Джойс Кэрол Оутс
Блондинка
Посвящается Элеанор Бергштейн и Майклу Голдмену
От автора
«Блондинка» — это радикально дистиллированная «жизнь» в форме прозы, и, несмотря на внушительный объем романа, принцип соответствия реальности держится здесь на синекдохе[1]. Так, к примеру, вместо многочисленных домов, где некогда жила и воспитывалась ребенком Норма Джин, в «Блондинке» описан лишь один, вымышленный. Вместо многочисленных любовников, проблем со здоровьем, абортов, попыток самоубийства, ролей в кино в «Блондинке» упоминаются лишь некоторые, избранные, часто символические.
Реальная Мэрилин Монро действительно вела нечто вроде дневника и действительно писала стихи, точнее — фрагменты, отрывки в стихотворной форме. Из них в последнюю главу («Помогите, помогите!») включены лишь две строчки; все остальные стихотворения сочинены автором. Ряд фраз из главы «Собрание сочинений Мэрилин Монро» взяты из интервью с ней, остальные придуманы; строки, приведенные в конце этой главы, завершают труд Чарлза Дарвина «Происхождение видов». Не следует искать в книге биографических фактов из жизни Мэрилин Монро. «Блондинка» изначально создавалась не как исторический документ, но как биографический роман на тему. (При этом автор использовала следующую литературу: «Легенда: жизнь и смерть Мэрилин Монро» Фреда Гайлза, 1985; «Богиня: тайные жизни Мэрилин Монро» Энтони Саммерса, 1986; и «Мэрилин Монро: жизнь актрисы» Карла Э. Роллинсона-младшего, 1986. Более субъективными произведениями на ту же тему, рисующими Мэрилин Монро как некую мифическую фигуру, являются: «Мэрилин Монро» Грэхема Макканна, 1987, и «Мэрилин» Нормана Майлера, 1973.) Из книг, описывающих жизнь Голливуда в сороковые и пятидесятые, наиболее полезной оказалась «Называя по именам» Виктора Нейваски. Из книг по актерскому мастерству, на которые ссылается или цитирует автор, наиболее искренними и ценными ей показались: «Думающее тело» Мейбл Тодд, «К актеру» Михаила Чехова, а также «Работа актера над собой» и «Моя жизнь в искусстве» Константина Станиславского. А вот «Настольная книга актера» и «Жизнь актера», а также «Парадоксы актерского мастерства» создают впечатление некой искусственности, надуманности. То же можно сказать и о «Книге американского патриота». Дважды цитируется в «Блондинке» отрывок из послесловия Г. Дж. Уэллса к роману «Машина времени» (в главах «Колибри», «И все мы ушли в мир света»). Строки из Эмили Дикинсон появляются в главах под названиями «Ванная», «Сирота», «Пора замуж». Отрывок из Артура Шопенгауэра «Мир как воля и представление» цитируется в главе «Смерть Румпельштильсхена[2]». Отрывок из труда Зигмунда Фрейда «Цивилизация и чувство неудовлетворенности» приводится в перефразированном виде в главе «Снайпер». Отрывки из «Размышлений» Блеза Паскаля цитируются в «Рослин 1961».
Стоит очутиться в световом кругу при полной темноте, и тотчас почувствуешь себя изолированным от всех. Там, в световом кругу… забываешь о том, что из темноты со всех сторон наблюдает за твоей жизнью много посторонних глаз… то состояние, которое вы испытываете… называется… «публичное одиночество». На спектакле, на глазах тысячной толпы, вы всегда можете замкнуться в одиночество, как улитка в раковину.
Вы можете носить с собой малый круг внимания не только на сцене, но и в самой жизни.
Сцена действия — место священное… Здесь актер умереть не может.
Гений — это вовсе не дар. Это выход, который изобретает человек в отчаянном положении.
ПРОЛОГ
3 августа 1962 г.
И пришла Смерть, просвистела, промчалась по бульвару в блекнущем коричневатом свете.
И пришла Смерть, летящая, как в детских мультфильмах, на громоздком, незамысловатом велосипеде рассыльного.
И пришла Смерть, верно, неумолимо. Не желающая слышать никаких отговорок. Поспешная. Яростно жмущая на педали. Смерть с посылкой в плетеной проволочной корзинке, закрепленной за сиденьем. На посылке надпись «СПЕЦИАЛЬНАЯ ДОСТАВКА. ОБРАЩАТЬСЯ С ОСТОРОЖНОСТЬЮ».
И явилась Смерть, уверенно ведущая свой нескладный велосипед по дороге, среди машин, через перекресток Уилшир и Ла-Бри. Где из-за дорожно-ремонтных работ две полосы движения на Уилшир слились в одну.
Смерть так стремительна! Смерть, лишь ковыряющая в носу в ответ на яростные гудки пожилых водителей. Смерть, хохочущая: «Да в гробу я тебя видала, приятель! И тебя, и тебя тоже!» Смерть, пролетающая мимо лоснящихся, сверкающих капотов дорогих автомобилей последних моделей, обгоняющая их, как Багз Банни[4].
И явилась Смерть, которую не отвращает ни вонь выхлопных газов, ни загрязненный воздух Лос-Анджелеса. Ни теплый радиоактивный воздух южной Калифорнии, где родилась сама Смерть.
И явилась Смерть, так буднично, так невзначай. Примчалась, крепко держась за проржавевшие ручки неуклюжего, но надежного велосипеда. Явилась Смерть — в футболке с надписью «Cal Tech», выстиранных, но не отглаженных шортах цвета хаки, в тапочках, но без носков. Смерть с мускулистыми икрами и волосатыми ногами. С круто изогнутым костистым позвоночником. Юношескими прыщиками на физиономии. Смерть взвинченная, заведенная до Предела, ослепленная солнечными бликами, режущими глаз, что отражались от ветровых стекол и хромированных панелей.
Дружное завывание гудков и клаксонов приветствовало это торжественное появление Смерти. Смерти с модной стрижкой ежиком. Смерти, энергично жующей жвачку.
Смерти такой заурядной, такой рутинной — пять дней в неделю плюс еще по субботам и воскресеньям за дополнительную плату. «Голливуд, услуги по доставке на дом». Смерти, доставляющей свои, особые посылки.
И пришла Смерть в Брентвуд, где ее совсем не ждали. Смерть летала по узким, почти пустынным в августе улочкам Брентвуда. О, этот Брентвуд с его трогательно ухоженными садиками и лужайками, мимо которых, торопливо крутя педали, пролетала Смерть. Торопливо и так обыденно. Альта-Виста, Кампо, Джакумба, Брайдман, Лос-Оливос. И дальше, дальше, на Пятую Хелена-драйв, улицу-тупик. Пальмы, бугенвиллеи, красные вьющиеся розы. Запах гниющих лепестков. Запах спаленной солнцем травы. Живые изгороди. Глицинии. Закругляющиеся асфальтовые дорожки. Шторы на окнах плотно задернуты — защищают от солнца.
Смерть доставляет посылку, на которой нет обратного адреса.
ММ ПРОЖИВАЮЩЕЙ
2305 ПЯТАЯ ХЕЛЕНА-ДРАЙВ
БРЕНТВУД КАЛИФОРНИЯ
США
ПЛАНЕТА ЗЕМЛЯ
Оказавшись на Пятой Хелена-драйв, Смерть крутит педали уже медленнее. И, сощурившись, вглядывается в номера домов. Смерть и не думает оглядываться на посылку со столь странным адресом. Коробочку, завернутую в полосатую белорозовую блестящую бумагу, в которую, если как следует присмотреться, уже заворачивали что-то раньше. Украшал эту коробочку готовый белый шелковый бант, приклеенный прозрачным скотчем.
И размером коробочка совсем невелика: восемь на восемь и десять дюймов. И весит каких-то несколько унций. Может, пустая? Или набита тонкой оберточной бумагой?..
Нет. Если потрясти, сразу становится ясно — там, внутри, что-то есть. Что-то такое мягкое, с закругленными краями, возможно, некий предмет, сделанный из ткани.
Смерть явилась в начале вечера, 3 августа 1962 года, и позвонила в звонок дома под номером 12305 по Пятой Хелена-драйв. Отерла вспотевший лоб бейсбольной кепкой. Продолжала нетерпеливо и энергично жевать жвачку. Шагов внутри слышно не было. Но нельзя же оставить этот чертов пакет на ступеньках, надо, чтобы расписались, что посылка доставлена по адресу.
Из-за двери доносился лишь приглушенный шум кондиционера. А может, радио? Небольшой домик в испанском стиле, «гасиенда» всего в один этаж. Стены под необожженный кирпич, лоснящаяся оранжевая черепичная крыша, окна с опущенными жалюзи. На всем следы пыли. Тесный и миниатюрный, точно кукольный домик, самый что ни на есть заурядный, в Брентвуде таких полно. Смерть позвонила еще раз, сильнее нажимая кнопку. На этот раз дверь отворилась.
РЕБЕНОК
1932–1938
Поцелуй
Почти то же самое, если бы она сказала: «
Первый раз мать взяла ее в кино, когда ей было всего два или три годика. Впечатление было совершенно ошеломляющее. «Египетский театр» Граумана[5], что на Голливуд-бульвар. Лишь спустя несколько лет научилась она следить за развитием сюжета, но тогда, в первый раз, была просто очарована движением — неустанным, напоминающим рябь на воде, мерцающим движением на огромном экране, высоко над ее головой. Тогда она еще не понимала, что
Сколько раз ребенком, а потом уже девушкой, с трепетом возвращалась она в этот кинотеатр. И несмотря на разницу в названиях, тут же узнавала многих актеров. Потому что в каждом фильме непременно присутствовали Прекрасная Принцесса (обязательно блондинка) и Темный Принц (обязательно брюнет). И целый вихрь самых разнообразных событий то сводил их вместе, то разлучал. Снова сводил и снова разлучал, а фильм тем временем уже близился к концу. Музыка гремела все громче, по нарастающей, и они вот-вот должны были слиться в яростных объятиях.
Но конец далеко не всегда был счастливым. И предсказать его было просто невозможно. Ибо порой один из героев опускался на колени перед смертным одром второго и возвещал о смерти прощальным поцелуем. Даже если он (или она) каким-то образом выживал после смерти возлюбленной, вы понимали, что весь смысл жизни теперь для него потерян.
Однако как все же досадно так и не увидеть, чем же закончится фильм.
Потому что вечно что-то мешало. То в зале поднимался шум и зажигался свет. Громко верещала пожарная сирена (но без огня? был ли огонь? однажды показалось, она определенно улавливает запах дыма), и всех просили покинуть зал. Или же она куда-то опаздывала, и приходилось уйти, так и не досмотрев до конца; или же просто засыпала в кресле, пропускала конец и просыпалась, рассеянно щурясь от яркого света, а незнакомые люди вокруг вставали с мест и начинали выходить.
И даже уже будучи взрослой женщиной, она продолжала ходить в кино. Проскальзывала в темный зал кинотеатра, расположенного где-то на окраине города или же в совершенно незнакомом городе. Она страдала бессонницей, а потому часто покупала билет на сеанс для полуночников. Иногда она покупала билет и на самый первый сеанс. Не то чтобы она ощущала скоротечность и мимолетность жизни (хотя жизнь становилась для нее все более затруднительной, все чаще ставила в тупик по мере того, как она взрослела). И вместо того, чтобы слиться с этой быстротечной жизнью, она постоянно пыталась остановить время. Силой, как малое дитя, которое хватается за стрелки часов, пытаясь прервать их неумолимый бег.
Итак, она входила в темный зал (где часто пахло залежалым поп-корном, едким лосьоном для волос, дезинфекцией), входила возбужденная, как молоденькая девушка, жаждущая снова увидеть на экране —
И в какой-то день или час она вдруг понимала, что Прекрасная Принцесса, которая прекрасна просто потому, что прекрасна и зовется Прекрасной Принцессой, обречена на вечные поиски. Обречена вечно заглядывать людям в глаза, ища подтверждения тому, что существует.
Взрослая женщина. Беспокойство и нарастающий страх.
Сюжет фильма страшно запутан и сложен, хотя и знаком. Или почти знаком. Возможно, его слепили невпопад из каких-то совершенно разрозненных кусков. Возможно, специально сделали так, чтобы он дразнил и мучил. Возможно, настоящее перемежается в нем с обрывками прошлого. Или будущего?.. Крупные планы Прекрасной Принцессы, они носят такой интимный характер. Мы ведь предпочитаем оставаться извне, не влезать в шкуру других.
Да, она тоже заметила, что на этот раз Прекрасная Принцесса сбита с толку временем, именно им. Сбита с толку сюжетом фильма. Люди всегда подскажут, намеком, взглядом. А что, если нет? В этом фильме Прекрасная Принцесса уже немного не та, что прежде. Уже не в том ослепительном расцвете молодости и красоты. Хотя, конечно, все еще очень красива. И выглядит такой белокожей и сияющей на экране, когда выходит из такси на улицу, где метет ветер. Она в гриме, в темных очках, в прилизанном каштановом парике и туго затянутом в талии плаще. И камера неотступно следит за ней, пока она взбегает по ступенькам. Входит в кинотеатр и покупает один билет. Затем проскальзывает в темный зал и садится в кресло во втором ряду. И поскольку она — Прекрасная Принцесса, посетители смотрят на нее, но не узнают. Принимают за обычную женщину, пусть даже очень красивую, но им не знакомую. Фильм только что начался. И через секунду она целиком отдается тому, что происходит на экране, снимает темные очки. Голова приподнята. Глаза прикованы к светящемуся экрану, а в них какое-то совершенно детское выражение — благоговейное и немного встревоженное. И все происходящее на этом экране отражается на лице, как чередование света и теней на воде. Целиком уйдя в это восхищенное созерцание, она не видит, не замечает Темного Принца. Не замечает, что он вошел следом за ней в кинотеатр.
Вот на несколько секунд он попадает в объектив камеры, стоит за потертыми бархатными шторами у бокового прохода. Красивое лицо в тени, выражение лица нетерпеливое, напряженное. На нем темный костюм без галстука, поля мягкой фетровой шляпы затеняют верхнюю часть лба. Звучит музыкальная подсказка, и он быстро подходит и наклоняется к ней. К женщине, сидящей во втором ряду. Что-то шепчет ей на ухо, она вздрагивает, оборачивается. Ее удивление и испуг выглядят так натурально, хотя она знает сценарий. По крайней мере до этого момента. И еще немножко из того, что будет дальше…
В отраженном мерцающем свете экрана лица любовников меняются. На них возникает такое многозначительное выражение — глашатаи прошлого, давно утраченного века величия. Словно теперь, уменьшенные и смертные, они должны сыграть ту же сцену.
И она вздыхает и подставляет свое совершенное личико навстречу поцелую Темного Принца.
Ванная
Прирожденный актер проявляется в раннем детстве. Поскольку только в самом раннем детстве мир воспринимается как великая Тайна. В истоках любой актерской игры лежит не что иное, как импровизация перед лицом Тайны.
—
В тот день Норме Джин исполнилось шесть. Первый день июня 1932 года. И утро этого дня в Венис-Бич, штат Калифорния, выдалось совершенно волшебным, таким ослепительно светлым и воздушным. С Тихого океана тянуло свежим и прохладным ветерком и еще чем-то вяжущим на вкус, и запах гниющих на пляже отбросов и водорослей был сегодня слабее обычного. И рожденная, казалось, самим этим ветерком, вдруг появилась мама. Мама с худым, немного вытянутым лицом, сексапильными алыми губами, подведенными черным карандашом бровями приехала за Нормой Джин, которая жила с бабушкой и дедушкой. Жила на Венис-бульвар, в старом доме-развалюхе с бежевыми оштукатуренными стенами.
— Норма Джин, иди-ка сюда! — И Норма побежала, побежала к маме. И ее маленькая пухлая ручка так и впилась в узкую изящную руку матери, и прикосновение к черной сетчатой перчатке показалось таким необычным, новым, странным и волшебным. Ибо у бабушки руки были морщинистые и шершавые, и пахло от бабушки старостью, а от мамы… от мамы пахло так сладко, так чудесно и замечательно, что кружилась голова — на ум почему-то пришла посыпанная сахаром долька лимона.
— Норма Джин, любовь моя,
— Глэдис, на чьей машине прикатила на сей раз, а? Посмотри-ка на меня, девочка! Ты что, под кайфом? Ты
А мама лишь отмахнулась и откликнулась сводящим с ума сопрано:
— Qué será, será![7] — И, хихикая, словно непослушные дети, за которыми гонятся, мать и дочь сбежали вниз по лестнице, как с горки, запыхавшись, продолжая держаться за руки. И вон, вон отсюда, на выход, на Венис-бульвар, скорее, к новой машине Глэдис (никогда не знаешь, на какой она приедет машине), припаркованной у самого тротуара. В то ослепительно яркое утро 1 июня 1932 года волшебная машина, на которую, улыбаясь, точно завороженная, смотрела Норма Джин, оказалась горбатеньким «нэшем» цвета грязной мыльной воды, которой только что помыли посуду. На боковом стекле красовалась паутинка мелких трещин, наспех заклеенная липкой лентой. И все равно это была совершенно чудесная машина, и как молода и весела была Глэдис! Она, которая так редко прикасалась к Норме Джин, обняла ее обеими руками в сетчатых перчатках, приподняла и посадила на сиденье. «Оп-ля!.. Вот так, детка, любовь моя!» Словно сажала ее в кабинку колеса обозрения, что торчало на пирсе в Санта-Монике и должно было унести ее дочурку прямо в ярко-голубое небо. А потом громко хлопнула дверцей. Подергала и убедилась, что она заперта. (То был старый страх, страх матери за дочь. Что, если вдруг во время езды дверца распахнется, как распахиваются люки-ловушки в немых фильмах? И все, человека нет, дочь пропала!)
А потом она уселась на водительское место, за руль — с тем же видом, с каким забирался Линдберг в кабинку своего моноплана под названием «Дух Сент-Луиса»[8]. И завела мотор, и переключила рукоятку скоростей, и влилась в поток движения. А бедная бабушка Делла, толстая рябая женщина в линялом ситцевом халате, спущенных лечебных чулках и шлепанцах, только выбегала в это время из дома. На лице ее застыло комично-печальное выражение — точь-в-точь как у Чарли Чаплина, Маленького Бродяги.
— Погоди! Да погоди ты!.. Вот сумасшедшая. Идиотка, пьянь! Я тебе запрещаю! Я позвоню в по-ли-цию!..
Но ждать ее никто не стал, о нет.
И ахнуть не успела.
— Не обращай внимания на бабушку, дорогая. Она из немого кино, а мы с тобой — из нового, говорящего.
Ибо Глэдис, которая являлась
Но Норма Джин не слышала, нет, не слышала этих ее ужасных и торжественных слов. Их унесло ветром.
Тот день рождения был первым в жизни Нормы Джин, который она запомнила во всех подробностях. Тот замечательный день с Глэдис, которая иногда становилась мамой, или с мамой, которая иногда была Глэдис. Стройной и быстрой в движениях женщиной-птичкой с цепкими рыскающими глазами и, как она сама выражалась, «хищной улыбкой». И острыми локотками, которыми всегда могла ткнуть под ребра, если вы подошли слишком близко. А когда она выпускала светящийся дым из ноздрей, отчего сразу становилась похожей на слона с двумя изогнутыми бивнями, просто невозможно было обратиться к ней по имени. И уж тем более никак нельзя было назвать ее «мамочкой» или «мамулечкой» — всеми этими сюсюкающими сопливыми словечками, о которых сама Глэдис давным-давно позабыла. Даже рассмотреть ее как следует было невозможно. «Нечего на меня пялиться, слышишь? Никаких крупных планов. Я не готова!» В такие моменты скрипучий и визгливый смешок Глэдис напоминал звук, который издает альпеншток, вонзающийся в куб льда.
Этот день откровения Норма Джин будет вспоминать всю свою жизнь, на протяжении тридцати шести лет и шестидесяти трех дней. Дочь не переживет Глэдис, та поглотит эти годы. Словно ее, Норму Джин, заключат, как маленькую куколку, в утробу более крупной куклы, специально ради этого выдолбленной изнутри.
И однако Норма Джин с замиранием сердца вглядывалась в эти снимки, когда Глэдис, будучи в настроении, вдруг вываливала их на кровать в какой-нибудь очередной квартирке, которую снимала, и не выказывала ни малейшего сомнения в том, что младенец, изображенный на них, ее.
Глэдис косилась на дочь, которую не видела… месяцами. Резко восклицала:
— Ну что ты вся извертелась! И нечего жмуриться, словно я вот-вот разобью машину, иначе дело кончится очками, и тогда тебе конец! И не извивайся, как маленькая змейка, которой захотелось писать. Я никогда не учила тебя таким плохим манерам. И не собираюсь разбивать эту машину, если именно это тебя беспокоит, как твою ненормальную старую бабулю.
— С-сюрприз?..
Глэдис смешно втянула щеки и продолжала вести машину с загадочной улыбкой.
— А к-куда мы едем, м-мама?
Ощущение счастья столь острое, как будто рот Нормы Джин набит осколками стекла.
Даже в теплую и влажную погоду Глэдис носила стильные черные сетчатые перчатки, чтобы защитить чувствительную кожу. Она весело хлопнула обеими руками в перчатках по рулю.
— Куда едем? Нет, вы слышали? Будто ты никогда не была в голливудской резиденции мамочки.
Норма Джин смущенно улыбнулась. И попыталась вспомнить. Неужели была? Получалось, будто она, Норма Джин, забыла что-то важное. Это было почти как предательство. Но ведь Глэдис очень часто переезжала. Иногда уведомляла об этом Деллу, иногда — нет. Жизнь ее была очень сложной и таинственной. Вечно возникали проблемы с домовладельцами и другими жильцами, преимущественно мужского пола; бывали «денежные» проблемы и проблемы «содержания». Случившееся прошлой зимой короткое, но мощное землетрясение в том районе Голливуда, где проживала Глэдис, на целых две недели лишило ее крова. Вынудило поселиться у друзей, и на какое-то время связь с Деллой полностью оборвалась.
Тем не менее Глэдис всегда жила только в Голливуде. Или Западном Голливуде. Этого требовала работа на Студии. Потому что она находилась у них «на контракте» (Студия была самой крупной кинокомпанией в Голливуде, а следовательно — и во всем мире. И мать Нормы Джин страшно гордилась тем, что звезд, работающих у них по контракту, «было больше, чем во всех созвездиях»), И что собственная жизнь
— И пусть хоть кто-то попробует осудить меня за это! Ну, разве что только он не в моей шкуре. Вернее,
Все это Глэдис говорила с еле сдерживаемой страстью. Очевидно, продолжала вести вечный спор с Деллой, своей матерью.
Когда они ссорились, Делла называла Глэдис ненормальной — или наркоманкой? — и Глэдис тут же начинала кричать, что это ложь, наглая, бесстыдная ложь, грязные сплетни; да она в жизни своей не то что не курила — ни разу даже не нюхала марихуаны. «А уж что касается опиума, так тем более! Никогда!» Просто Делла наслушалась совершенно диких и ничем не обоснованных сплетен о людях, работающих в кино. Да, верно, Глэдис иногда заводилась.
В то утро Норма Джин сразу заметила, что Глэдис «на взводе»: рассеянна, взвинченна, весела, непредсказуема, как пламя свечи на сквозняке. От бледно-восковой кожи, казалось, исходят волны жара, как от нагретого солнцем тротуара, а глаза, эти глаза!.. Игривые, стреляющие по сторонам, с расширенными темными зрачками.
Делла в присущей ей шутливо-сердитой манере часто ворчала, что Глэдис «посеяла» свои водительские права, что означало… Но что это означало? Просто потеряла, как теряют люди разные другие вещи? Куда-то сунула и не может найти? Или же какой-то полицейский отобрал эти права, чтобы наказать Глэдис, когда Нормы Джин не было рядом?
Одно Норма Джин знала точно: она никогда не осмелится спросить об этом Глэдис.
Они свернули с Сансет-бульвар на боковую улицу, затем еще раз свернули и наконец оказались на Ла-Меса, узкой, унылой улице, застроенной маленькими офисами, закусочными, кафе-забегаловками и жилыми многоквартирными домами. Глэдис сказала, что это «ее новый район, что она лишь недавно его обнаружила и он ей сразу понравился». Кроме того, от дома до Студии «всего шесть минут езды». К тому же имеются и некие «личные причины» жить именно здесь, но все это слишком сложно и не хочется объяснять. Но Норма Джин поняла — это и есть часть «сюрприза». Глэдис припарковала машину перед дешевеньким оштукатуренным домом в испанском стиле, с прогнившим зеленым навесом у входа и искривленными пожарными лестницами. «ГАСИЕНДА, КОМНАТЫ С УДОБСТВАМИ, СДАЮТСЯ НА НЕДЕЛЮ И МЕСЯЦ. СПРОСИТЬ ВНУТРИ». На доме был номер: 387. Норма Джин смотрела, стараясь запомнить все, что видит; она превратилась в камеру, делающую снимки; может, однажды она потеряется, и придется добираться самой до этого дома, которого она прежде никогда не видела. Но когда ты с Глэдис, не очень-то поглазеешь. С Глэдис время летело, все было срочно, спешно, заряжено, словно под током, и таинственно, отчего сердце начинало биться быстро-быстро, пульс учащался, будто ты приняла таблетку.
Глэдис заметила выражение на лице Нормы Джин — сама девочка его не видела — и рассмеялась.
— С днем рождения, детка! В жизни раз бывает шесть лет. До семи можешь и не дожить, глупышка.
Ладошки у Нормы Джин так вспотели, что мать отказалась брать ее за руку и вместо этого, слегка подталкивая в спину кулачком в сетчатой перчатке, направила вверх, по ступенькам, к входу. И вот они оказались внутри, в страшно жаркой, как печь, прихожей; наверх вела выщербленная, покрытая линолеумом лестница. «Нас там кое-кто ждет, и боюсь, он уже теряет терпение. Пошли.
Но сама квартира действительно была новой! Более тесной, еще более неубранной и захламленной, чем прежние. Или просто Норма Джин стала старше и научилась замечать такие вещи? Только оказалась внутри и вся так и замираешь в ожидании и нетерпении — ужасный момент, сравнимый разве что с первым содроганием земной коры, за которым следует повторный толчок, более мощный, неумолимый и узнаваемый. И ты, затаив дыхание, ждешь. Сколько же здесь вскрытых, но не распакованных коробок со штампом: СОБСТВЕННОСТЬ СТУДИИ. Горы одежды на кухонном столе, одежда на проволочных плечиках, развешанных на леске, протянутой под потолком. И на первый взгляд казалось, что в кухне полно народу, что вся она заполнена женщинами в «костюмах» — Норма Джин знала, что «костюмы» — это совсем не то, что «одежда», хотя так толком и не могла бы объяснить, в чем состоит разница. Некоторые из этих костюмов очень эффектные и нарядные — прозрачные платьица с коротенькими юбочками и на тоненьких бретельках. Имелись тут и более строгие наряды с длинными, как хвосты, рукавами. На леске также были аккуратно развешаны для просушки выстиранные трусики, лифчики и чулки. Глэдис увидела, как Норма Джин, разинув рот, глазеет на все эти болтающиеся над головой тряпки, заметила растерянное выражение ее лица и рассмеялась:
— Ну? Что теперь не так? Что тебе не нравится? Тебе или Делле? Она что, прислала тебя
И она подтолкнула Норму Джин острым локотком, и та вошла в соседнюю комнату. Спальня. Тесная комнатушка с потолком в разводах и трещинах, одним-единственным окошком, полуприкрытым старыми растрескавшимися и грязными жалюзи. Там же стояли знакомая кровать с потускневшими медными шишечками, украшавшими изголовье, с горой подушек из гусиного пера; сосновое бюро, тумбочка, заваленная журналами, пузырьками с лекарствами и книжками в бумажных обложках. На журнале «Голливудский сплетник» примостилась пепельница, доверху набитая окурками; снова горы одежды, разбросанной и сваленной кругом; на полу еще несколько вскрытых, но не распакованных коробок; на стене, возле кровати красуется яркий снимок, вырезка из «Голливуд ревю» 1929 года, с изображением Мари Дресслер в прозрачном белом платье. Глэдис возбуждена, дышит часто и следит за Нормой Джин, нервно озирающейся по сторонам, — где же «человек-сюрприз»? Спрятался? Но где? Может, под кроватью? Или в чулане? (Но в комнате нет никакого чулана, лишь тяжелый гардероб темного дерева, придвинутый к стене.) Мимо пролетела одинокая муха. В единственном окошке был виден край глухой грязной стены соседнего здания. А Норма Джин продолжала гадать:
— Нет. Норма Джин, ей-богу, ты, наверное, у меня полуслепая. Да к тому же еще и
Наконец Норма Джин увидела, куда указывает Глэдис.