портвешок остался?» – Ерзал. Не хватало тряски. Ему не хватало, чтобы подгнившее мое крыльцо пронеслось БТРом по дурной дачной дороге. Не хватало, чтобы крыльцо подпрыгивало и ухало по канавам. Ему не хватало, чтобы кто-то сейчас в это крыльцо целил и запоздало стрелял.

Знаю. Помню… Потерял лучших друзей. Еще и поэтому, мол, он никакой, от горя черный. Не люблю слово черный. Я знаю, знаю, что и вправду потерял друга уже здесь. Алик повесился… Тоже контуженный. Пришел из армии и, обнаружив, что некоторые девчонки на дискотеке с ним не идут, а с кем-то другим под ту же самую музыку весело приплясывают, нашел себе веревку (ремень) и какую-то нехитрую точку опоры. Кажется, дверную ручку. Повесился сидя.

Боюсь… «Дед. Я не так уж контужен. Мне просто нужно отлежаться». Мой не так уж контуженный (и никого не винящий) мальчик станет таблеточником – станет качающимся длинным доходягой возле аптеки… Или сам выйдет на дачную дорогу за кой-какими малыми деньгами. Не с мокрухой, но с угрозами. Вот и зависимость. Моя мысль пугается самой себя. Этот качающийся доходяга попадет шестеркой к кому угодно… К дешевому блатяге. К базарному гангстеру… Я (бывший совок) был когда-то приучен, что план сильнее судьбы. И потому моя мысль бьется как в припадке: спасти! спасти!.. Всякого, мол, можно спасти, если успеть помочь до. Но как я успею… Олежка захвачен целым слоем таких же. Эти вялые молодые мужики деградируют целой прослойкой и по своим (мне не видным) законам. У них свой слог и свой скок, своя эволюция, – против стада не наплюёшься, и где уж мне, старику, успеть до.

Я ломал голову. Если парень раскрепощается и набирается крутой злости через секс, это норма (как ни жутко это звучит), это нормально, и он по жизни еще всё свое успеет… Но перестановка «секса» и «насилия» всё меняет. И если раскрепощение парня началось с насилия и убийств, продолжения не видно – и никаких других раскрепощающих дорог уже нет. Эти люди в будущем (эти парни) совсем не обязательно уголовники. Они не обязательно злы, безжалостны и круты на расправу. Они не обязательно наши начальники. Милейшие и мирные могут быть люди. (После того как убивали других.) Они как мы. Однако им всегда будет понятнее и предпочтительнее видеть мир (и людей) через перекрестье прицела «кто кого осилил». А не через замочную скважину «кто там кого имеет… любит или не любит». У меня даже заломило в мозгах. Я стар для таких напряженных мыслей. Башка такое уже не держит… Мелькнуло и нет… Мелькнет, и вроде бы важно, суперважно, а через минуту думаешь – о чем это я?.. Вот тебе и до. Ре-ми-фа-соль…

3

Ночь. И я не знаю, куда иду – к Лидусе… или уже от Лидуси топаю к себе домой?.. Стариковская (и плюс усталая) голова ночью устроена невнятно. Но ведь я иду от дачи к даче, значит, разберусь. Главный ориентир – наша речушка.

С той стороны речушки, держась друг друга, расположились дачами наши состоятельные люди – у нас их зовут «средненькими». (Словцо «богатые», «богатенькие» все еще провокативно. Не надо нам его. Пока что.) Эти «средненькие» очень быстро разобрали спуски к реке. Их аккуратные и надежные (и прозрачные глазу) строгие заборы сбегают прямо в воду. Чудо! (Со временем речка, она небольшая, отойдет к ним.) Речушка – это будущий их законный страж.

По эту сторону речки разномастная голытьба. Когда пробил день послабления (а в нем, в этом дне, – час дележа), из Москвы хлынули толпы, с тем чтобы окружающую землю приватизировать – захватывать, брать, покупать. Хватали кусок за куском, где умоляя, а где угрожая и беря одряхлевшее начальство силой… Главное – прихватить землицы. А там кое-как слепил из досок сарайчик, вот и дача!.. А уж потом связаться с какой-нибудь воровской стройкой. И строить, и строить дальше, по возможности, обворовывая вора. Так что и голытьбе кое-что перепало. Хоть разок в жизни! Сарынь на кичку.

Иду вдоль темных ночных дач… Ага, Мироновы… Уклеевы… И ведь у них тоже (как и у Олежки) некая избыточная надежда на лето – у всех нас! Почти готовая национальная идея. Лето, лето! Дайте прожить лето!.. И в самом языке русском не говорят, не спрашивают, сколько ты годов прожил? Сколько лет… Остальное не в счет.

Так что и «средненькие», и голытьба живут ожиданием тепла, жары и дачного лета. (Поездки-набеги в Турцию или куда там еще – это просто так… десерт… клубника. Основная еда жизни – лето и дача.) Когда наш прозябший люд однажды взвыл, возопил, мол, что ж за жизнь у нас такая! Что ж это за никак не кончающаяся чертова холодрыга?!. Почему это никому в мире, кроме нас, не надо таких теплых стен в доме и такой теплой, такой разномастной одежды?.. Что ж это за доля?!. Когда огляделись и взвыли по-настоящему, в голос, Бог сжалился и не без щедрости дал русским дачу. Дача – от слова дать.

Ну, да, да, голытьба порезвилась – помню! – эти сотки, эти огрызки гектара расхватывали кусками. Бери, бери, и главное – тут же лепи ограду! Если нет доски на забор, нет штакетника, сойдет горбыль. Родной горбылек, гнило-березовый еще никого не подвел – ну, да, да, некрасив, неказист, зато с виду беден и вечен. Не без разборок, конечно. Не без стычек. Но гражданская мини-война не случилась. Ревность разве что перешла во взаимное соседское толканье локтями. Ну, а как не потолкаться острым локотком? Ты у меня оттяпал прихваченной земли, а когда ты вернулся из Москвы с выправленными документами на вечное пользование, я у тебя сарайчик сжег. Пожег, как выражались раньше. Но ведь у тебя вон сколько теперь земли.

Надо признать, оживились. Во всяком случае, зашевелились. Еще и гостей из Москвы зовут. Чуть что: гости! валяй ко мне в гости!.. Сизые дымки шашлыков плывут то там, то здесь. Поддатые (хорошо поддатые) голоса за каждым забором. Счастье! Гости уже устали. Но хозяева все не могут уняться. Они всё показывают и показывают уголки своих владений. Они зовут всех потрудиться на земле. Сгоняют гостей к своим грядкам. Один из гостей был китаец. (Я углядел его через забор.) Он даже покривился лицом, когда его подогнали к грядке с луком. И быстро-быстро слинял в дом. Сначала сплюнув в мою сторону… Дело веселое! «Средненькие» на своих участках изводят лес – ради сада. Голытьба изводит сад – ради клубники. Правду сказать, есть и общая у всех нас любовь – цветы. У голытьбы на продажу, у «средненьких» для души.

Я тоже молодец – надумал грядками завлечь Олежку. Мол, труд лечит!.. Я сколько-то надеялся и на его Лариску. Но розовощекая дура на улице так нагло смотрела на меня. Еще и хихикнула. (Словно бы это я ночью дал маху.) Но у них уже всё обрублено. Я понял. Каждый из них уже сбросил другого со счетов. Уже точка. И я прямо Олежке сказал: забудь, мол, пока Лариску, а присмотрись-ка лучше, как людишки копошатся за заборами – копают сердяги, строят, оживились земляные работы. Я же видел, что рытые ямы и запах черной землицы его волнует.

– Дед, отстань. Меня от этого ломает.

Из всех земляных работ его заинтересовали лишь эти выемки возле моих яблонь. И то на пять минут. Эти бессмысленные труды бездомной норной собаки.

Я не сдержался:

– Что за идиотское слово «ломает»!

Он спокойно поставил точку:

– Дед. От твоих неидиотских слов меня ломает еще больше.

Он днем тихий. Зато всю ночь бывший солдатик мотает башкой, ночь напролет!.. Это я рассказываю Лидусе про своего Олежку. Одеваюсь, ну и заодно рассказываю.

– Ничего, – откликается Лидуся. – Время лечит. Вре-е-емя.

Молодая, а, кроме затертой, беззубой бабушкиной реплики, выжать из себя сейчас ничего не может.

– Ты бы нашла ему другую подружку. Позаковыристей.

– Это какую?

– Чтоб повеселее. Чтоб с сумасшедшинкой.

– Вре-е-емя, – зевает Лидуся, не договаривая.

Ночных сил у Лидуси хватает уже только на одно повторяющееся слово. Свидание окончено. И она имеет, наконец, право хотеть спать. Мертвецки спать. Уж она-то головой трясти не станет.

Но как ни устала, до дверей все-таки меня проводит. Нагая. Белеющая во тьме.

А я уже за калиткой, иду к себе. Иду поселком. Обычный мой путь под ночной луной.

Мой домишко тих. К Олежке в комнату не заглядываю… Мне и мимоходом все слышно. «Шорк-шорк!.. Шорк-шорк!..» – крепко работает, мотается на подушке солдатская башка. Время лечит?.. Посмотрим… Задергиваю занавеску. Не нужна луна. (Сегодня уже не нужна.) Луна меж тем разыгралась на небе. Так и плещет вкрадчивым светом!

– Это норная собака, дед. Сто процентов, что собака… Лапы… Лапы ее видишь?

Я уже и сам сообразил, что собака. Выемки (новые, свежие) слишком плоские. На крота совсем не похоже. А лис здесь нет давным-давно.

– Может, капкан?.. Есть у тебя капкан, дед?

– Зачем он мне.

Я тихо-тихо разогреваю наш разговор. Втягиваю Олежку. А сам вроде как заглядываю в ямы с серьезностью озабоченного хозяина.

– А не избавишься, дед, иначе. У нас была такая. Роет, как сумасшедшая. Видел ты японские заводные игрушки? Точь-в-точь та наша собачонка – рыла с бешеной скоростью. Не то что твой смешной садик – зигзаги сорокаметровых окопов портила!

– Не может быть.

– Может. Быстро-быстро сгрызала лапами, уродовала окопный угол. Со стороны наших спин… Как желобы. Как специальный к нам водослив… В одном месте, в другом. А ночью дождь и – получи, дарагой, – пол-окопа воды.

Еще ему вопрос…

– Каждую ночь, что ли, рыла?

– Каждую!.. Мы злились, гоняли ее пинками. А куда собаку выгонишь, если у нее ничего, кроме нашего окопа и наших объедков, нет?.. Гнали пинками. Пришлось стрелять. Чичи стояли напротив нас. У двух скал… И тоже стреляли. Собака их окопчики тоже изрыла. После дождя всё и там, и тут пообвалилось… Представляешь, дед, меж их скалами и нашими окопами мечется по траве собачонка. Какой-то там терьер. Не помню… Маленькая паршивенькая собачонка.

– И те и другие палили в псину?

– Ну да.

– Молодцы!

– А это как игра. Один выстрел они. Один мы. Всё по-честному. Кто метче. По два раза не стреляли. Зато она в две секунды успевала себе ямку… Зачем ей так много ям?.. Как будто ныряла в землю. Мгновенно. А пуле, дед, тоже сколько-то времени надо… Не то что мы, доходяги, – снайпера за собачонкой не успевали.

И тут Олежка начал зевать. Да как же широко разваливал рот! Встал с чурбака и шагнул в сторону своего привычного места на крыльце.

– И что снайпера?.. И кто попал?

Но он не ответил. Он просто потух. Был – и нет. Он, подойдя к крыльцу, очень осторожно, как на минном поле, устроил свой зад на самой верхней ступеньке. Еще раз зевнул… И медленно-медленно вынимал сигарету.

4

Голова у него в шрамах. В этаких светлых проплешинках, просвечивающих его короткую стрижку. Десятка полтора их… Такие светлые, крохотные насечки на макушке… Он сказал – камнепад… Ему голову набило, наколотило через каску. Надо же!.. Через каску!.. «Но это, дед, лучше, чем радиоактивный дождь. Почему?.. После радиодождя проплешины круглые. Как монеты. И их много, больше, чем волос».

Но и взрывы в горах, и камнепад, под который солдаты попали, как-то не очень впечатлили – у меня возникло свое зрительно-звуковое стариковское видение: колокольчики… Нет, не бумажные, для украшения. Не дизайнерские, а натуральные… металлические… на входе, чтоб касса слышала… десяток колокольчиков, подвешенных над входной дверью. Которые издают мелкий-мелкий звон, если кто чужой пришел.

Он лупит этими шрамами-колокольчиками по подушке. Лупит во сне сильно, с нарастанием кача бьет головой туда-сюда, – и тогда впрямь кажется, что эти его шрамы звенят. (На самом деле это звенит кровать. Это позванивают в спинке кровати длинные тонкие металлические стержни.) А потом колокольчики стихают, смолкают. И только слышно «Шорк-шорк!.. Шорк-шорк!..» – голова продолжает метаться, но подушка уже сдвинулась и прижала (придушила всей массой) звенящие металлические стержни. Зажала струны. И только шоркающие шорохи теперь. До утра.

Ночью у Лидуси я уже на входе малость оплошал. Прошел к ней в спальню. Всё тихо… Вот только там, где обычно Лидусина светлая голова, – две головы – одна Лидусина и рядом чья-то еще. Темная, лохматая башка, показавшаяся громадной… Мне бы тихо уйти. Я даже вполне сообразил, что я некстати и что это Лидусин дачник… Но «голова на подушке» стала для меня наваждением, навязчивой идеей. Я так долго и так больно смотрел ночь за ночью на мечущуюся Олежкину голову, что теперь не мог оторваться от этих двух обычных, немечущихся, мирно спящих голов… и чуть лишнего перестоял, промедлил возле них. Не понимаю, как и что… Как я себя выдал… Может, кашлянул?..

Так или иначе, уже включили лампу. Дачник сразу ко мне с ревностью – басит и грубит, бицепсы свои потирает! Мол, если что, он щас врежет!.. Лидуся в ночной рубахе. Вскочила и мечется возле нас. И кричит своему прошлолетнему сожителю (на него у нее некоторые надежды. Я знал про него… Перспективный!) – Лидуся кричит яро, страстно и, как ей кажется, убедительно:

– Да ты посмотри!.. Посмотри на этого старикана! Да его ветром качает… На что он женщине?.. Посмотри на это говно!

Я даже осердился:

– Но-но, – говорю.

Наконец находчивая (и, как всегда, правдивая!) Лидуся своему дачнику втолковывает, что у старика (у меня) беда… Олежка… Внук из «горячей точки»… Головой бешено мотает! Не спит! Каждую ночь мотает. Что делать?.. А старик глуп, сосед… говенный этот старик сосед не знает, как контуженому солдатику помочь.

– А чего он пришел?

– Не знает, что делать.

– Да и я не знаю, – говорит дачник, уже не кипятясь. – К врачам надо…

Лидуся дает мне какие-то таблетки, будто бы снотворные, и я ухожу – а что еще может говенный старик?.. Таблетки я выбрасываю в ближайшую же канаву.

Я вовсе не был расстроен или там неудовлетворен. Старик легко переносит отказ. Старик смиряется. Конечно, ночь теперь растянулась во всю ширь. Ночное время стало пустое, лишнее – и некуда себя деть при такой луне. Но у старика всегда много лишнего времени. (Вся жизнь впереди.) Я даже рассмеялся.

Неистраченное ночное время сказалось дома. (Я вернулся от Лидуси раньше обычного.) Не расслышав, проходя мимо, ни «колокольчиков», ни шуршащего «шорк-шорк», какое издает молодая голова, дергающаяся на крепкой солдатской шее, я взволновался… Заснул он по-настоящему? Неужели?.. Я тихо-тихо вошел в Олежкину комнату – пусто. Ночь… В постели его не было.

Я не слишком обеспокоился, парень небось вышел помочиться по-летнему… во дворе… Но все же невольно (после ночного промаха у Лидуси) я был настороже и следом поспешил тоже на воздух. И уже через минуту, в саду, увидел парня на земле – без труда разглядел. Сад был в луне весь насквозь. До самого забора. Светло!.. Олежка лежал в пяти шагах от старой яблони – в «собачьей» яме.

Не знаю, вырыл ли он себе углубление этой ночью. (Руками. Быстро-быстро.) Или вытянутая ямка существовала еще со вчера?.. Он лежал в неглубокой выемке, согнувшись калачиком. Утробная поза. Удобная всем нам. Чтобы по-настоящему успокоиться.

Я ходил возле яблонь кругами, не решаясь вмешаться. Дал ему здесь полчаса. Под ночной луной… Я ждал неизвестно чего… Я так и слышал крикливо-уверенный голос Лидуси: «Может, ему надо… Может, он этим лечится?»… И опять же вопрос: что за природа этих выемок: он сам нарыл или использовал обнаруженный нами вчерашний собачий опыт? Какая, впрочем, разница! Солдат умеет вписаться. Солдат умеет использовать любую местность.

Ах ты, земляной червь! Утробный зародыш, сраный солдат! – смеюсь я. Грубо смеюсь. Старику слаще, когда он скажет грубо. Старик спрямляет жизнь во всем… И в словах. И в мыслях. Хорошо зарылся, сраный солдат!

Не расталкивая, бережно помогаю Олежке подняться. Он зябко ежится, но при этом спит… Веду его. Вяло переставляет ноги через порог. Он в отключке. Пусть солдаты немного поспят. (Я отряхиваю его от земли. Пока мы идем.) Холодное тело… Укладываю его в постель. Укрываю. Молодой! Угреется быстро.

Как я сам не сообразил! Мог бы и раньше заметить. Утром, пока он не умылся, я успел увидеть его руки – темные пацаньи кулаки, пальцы… и под ногтями набившаяся земля. Он рыл руками, ногтями землю. Никаких сомнений. Быстро-быстро рыл.

Но тут же легко всё и отмылось. Следов нет. (Под молодые ногти грязь глубоко не забьется.) Я, когда он сунул руки под струю воды, намекнул ему – мол, ногти… ночь…

– А?

Он не понял.

А я, поколебавшись, смолчал. Так и не сказал ему про его ночное земляное самоврачевание. Так и не решился… Как бы что-то в нем не спугнуть, не разладить… «Не навреди», – первейшая заповедь. И я боюсь слов, какие вдруг скажут о пацане врачи. Боюсь их ярлыка. Всего боюсь.

Я даже склонен верить выдумщице Лидусе. А врачам – нет. Потому что мои врачи как раз навредят. Невольно, конечно. (У меня нет других врачей, потому что у меня нет других денег.) Так что я хочешь не хочешь понимаю Лидусю… И понимаю моего пацана. Он – в земле. Это чтобы по-настоящему успокоиться… Чтобы отключиться, забыться, мы принимаем идеально защитную позу, позицию плода в женском чреве. (Это не важно, был ты вчера солдатом или нет. Стрелял ли в шуструю норную собачонку. Был ли контужен или просто испугался.)

Пацана в земле, в земляной ямке, как я понимаю, перестает болтать и крутить. Его расслабляет… Пацан закрывает глаза… Постель… Приехали… В трусах и в майке… С налипшей на тело землей… Он на миг-два уверен, что он в изначальной женской утробе, хотя он – в утробе земляной. Не он один таков. Наш общий путь – из той утробы в эту. И на привалах этого долгого пути нам нужен легкий самообман. (На миг-два нам нужен покой. И вот почему мы дорожим этой позой – имитируем попадание в утробу.)

Теперь почти каждую ночь. Особенно, если лунная. Теперь я легко отслеживаю, когда пацан среди ночи встает. (Я прислушиваюсь… Сквозь дрему. Стариковский сон чуток.) Сначала слышу, как он шоркает головой на подушке. Всё сильнее дергает башкой, как на отрыв… Спит не спит… Затем встал, идет в сад, и там, возле яблонь, быстро-быстро, по-собачьи, зарывается в землю. Чаще в готовую, вчерашнюю выемку. Неглубоко, на половину тела. (Иногда я вижу его уже сразу в ночном саду. Слежу какое-то время. Через темное окно.) Зарылся. Лежит… Славно зарылся! Настолько славно запрятался, что чужая пуля не найдет его тела, а чужой нож глотки. Удивительно. Здесь, в земле, он отсыпается, не дергая башкой. Пацан спит по-настоящему. Как каменная голова. Он даже сопит… В сладкой утробе… Я дал ему поспать. (Сорок – сорок пять минут. Урок.) Я поглядывал на часы. А потом я ушел. Будь что будет. Мне не обязательно его поднимать. Он сам. На бледном рассвете (еще до солнца) он сам отряхивается от земли… от травинок… Встал. И, как лунатик, тихим, плывущим шагом возвращается в постель – досыпать ночь.

Днями он вроде бы оживает… С местными парнями более или менее контачит. Надо мной посмеивается. Грубит. Дерзит… В магазинчик ходит. Но всё при свете дня. А ночь – это ночь… Вчера, когда я вернулся от Лидуси, пацан уже был в утробе. Я шуршал ногами по траве – рядом, – я ходил кругами, как ходят вокруг застарелой беды.

Но эти сорок – сорок пять минут я не всегда выдерживаю. Я за него боюсь. Земля прохладна. Каково тебе, загнанный в землю солдатик?.. Я подхожу и помогаю ему выбраться из ямы, из утробы. Но не кричу, конечно, в сонной стариковской злости и не бужу. Иногда он встать не в силах, и тогда кое-как, но подымаю, сам кряхтя и трясясь, на подгибающихся, подламывающихся ногах, – и веду его, тяжелого, до постели.

Но тяжесть чугунного тела как-никак терпима, снести можно – тяжесть самой беды мне куда тяжелее!.. Я не знаю, как быть. Я боюсь за его почки. (Земля холодает. Воздух теряет летний настой.) Боюсь за спину, за его поясничные позвонки.

Устроил на постель, стою какое-то время возле и тяжело дышу. (Я даже не отряхнул его. Не до этого.) Стою и пошатываюсь. Я, собственно, и думать уже не думаю – о чем тут думать?!. При мне, в моем домишке оказался отвоевавший, отстрелявший свое пацан. Неустроенный, с поехавшей крышей, контуженый пацан, который мне не нужен. И который мне непосилен. Но который мой. Но который родной.

Как я это вынесу и выдержу? «Шорк-шорк!.. Шорк-шорк!..» Ага. Задергалась, заметалась на подушке его голова. Заработала (уже до утра) солдатская шея.

В полутьме я вижу пятно его лица. Вижу и не вижу. (И думаю о покойной моей матери. Почему я думаю о ней, когда смотрю на него спящего? Я помню мамину гримаску досады. Гримаску ее хорошо, отлично помню… А вот улыбку ее время стерло.)

Нимфа

1

Конечно, у Белого Халата много слов. Еще и еще он впаривает мне про классический «сатириаз». Который уже в шаге от меня!.. Что я «сатирмэн». Что я лунный старик… И даже с прямолинейной невежливостью проскользнуло «старикашка-сатир». Под старость, мол, такое бывает. (Если сейчас же не подлечиться!.. Крыша едет… Ах, ах! Опасно!..) Да пусть его болтает… Работает!.. Врач вправе перетасовывать свои ученые слова. Но я вправе им не поддаться… Жизнь – это капитал. Я ее прожил… Могу себе позволить мягкий, тихий распад.

Белый Халат, конечно, спокоен и нацеленно внушает пациенту хотя и разжиженный, но стойкий страх. Аура страха. Пациент сидит… Замер… С врачом пациент, так уж повелось, – по разные стороны стола. Совсем по разные!.. На стенах диаграммы… Картинки… Даже живопись… Все, чтобы произвести побольше этого разжиженного вежливостью стойкого страха. Но пациент – это я. И я подшептываю себе, что я всего лишь неадекватен. И что мой случай легкий. Легчайший!.. И меня не загипнотизировать картинками на стенах.

Однако как воинственно мне сейчас думается, сидя в его кабинете! Сидя напротив Белого Халата… Я, мол, в эти минуты держу грандиозную оборону… Тысячи и десятки тысяч стариков, сидящие в кабинетах и обмирающие сейчас от страха. Бедняги!.. Я за всех нас! Надо держаться… Мы – люди. Надо биться за свое сознание. На нашем бесконечно растянувшемся фронте… Держаться, потому что борьба… И пусть врачи когда-нибудь скажут – этот Петр Петрович Алабин был всего лишь старикашка, но зато какой!



Поделиться книгой:

На главную
Назад