Владимир Семенович Маканин
Испуг
Неадекватен
Человек думает и рассказывает о красоте. В конце-то концов!..
1
Одежда его вечерами проста и всегдашня – темно-серый пиджак, темные брюки. Также темная беретка, придающая ему знаковую интеллигентность: он лишь слегка надвигает беретку на высокий лоб. Туфли как туфли, неприметные. В целом же – все для ночи, невидный, неброский. (Но в этом нет умысла. Так получилось. Другой одежонки просто нет.) В лунную ночь старикан Алабин, как правило, бродит по дачному поселку. (А лучше б спал!) На ночной дороге он в профиль покажется вырезанным из черной бумаги.
Светлое пятно в нем тоже есть: в разлете пиджака белая рубашка. Со старомодными уголками воротника – пристегнутыми на пуговички. Рубашкой он гордится, чистая, белая, – у него их две! Они надежно сменяют друг друга. Стирает их он сам. Одинокий.
Сняв с плечиков, надел рубашку. Брюки. Пиджачок…
– Мой вечерний костюм, а? – говорит старикан Алабин сам себе, по привычке всех одиноких. (И многих неодиноких.)
Он как бы посмеивается… Однако же вдруг очень уважительно проводит по плечам и полам пиджака влажной тряпицей. Моль – известный недруг одиноких стариканов.
Пиджачок… теперь беретка… Он готов!
В окно (погасил свет) ударила сиянием ночная луна – старику кажется, что она его поторапливает.
Да, да! – говорит он ей по-приятельски. – Уже иду.
Натягивая еще раз, поудачнее (да, да, покрасивше!) беретку на лоб, старикан выходит из своего скромного домишки в полную тьму.
Дачный поселок спит.
Нет-нет подымая к небу глаза (луна вдруг спряталась), старик вышел на дорогу и поторапливается. Страдающий бессонницей идет, спешит на свидание к луне, почему бы и нет?.. Но идет он не к ней.
– Боже мой! – вздохнула во сне молодая женщина. Прозвучало лишь невнятное, утонувшее в подушке «бы-жи-мый…».
А заоконная луна, сбросив налипшую тучку, вдруг заново просияла.
Старикан Алабин, только-только вошедший и весь на свету, тотчас напрягся. На свету (если это внезапно) человеку хочется съежиться. Человеку некомфортно. Человеку хочется себя пожалеть и немного оправдать. (Вроде как до света, человек в темноте только и делал, что жил полнокровной и правильной жизнью.) Свет с человека спрашивает.
Но заодно лунный свет дал увидеть себя со стороны: ночь… чужая темная спальня (чужая к тому же дача!)… Пробравшийся сюда старик, сидит рядом со спящей молодой женщиной… правда, на краешке постели… Этот старик – я.
Нет, нет, ничуть не бывало. Я не напрягся, когда луна засияла и меня в чужой спальне залило бледным светом, – я лишь на миг задержал дыхание. Я крепкий старик.
И я вовсе не собирался себя жалеть, оправдывать.
– Игорь? – позвала-спросила она.
Никак я не мог определить, спит ли она. (Я еще задержал дыхание… Надолго.) Когда у женщины в постели голос сонлив и гундос, ясно, что она не спит. Но голос был неотличимо ровный.
Я выждал. Она могла протянуть сонную руку и тихо привлечь меня к себе. (Бывает же и такое!) Или, скажем, в полусне погладить… Тогда бы ясно, что спит. По мягкости ее руки. По мягкости ее ночного желания. Я ведь сидел совсем рядом.
Однако же вместо того, чтобы нечаянно и с ленивой лаской ко мне потянуться, она окликнула мужа по имени.
Я на случай уже отсел к ее ногам. Подальше. Вне отсвета луны.
И затаился.
– Игорюнчик! – звала она, обращаясь к отсутствующему мужу, словно бы он был близко, в другой комнате.
Она так ласково взывала к нему:
– Принеси мне анальгин. И воды немного…
Могло ли быть так, что муж и впрямь вернулся? Рановато ему. (Шума машины не было, это точно.) Но иногда обстоятельства против нас. Машина машиной, а муж мог вдруг вернуться сюда электричкой… и прийти пешим!
Мне стал слышаться шорох шагов.
Настрой был сбит. (Я уже уходил мягким-мягким шагом. Ни шумка.) Через сад и обойти дом – удобнее. У них здесь сплошь яблони и сливы. Ее звали Анна, какое имя! Мог бы звать ее
Был ли там, в доме, объявившийся муж Игорюнчик или скорее всего его не было? Звала ли Аня его въявь или со сна? – Я поразмышлял так и этак. Окна темны. Окна нигде не зажглись. Но муж, разумеется, и не включая света мог вернуться… Мог оказаться там. И отозваться. И принести ей сейчас анальгин.
Не зная, на что решиться (колеблясь), я остался стоять напротив их дома. Так и торчал на дороге, залитый насмешливым лунным светом. Я мог стоять здесь хоть до утра. Дорога – она ничья. Можно стоять, можно сесть на траву у обочины. Трава тоже ничья. И мне стало вдруг замечательно! Я все еще вглядывался в завораживающие темные окна.
Смотрел и на луну. Я даже высказал ей несколько слов упрека… Мол, как же так. Пообещать и не помочь – это нехорошо. Я усмехнулся. Это нехорошо и нечестно. Поманить – а потом оставить человека среди ночи ни с чем.
– Как же так, подруга! – повторил я со смешком (и легко вздохнул), не отрывая глаз от светила.
Вернулся в мой Осьмушник – таково прозвище этой пристройки дачного дома. Хозяева – Крутовы – вдруг разом купили эту дачу, здоровенную, большую. А тот аппендикс, что выходит к забору (слесарню и вторую кухню предыдущего хозяина), отдали мне.
Просто так отдали: живи. Со мной они добряки. Зимой (а также среди лета, если Крутовы вдруг на юга, к морю) я присматриваю за всем домом – это ясно.
Так что у меня отдельный клочок земли, отдельный вход сбоку:
Вошел я и сразу, одним крупным шагом, – направо. Там моя комнатка, одна без дверей.
Вторая, конечно, тоже моя, но вторая комнатка сама по себе, она посветлее и с дверью – она получше. При случае она как бы для летних гостей, для родственников. Как раз гостит мой внучатый племянник Олежка. Приехал дня на три. Он меня любит. Самый теперь близкий мне родич. Так получилось по жизни. Есть, конечно, где-то взрослые мои дети. Есть и дети детей. Есть ведь и жены – вспомнил!.. Однако жены уже прошли. Жены как сезонный жизненный период. Жены как облака. Были – и нет.
То есть жены где-то, конечно, есть, они живые. Как облака, они и сейчас в порядке и где-то плывут высоким небом дальше и дальше; и даже (вполне возможно) кого-то других, терпеливых, осчастливливают хлестким дождичком своих слов. У меня все были говорливые. Давно было!
Олежка спал, молодой, недавно после армии, после войны, чего ж не спать!.. Ищет теперь работу в Москве, а сюда, за город, приехал меня проведать, заодно же негородским воздухом подышать! Полезное с приятным. И вдруг оказался с деньгами – так что меня, старого, подкармливает. Привез сыру, копченой колбасы две палки. (Нашел работу?.. Надолго ли?)
Пройдя к своей кровати, я рухнул. Успел только на миг подумать об Анне, об этой появившейся красавице дачнице, – и заснул. Был с ней рядом! Сидел!.. Но какой же у нее радующийся голос. Даже среди ночи радующийся. Даже со сна.
Утром – раненько! – я встал по нужде, но решил не будить шумом Олежку. У меня грохочущий унитаз. Крутов – хозяин, любит поутру, щуря глазки, меня расспрашивать, откуда такой шум и откуда булыжники… Нет? Не булыжники?.. Неужели?.. – так с утреца он шутит. Ему (как и мне) по душе утренняя звуковая мощь, сам по себе могучий поток – плюс эхо.
Я прошагал в самый угол моего в пять деревьев сада, там летний сортир, скромный, зато весь в сирени. Забравшись туда, тихо-тихо сел на толчок. Все хорошо, и утро как утро, сидел не спешил. Еще и подумал, какая, мол, тишина. И вдруг голоса. Именно что вдруг. Похоже, что я заснул на толчке. Это точно, заснул. Потому что солнце, прорвавшись сквозь сирень и крохотный туз сортирного окошка, уже вовсю буравило мне темя.
– …Это ничуть не смешно, Олег.
– Само собой, – отвечал мой племянник (однако опять засмеявшись).
А напевный, нет, дрожащий в воздухе голос повторил, стараясь быть голосом серьезным:
– Ничуть не смешно.
Разговаривали буквально рядом со мной, но территориально уже на улице – с той стороны сирени и забора. Они не знали, где я. Они легко общались, только-только познакомившись: красивая тридцатилетняя Аня и мой широкоплечий племянник.
Из осторожности (это сразу чувствовалось) они оба не хотели, чтобы я их услышал. Должно быть, нет-нет и посматривали в сторону забора и сада, чтобы сразу примолкнуть, если я появлюсь. Дрожал ее голос. Такие ее чистые гласные звуки. Сам летний воздух дрожал! Я бы слушал и слушал… и млел бы, даже сидя на толчке, полусонный. Млел, если бы речь не обо мне. Аня меня ночью узнала. Оказывается, узнала. Новость, от которой мне стало жарко.
Лоб мой прошибло мелким липким потом (еще и от пригревшего темя солнечного луча).
Ночью Аня вполне разглядела – увидела (при луне) – сидящего на постели с ней рядом. Проснулась – но даже не вскрикнула. Смолчала. И оказывается, только чтобы разрядить ситуацию, она, умница, подала голос – вроде как просто позвала мужа: «Игорь!.. Анальгин…» – и еще про воду, запить. Потому что не надо было делать резких движений. Потому что не хотела меня напугать… И сама, прибавила Аня, она не хотела в темноте ночи вдруг напугаться.
– А вот когда ваш дядя ушел, я поняла, что мне страшно.
– Еще бы!
– Я его не виню. Он стар. Он безопасен. Я, Олег, все понимаю… Не всякая женщина его так поймет.
– А он тихо ушел?
– Как тень.
Я слушал, затаив дыхание. Все-таки я успел обидеться на это скользнувшее мелкой льдинкой «безопасен». Я бы тебе показал, милая, этой же ночью, пусти ты меня к себе поближе! Показал бы – стар или не стар! Я бы тебя аттестовал как следует!.. – хорохорился я, сидя на толчке, весь уже взмокший (от прямого солнечного луча). Еще и одуревший, одурманенный буйной в это лето сиренью.
Хорохорился, а меж тем их разговор за забором продолжался. Теперь они оба (с какой-то зловещей суровостью) рассуждали о том, что в ином таком случае перепуганная женщина могла криком поднять весь поселок… И уйти ему не успеть. Прямо у постели… Схватили бы. Сдали бы ментам! (Могли судить.) А уж сколько бы и каких слухов по округе наворотили!.. И, мол, еще очень-очень хорошо, если бы поимка и шум-гам кончились для меня лишь боем и заслуженным отдыхом в ближайшей психушке.
– Сказали, конечно, мужу, Анна Сергеевна?
– Конечно.
– А он?
– Он интеллигентный человек. Хотя рассвирепел.
– Еще бы!
– Сказал, что старика жаль, но жалеть стариков надо умеючи. Что еще?.. Что старика теперь не остановить. Старик повадился ходить ночами. Надо его своевременно показать врачам. Проверить его… и… и тем самым ненавязчиво ему помочь.
– Что значит – проверить?
– В какой-нибудь хорошей деликатной больнице. Это можно. Это сейчас делают… Так сказал мой муж.
Оба продолжали дружно охать и ахать. И всё сокрушались, что такого доброго (как я) и не вполне управляемого старика – не поняв его угасающих чувств (во как!) – иной муж просто бы забил ночью кулаками. Прибил бы. Мог и покалечить… При том, что мужа, с его кулаками, люди еще бы и всем хором оправдали!
Она, молодая, из кожи лезла, хотела показать, как здорово мне в жизни в эту ночь повезло. Благодаря ее чуткости… А каков на все согласный Олежка?..
Я встал с толчка. Сколько можно этот бред слушать! Я живой человек. Я вам не выживший из ума дедок… Если б меня заловили в десятый раз!.. Тогда да – принимайте меры. Согласен. Но сначала поймайте…
Пожалуй, ночью завело меня далеко. Согласен. Чувственный удар. (Женщина слишком красива!) Да, был неосторожен. Да, не представился ей я перед ночным визитом. (Не расшаркался. Не предложил вместе выпить водочки.) Но и хватит, хватит об этом!..
Когда, озленный, я резко встал, деревянный кружок, прилипший к заднице, поднялся вместе со мной. Громыхнув, кружок упал на толчок. Звук был сейчас ни к чему. Звук был слышный. Оба переговорщика разом примолкли, насторожившись. Я тоже притих.
Но вот они, постояв и помолчав, оба пошли по дороге – похоже, что к даче, где жила Анна.
Я наконец вылез из сортира. Глядел им в спины, осторожный и совершенно очумевший от сирени. Не спать живому среди цветов. Отравился сиренью. (Надо же, вздремнул, сидючи на толчке!) Меня душило. И еще полдня разламывалась голова.
Олежка вернулся и с наигранным восторгом мне рассказывал, как хорошо поутру он только что прогулялся! – а я тоже сыграл в хорошо выспавшегося и уже завтракавшего. Я завтракал яичницей. Глазунья!
– Не хочешь ли себе такую же, мой мальчик?
Я его зову «мой мальчик» – он меня «дядей» или просто «дедом».
И еще вот что: мне не хотелось, чтоб набежал молодняк, молодые поселковские парни, которые не то чтобы меня травили, но уж точно дразнили, поддразнивали… Струков… Вавилов… Чтобы напакостить старикашке, они могли и мента для потехи кликнуть. Мол, опаснейший случай. Мол, разберись!.. Они и без повода, увидев меня, идущего по улице, начинали веселиться – они показывали пальцем на дачный забор, за которым скучала под яблоней молодая девица, и как бы поощряли:
– Давай-давай, дедок! Не робей!
– Дедок, она ждет!.. Давай прямо днем, чего ждать ночи?!
И девчонка за забором смеялась. И они хохотали.
Я не знаю, что они против меня имеют. (Кроме своей молодости.) Я слышал (они шли по улице), как Вавилов, кривя рот, говорил Струкову: «Меня раздражает этот смеющийся старик».
Не то напугало, что меня и впрямь могли поймать, потащить куда-то, ославить, – фиг им!.. Огорчило другое: прервалась моя тропинка к Ане. Там уже тупик. Не увидеть мне Аню больше. Так я чувствовал.
Я встретился с Петром Иванычем. Я не собирался с ним обговаривать случившееся (это лишнее) – я собирался с ним посидеть на скамейке. Я хотел просто расслабиться. Мы с ним любим общаться на воздухе. Петр Иваныч – мой здешний сверстник, тоже старикан, с которым мы приятельствуем. С которым иной раз сидим вечером на скамейке, передавая друг другу бутылку с портвейном. (У нас есть и стаканы.) Петр Иваныч немного странный. Но у меня уже не бывает нестранных сверстников.
Зато я услышал от него:
– Если что, я рядом. Я с тобой.
И началось… Разумеется, я мог упереться рогом и сказать, что ничего не было и что все это ее (Ани) ночной бред. Что это ее видения. Что «у красотки попросту глюки»!.. Я мог, непугливый старик, сказать им и третье, и пятое. Но тем определеннее я боялся, что она (Аня) теперь исчезнет. Уйдет из поля зрения. Уйдет как в никуда. Тут-то, на самом острие, и возникла мысль, что, если я им как бы поддамся, она (Аня) тоже, пожалуй, придет и станет меня уговаривать «лечь на обследование». Дрожащим в воздухе голосом…