Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений, том 1 - Карл Маркс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ходячая фикция восемнадцатого века считала естественное состояние истинным состоянием человеческой природы. Собственными глазами хотели тогда увидеть идею человека и с этой целью создали образ людей в естественном состоянии — Папагено[35], — наивность которых доходила до того, что они свою кожу покрывали перьями. В последние десятилетия восемнадцатого века предполагали, что народы в естественном состоянии обладают глубокой мудростью, и птицеловы всюду подражали способу пения ирокезов, индейцев и т. д., думая заманить птиц в сети этими уловками. В основе всех этих эксцентричностей лежала верная мысль, что первобытное состояние представляет собой лишь наивную нидерландскую картину истинного состояния человечества.

Гуго и является для исторической школы тем человеком в естественном состоянии, которого не коснулся ещё лоск романтической культуры. Его учебник естественного права[36] — это ветхий завет исторической школы. Нас нисколько не смущает взгляд Гердера, что люди в естественном состоянии — поэты и что священные книги первобытных народов представляют собой поэтические книги, тогда как Гуго говорит самой тривиальной, самой трезвой прозой: каждая эпоха, обладая своей специфической природой, порождает свой особый тип естественного человека. Поэтому Гуго, хотя он и не творит поэтических образов, всё же создаёт фикции, а фикция есть поэзия прозы, вполне соответствующая прозаической натуре восемнадцатого века.

Признавая Гуго прародителем и творцом исторической школы, мы поступаем вполне в духе этой школы, как показывает юбилейная статья в честь Гуго, написанная знаменитейшим юристом исторической школы[37]. Признавая г-на Гуго продуктом восемнадцатого века, мы поступаем даже в духе самого г-на Гуго, который выдаёт себя за ученика Канта, а своё естественное право — за детище кантовской философии. С этого пункта его манифеста мы и начнём.

Гуго ложно толкует своего учителя Канта, полагая, что так как мы не можем познать истину, то логически мы должны не-истинное, раз оно существует, признать за нечто достоверное. Гуго относится как скептик к необходимой сущности вещей и как Гофман — к их случайным проявлениям. Он поэтому ничуть не старается доказать, что позитивное разумно. Напротив, он старается доказать, что позитивное неразумно. С самодовольным усердием тащит он отовсюду доводы, которые должны сделать очевидным, что разумная необходимость не одухотворяет позитивные институты, к которым он относит, например, собственность, государственный строй, брак и т. д. Они, по его мнению, даже противоречат разуму и в лучшем случае допускают пустое разглагольствование за и против себя. Этот метод отнюдь не надо относить за счёт случайных индивидуальных особенностей Гуго: это скорее метод его принципа, — откровенный, наивный, не останавливающийся ни перед какими выводами метод исторической школы. Если позитивное должно иметь силу, потому что оно позитивно, то я должен доказать, что позитивное имеет силу вовсе не потому, что оно разумно; и можно ли это доказать с большей очевидностью, чем утверждая, что неразумное позитивно, а позитивное неразумно, что позитивное существует не благодаря разуму, а вопреки разуму? Если бы разум служил мерилом для позитивного, тогда позитивное не служило бы мерилом для разума. «Хотя это и безумие, но в нём есть метод». Гуго поэтому развенчивает всё, что свято для справедливого, нравственного, политического человека, но он разбивает эти святыни только для того, чтобы воздать им почести, подобающие историческим реликвиям, он порочит их в глазах разума, чтобы затем возвеличить их в глазах истории и одновременно с этим возвеличить взгляды исторической школы.

Аргументация Гуго, как и его принцип, позитивна, т. е. некритична. Она не знает никаких различий. Всё, что существует, признаётся им в качестве авторитета, а всякий авторитет берётся им как основание. Так, в одном параграфе он цитирует Моисея и Вольтера, Ричардсона и Гомера, Монтеня и Аммона, «Общественный договор» Руссо и «О граде божием» Августина. Так же поступает он и с народами, — он их нивелирует. Сиамец, считающий вечным законом природы, что по велению его короля зашивают рот болтуну, а у плохого оратора разрезают рот до ушей, — этот сиамец, по Гуго, столь же положителен, как и англичанин, который счёл бы политической нелепостью, если бы его король самовластно назначил налог хотя бы в один пфенниг. Не знающий стыда кончи, расхаживающий нагишом и в лучшем случае покрывающий своё тело илом, столь же положителен, как и француз, который не просто одевается, но одевается элегантно. Немец, воспитывающий свою дочь как сокровище семьи, не более положителен, чем раджпут, который убивает её, чтобы избавиться от заботы по её пропитанию[38]. Одним словом, кожная сыпь так же положительна, как сама кожа.

В одном месте положительно одно, в другом — другое. Одно так же неразумно, как и другое. Подчинись тому, что признаётся положительным в твоём приходе.

Гуго, таким образом, законченный скептик. Скептицизм восемнадцатого века, отрицавший разумность существующего, проявляется у Гуго как скептицизм, отрицающий существование разума. Гуго приемлет эпоху Просвещения, он не видит более ничего разумного в позитивном, но лишь для того, чтобы не видеть ничего позитивного в разумном. Он думает, что видимость разума в позитивном была развеяна лишь для того, чтобы признать такую позитивную действительность, которая лишена даже видимости разума; он думает, что люди сбросили фальшивые цветы с цепей для того, чтобы носить настоящие цепи без каких бы то ни было цветов.

Гуго находится в таком же отношении к прочим просветителям восемнадцатого века, в каком, примерно, разложение французского государства при развратном дворе регента{29} находится к разложению французского государства по времена Национального собрания. И в том и в другом случае разложение! Там оно проявляется в виде распутной фривольности, которая понимает и высмеивает пустую безидейность существующего, но лишь с тем, чтобы, сбросив с себя все разумные и нравственные узы, забавляться зрелищем гниения и распада и, находясь во власти всеобщего разложения, идти навстречу своей гибели. Это — загнивание тогдашнего мира, который наслаждается этим своим загниванием. Во времена Национального собрания, наоборот, разложение проявляется как освобождение нового духа от старых форм, которые были уже недостойны и неспособны охватить его. Это — чувство собственной силы, присущее новой жизни, которая разрушает разрушенное, отвергает отвергнутое. Если поэтому философию Канта можно по справедливости считать немецкой теорией французской революции, то естественное право Гуго нужно считать немецкой теорией французского ancien regime{30}. Мы вновь встречаем у нею всю фривольность прожигателей жизни, пошлый скептицизм, наглый по отношению к идеям и в высшей степени покорный по отношению ко всему грубо-осязаемому, тот скептицизм, который начинает чувствовать себя премудрым лишь тогда, когда он умертвил дух позитивного, — и всё это для того, чтобы овладеть, в виде остатка, чисто позитивным и наслаждаться своим благополучием в этом животном состоянии. Даже когда Гуго взвешивает силу аргументов, он с безошибочно верным инстинктом усматривает во всём том, что является в институтах разумным и нравственным, нечто сомнительное для разума. Только животная природа представляется его уму чем-то несомненным. Но послушаем нашего просветителя, рассуждающего с точки зрения ancien regime! Нужно выслушать суждения Гуго в изложении самого Гуго. Ко всем его рассуждениям, вместе взятым, надо прибавить: αυτοζ εϕη.

ВВЕДЕНИЕ

«Единственный юридический отличительный признак человека — его животная природа».

ГЛАВА О СВОБОДЕ

«Ограничением свободы» (разумного существа) «является даже то обстоятельство, что это существо не может по желанию перестать быть разумным, т. е. таким существом, которое может и должно поступать разумно».

«Несвобода не изменяет ничего в животной и разумной природе как несвободного человека, так и других людей. Обязанности совести остаются все в силе. Рабство не только физически возможно, но оно возможно и с точки зрения разума; исследования, доказывающие противное, вероятно, заключают в себе какую-нибудь ошибку. Рабство, конечно, не безусловно правомерно, т. е. оно не вытекает ни из животной, ни из разумной, ни из гражданской природы. Но что оно может быть провизорным правом в такой же степени, как и всякое другое право, признаваемое противниками рабства, — это видно при сравнении с частным правом и с публичным правом». Доказательство: «С точки зрения животной природы, тот, кто принадлежит богачу, которому невыгодно его лишиться и который относится со вниманием к его положению, более застрахован от нужды, чем бедняк, которого сограждане эксплуатируют, пока для этого ещё есть хоть малейшая возможность, — и т. д.». «Право бить и увечить servi{31} не вытекает из сущности рабства; если оно и применяется, то оно не намного хуже того, что приходится терпеть беднякам; а что касается тела, то последствия рабства не так дурны для него, как последствия войны, от которой рабы как таковые везде должны быть освобождены. Даже красоту можно скорее встретить у рабыни-черкешенки, чем у девушки-нищенки». (Послушайте старикашку!)

«Что касается разумной природы, то рабство имеет то преимущество перед бедностью, что скорее собственник из разумных хозяйственных соображений затратит кое-что на обучение раба, обнаруживающего известные способности, чем кто бы то ни было — на нищего ребёнка. В рамках государственного строя именно раб освобождён от очень многих видов гнёта. Разве раб несчастнее военнопленного, которым конвой интересуется лишь постольку, поскольку некоторое время несёт за него ответственность, несчастнее каторжника, над которым правительство поставило надсмотрщика?»

«Благоприятно или вредно рабство само по себе для размножения — это ещё спорный вопрос».

ГЛАВА О БРАКЕ [39]

«При философском рассмотрении положительного права неоднократно уже придавалось браку значение гораздо более существенного и согласного с разумом института, чем это может признать совершенно свободное исследование вопроса».

Именно удовлетворение полового влечения в браке — вот что ценит г-н Гуго. Он даже выводит целительную мораль из этого факта:

«Это обстоятельство, как и бесчисленные другие, должно было бы показать, что не всегда безнравственно пользоваться человеческим телом как средством для определённой цели, вопреки мнению тех, — в том числе и самого Канта, — которые неправильно понимают это выражение».

Но облагораживание полового влечения исключительностью, обуздание влечения законами, нравственная красота, которая придаст велению природы идеальный характер момента духовного единения, — словом, духовная сущность брака, — вот что является сомнительным в браке для г-на Гуго. Однако прежде чем следовать дальше за ходом его фривольно-бесстыдной мысли, противопоставим на минуту голосу исторического немца голос французского философа.

«Отрекаясь для единственного мужчины от той таинственной сдержанности, божественная норма которой запечатлена в её душе, женщина вся отдаётся этому мужчине — человеку, для которого она во внезапном порыве отбрасывает никогда не покидающую её стыдливость, для которого она снимает свои покрывала, являющиеся в другое время её убежищем и украшением. Отсюда — глубокое доверие к супругу, как результат исключительного отношения, которое может существовать только между ней и им, а в противном случае оскорбляет её. Отсюда — благодарность супруга за жертву и эта смесь желания и уважения по отношению к существу, которое, даже разделяя с ним наслаждение, как будто только уступает ему. Вот источник всего упорядоченного в нашем общественном строе».

Так говорит либеральный философствующий француз — Бенжамен Констан! А теперь послушаем раболепного исторического немца.

«Гораздо больше сомнений вызывает второй момент, а именно то, что вне брака не разрешается удовлетворять это влечение! Животная природа противится этому ограничению. Разумная природа противится этому ещё больше, ибо» (отгадайте-ка!) «ибо человек должен был бы обладать почти всеведением, чтобы предвидеть, какие это может иметь последствия, — и, следовательно, это значило бы искушать бога, — когда мы обязываемся удовлетворять одно из могущественнейших природных влечений лишь в том случае, если это возможно с данным определённым другим лицом». «Выходит, что свободное по природе своей чувство прекрасного должно быть сковано, и то, что связано с ним, должно быть целиком оторвано от него».

Посмотрите-ка, к кому пошли на выучку наши младо-германцы![40]

«Природе гражданского общежития этот институт противоречит, поскольку… перед полицией ставится, в конце концов, едва ли разрешимая задача!»

До чего, выходит, неуклюжа философия — ведь она не обладает искусством проявлять столь внимательную заботу по отношению к полиции!

«Всё, что вытекает, как следствие, из ближайших определений брачного права, показывает нам, что брак, — каких бы принципов ни придерживаться, — остаётся в высшей степени несовершенным институтом».

«Но это ограничение полового влечения рамками брака имеет также важные преимущества, а именно — благодаря ему обыкновенно можно избежать заразных болезней. Брак избавляет правительство от многих затруднительных мер. Наконец, играет роль и то, повсюду имеющее столь важное значение, соображение, что тут частноправовой момент стал уже единственно-обычным моментом». «Фихте говорит: не состоящий в браке индивид — лишь наполовину человек. Но в таком случае мне» (т. е. Гуго), «к сожалению, приходится признать это прекрасное изречение, ставящее меня над Христом, Фенелоном, Кантом и Юмом, за чудовищное преувеличение».

«Что касается моногамии и полигамии, то дело здесь явно зависит от животной природы человека»!!

ГЛАВА О ВОСПИТАНИИ

Мы сразу узнаём, что «искусство воспитания в состоянии выставить не меньше доводов против связанных с ним» (т. е. с воспитанием в семье) «юридических отношений, чем искусство любить — против брака».

«Трудность, состоящая в том, что воспитывать можно только в пределах этих отношений, далеко не так серьёзна, как при удовлетворении полового влечения; это объясняется между прочим и тем обстоятельством, что разрешается передавать по договору дело воспитания третьему лицу; следовательно, тот, кто чувствует очень сильное стремление к этому делу, легко может добиться удовлетворения, — но, конечно, не обязательно по отношению к тому определённому лицу, которое он хотел бы воспитывать. Между тем противоречит разуму и тот уже факт, что человек, которому, наверно, никто никогда не доверил бы ребёнка, может в силу такого отношения воспитывать и устранять других от воспитания». «Наконец, и здесь проявляется принуждение, отчасти в том смысле, что позитивное право часто не разрешает воспитателю расторгнуть это отношение, отчасти же потому, что воспитываемый принуждён терпеть именно этого воспитателя». «Действительность этого отношения покоится по большей части на простой случайности рождения, которое связано с отцом посредством брака. Такой источник рассматриваемого права, совершенно очевидно, не особенно разумен хотя бы потому, что здесь обыкновенно имеет место пристрастие, которое уже само по себе мешает хорошему воспитанию; он также не безусловно необходим, как можно видеть из того, что воспитываются ведь и дети, родители которых уже умерли».

ГЛАВА О ЧАСТНОМ ПРАВЕ

В § 107 автор нас поучает, что «необходимость частного права является вообще мнимой».

ГЛАВА О ГОСУДАРСТВЕННОМ ПРАВЕ

«Повиновение начальству, у которого в руках власть, есть священный долг совести». «Что касается разделения правительственной власти, то собственно ни один государственный строй не является безусловно правомерным; но временно правомерен всякий строй, каково бы ни было разделение властей».

Разве Гуго не доказал, что человек может отбросить и последние узы свободы, а именно те, которые налагают обязанность быть разумным существом?

Этих нескольких извлечений из философского манифеста исторической школы вполне, по нашему мнению, достаточно, чтобы историческую оценку этой школы поставить на место антиисторических фантазий, неопределённых мечтаний и намеренных фикций. Их достаточно, чтобы решить, имеют ли преемники Гуго призвание быть законодателями нашего времени[41].

Время и культура, правда, окутали мистической дымкой фимиама корявое родословное дерево исторической школы; его украсила фантастической резьбой романтика, ему привила свои черты спекулятивная философия; многочисленные ученые плоды были сбиты с этого дерева, высушены и с большой пышностью сложены в обширной кладовой немецкой учёности. Но в сущности немного требуется критики, чтобы за благоухающими современными фразами распознать грязные старые фантазии нашего просветителя ancien regime, а за высокопарной елейностью — его блудливую пошлость.

Если Гуго говорит: «Животная природа составляет юридический отличительный признак человека», — выходит, что право есть животное право, — то образованные современники вместо грубых, откровенных слов «животное право» говорят «органическое право» или что-то в этом роде; ибо кому при слове организм сейчас же придёт на ум животный организм? Если Гуго говорит, что в браке и в других нравственно-правовых институтах нет разума, то современные господа говорят, что эти институты не являются, правда, созданиями человеческого разума, но они являются зато отражениями высшего «позитивного» разума — и так во всём. Один только вывод высказывают все они с одинаковой грубостью: право произвола и насилия.

Юридические и исторические теории Галлера, Шталя, Лео и их единомышленников надо рассматривать только как codices rescripti{32} естественного права Гуго, в которых после нескольких операций критического анализа опять обнаруживается старый первоначальный текст, — мы при случае покажем это более подробно.

Все попытки разукрасить этот текст тем безуспешней, что в наших руках имеется старый манифест, — хотя и не очень вразумительный, но смысл которого очень легко уразуметь.

Написано К. Марксом в апреле — начале августа 1842 г.

Напечатано (без «Главы о браке») в приложении к «Rheinische Zeitung» № 221, 9 августа 1842 г.

«Глава о браке» впервые опубликована на языке оригинала ИМЭЛС в 1927 г.

Печатается по тексту газеты

«Глава о браке» печатается по копии рукописи

Перевод с немецкого

ПЕРЕДОВИЦА В № 179 «KOLNISCHE ZEITUNG»[42]

В лице «Kolnische Zeitung» мы доныне почитали если не «орган рейнской мысли», то «рейнский листок объявлений)){33}. Мы рассматривали преимущественно её «политические передовицы» как мудрое и изысканное средство внушить читателю отвращение к политике, дабы он с тем большей страстностью устремился в полное жизненной свежести, предпринимательски-кипучее, подчас утончённо-пикантное царство объявлений; дабы он и здесь следовал правилу: per aspera ad astra{34}, через политику к устрицам. Однако та красивая соразмерность, которую «Kolnische Zeitung» до сих пор умела сохранять между политикой и объявлениями, была в последнее время нарушена особым видом объявлений, которые можно назвать «объявлениями из сферы политического предпринимательства». Так как редакция в первое время не знала ещё, как разместить в газете эту новую разновидность, то случалось нередко, что объявление превращалось в передовицу, а передовица — в объявление, и в такое именно объявление, которое на политическом языке называется «доносом»{35}. Если, однако, такое объявление оплачивается, то оно называется просто «объявлением».

На севере существует обычай обносить гостей перед скудной трапезой отборными спиртными напитками. Следуя этому обычаю, мы тем охотнее предложим нашему северному гостю спирт перед трапезой, что самая эта трапеза, а именно весьма «худосочная»{36} статья в № 179 «Kolnische Zeitung», лишена всякого «spiritus'a»{37}. Мы первым делом преподнесём читателю сцену из «Бесед богов» Лукиана, которую мы цитируем здесь в «общедоступном» переводе[43], так как среди наших читателей найдётся, по крайней мере, один, который не является эллином.

«Беседы богов»» Лукиана

XXIV. ЖАЛОБЫ ГЕРМЕСА

Гермес, Майя

Гермес. — Разве есть, милая мама, во всём небе более несчастный бог, чем я?

Майя. — Не говори так, сын мой!

Гермес. — Почему я не могу так говорить, когда на меня взвалили такое бремя всевозможных дел, когда меня одного заставляют непрерывно работать и выполнять множество рабских обязанностей? Утром, чуть свет, я уже должен быть на ногах, чтобы заняться уборкой столовой и привести в порядок каждое ложе в зале совещаний. Исполнив эту работу, я поступаю в распоряжение Юпитера и целый день бегаю вверх и вниз в качестве курьера по его поручениям. Едва возвратившись, ещё покрытый пылью, я должен уже прислуживать за столом и подавать амброзию. Но хуже всего то, что я являюсь единственным, которого не оставляют в покое и ночью, ибо ночью я должен приводить души умерших к Плутону и оставаться для выполнения всяких поручений во время суда над ними. Как будто с меня мало моей дневной работы, — ведь я должен ещё присутствовать при гимнастических упражнениях, исполнять обязанности герольда на народных собраниях, помогать народным трибунам при заучивании речей, — на меня, изнемогающего под бременем таких разнообразных обязанностей, ещё взвалили целиком все дела, касающиеся мёртвых.

Со времени своего изгнания с Олимпа Гермес, по старой привычке, всё ещё продолжает исполнять «рабские обязанности» и ведать всеми делами, касающимися мёртвых.

Писал ли Гермес сам или его сын, козий бог Пан, худосочную статью в № 179, — пусть решает читатель, но прежде он должен вспомнить, что греческий Гермес был богом красноречия и логики.

«Распространять через газеты философские и религиозные идеи, как и вести на страницах газет борьбу против них, — мы считаем одинаково недопустимым».

Слушая эту старческую болтовню, я сразу заметил, что автор{38} намерен разводить скучнейшую рацею, переполненную всевозможными оракульскими изречениями. Однако, стараясь умерить своё нетерпение, я сказал себе, что у меня нет никакого основания не верить этому рассудительному человеку, который достаточно чистосердечен, чтобы у себя дома высказывать своё мнение со всей откровенностью, — и продолжал читать дальше. Но оказалось, — о чудо! — что эта статья, которую никак нельзя упрекнуть в наличии хотя бы одной какой-либо философской идеи, имеет, по крайней мере, тенденцию вести борьбу с философскими идеями и распространять религиозные.

Какой интерес может представлять для нас статья, которая сама оспаривает своё право на существование, которая сама себе предпосылает заявление о своей некомпетентности? Словоохотливый автор ответит нам, что он сам даёт нам указания, как следует читать его фанфаронские статьи. Он ограничивается-де тем, что даёт обрывки мыслей, а «проницательности читателя» предоставляет «сопоставлять и связывать их». Это, конечно, лучший способ подачи тех объявлений, которыми газета охотно промышляет. Так вот мы и намерены в нашей статье «сопоставлять и связывать», и не наша вина, если из чёток мы не получим жемчужного ожерелья.

Автор заявляет:

«Партия, которая прибегает к таким средствам» (т. е. распространяет через газеты философские и религиозные идеи или же ведёт борьбу против них), «показывает этим, по нашему мнению, что намерения её не совсем чисты и что не поучение и просвещение народа, а скорее достижение других, посторонних целей является её главной задачей».

Если таково собственное мнение автора, то статья может преследовать только посторонние цели. Эти «посторонние цели» скоро и обнаружатся.

Государство, говорит автор, имеет не только право, но и обязанность «закрыть рот непризванным болтунам». Под последними автор, очевидно, подразумевает своих идейных противников, ибо себя самого он давно согласился считать призванным болтуном.

Речь идёт, таким образом, о новом усилении цензуры в отношении религиозных дел, о новых полицейских мерах против прессы, едва успевшей свободно вздохнуть.

«Государству, по нашему мнению, можно бросить упрёк не в излишней строгости, а скорее в слишком далеко идущей мягкости».

Однако автор передовицы спохватывается: ведь опасно высказывать порицания государству. Он направляет поэтому свои упрёки по адресу представителей власти, его обвинение, направленное против свободы печати, принимает форму обвинения против цензоров. Он обвиняет цензоров в том, что цензура применялась ими «слишком слабо».

«Достойная порицания мягкость, правда, не со стороны государства, а со стороны «отдельных представителей власти», проявлялась до сих пор в том, что позволяли новейшей философской школе самые недостойные выпады против христианства — как на страницах газет, так и в других изданиях, предназначенных не только для узкого круга учёных людей».

Автор снова делает паузу — и снова спохватывается. Всего только дней восемь назад он находил, что свобода цензуры оставляет мало места для свободы печати, теперь же он находит, что в угнетении печати цензорами слишком мало цензурного гнёта.

Надо как-нибудь выпутаться из этого противоречия.

«Пока ещё существует цензура, её настоятельнейший долг — вырезывать те отвратительные наросты мальчишеского бесчинства, которые в последние дни так часто оскорбляли наш глаз».

Слабые глаза! Слабые глаза! И «самый слабый глаз будет оскорблён выражением, которое может быть рассчитано только на уровень понимания широкой массы».

Если одно уже смягчение общей цензуры даёт возможность появиться отвратительным наростам, то разве не в большей ещё мере будет способствовать этому свобода печати? Если наши глаза настолько слабы, что они не выносят вида «бесчинств» подцензурной печати, то каким же образом они станут настолько сильными, чтобы выносить «смелость»{39} свободной печати?

«Пока существует цензура, её настоятельнейший долг…». Ну, а если бы она перестала существовать, что тогда? Эта фраза должна быть понята так: настоятельнейший долг цензуры — продолжать существовать как можно дольше.

И автор снова спохватывается:

«Мы не призваны выступать в качестве публичного обвинителя, и мы поэтому отказываемся от более подробных указаний».

Что за ангельская доброта в этом человеке! Он отказывается от более конкретных «указаний», а ведь только совершенно конкретными, совершенно определёнными пояснениями он мог бы доказать и показать, чего он сам, собственно, хочет. Вместо этого он лишь произносит вполголоса, как бы вскользь, неясные слова с целью сеять подозрения. Он не призван выступать публичным обвинителем, а призван выступать только тайным обвинителем.

В конце концов, бедняга вспоминает, что его обязанность состоит ведь в том, чтобы писать либеральные передовицы и изображать из себя «лойяльного поборника свободы печати». Вот он и становится в позу такого поборника:

«Мы не могли подавить в себе протеста против такого образа действий, который, если не является просто следствием случайного упущения, не может иметь другой цели, как только дискредитировать в общественном мнении более свободное движение печати и дать таким образом козырь в руки противникам этой свободы, боящимся выступить с открытым забралом, чтобы не потерпеть неудачу».

Цензура, — поучает нас этот столь же смелый, сколь и остроумный защитник свободы печати, — если она только не является английским леопардом с надписью: «I sleep, wake me not!»{40}, пошла по этому «пагубному» пути, дабы скомпрометировать перед общественным мнением более свободное движение печати.

Разве надо ещё компрометировать такое движение печати, которое считает своим долгом обращать внимание цензуры на «случайные упущения», которое надеется, что «перочинный нож цензора» поддержит его реноме перед общественным мнением?

«Свободным» может быть названо такое движение лишь постольку, поскольку и вольность бесстыдства иногда именуется «свободой», а разве это не бесстыдство глупости и лицемерия — выдавать себя за поборника расширения свободы печати и одновременно с этим поучать нас, что пресса неминуемо свалится в канаву, как только её перестанут водить под руку два жандарма.

И к чему вся цензура, к чему все эти передовицы, если философская пресса сама себя компрометирует в глазах общественного мнения? Разумеется, автор ни в коем случае не хочет ограничения «свободы научного исследования».

«В наши дни научному исследованию предоставлено по праву самое широкое, самое неограниченное поприще».

Какое, однако, представление о научном исследовании имеет сей муж, это может показать следующее заявление:

«Необходимо проводить строгое различие между тем, чего требует свобода научного исследования, от которого само христианство может только выиграть, и тем, что лежит за пределами научного исследования».

Кто должен определять границы научного исследования, как не само научное исследование? По мысли данной передовой статьи, границы науки должны быть ей предписаны. Передовица, таким образом, признаёт существование «официального разума», который не учится у науки, а поучает её и, как некое учёное провидение, устанавливает, каких размеров должен быть каждый волосок в бороде учёного мужа, чтобы он стал воплощением мировой мудрости. Передовица верит в научное вдохновение цензуры.

Прежде чем следовать дальше за этими вздорными рассуждениями передовицы по поводу «научного исследования», насладимся на минуту «философией религии» г-на Г.{41}, его «собственной наукой».

«Религия является основой государства и необходимейшим условием всякого общественного объединения, не направленного исключительно на достижение внешней пели».

Доказательство: «В её грубейшей форме, в форме детского фетишизма, она всё же в известной степени возвышает человека над его чувственными вожделениями, которые, если человек всецело подчиняется им, низводят его до уровня животного и делают его неспособным к выполнению какой-либо более высокой задачи».

Автор передовицы называет фетишизм «грубейшей формой» религии. Он, следовательно, признаёт то, что и без его согласия уже установлено представителями «научного исследования», а именно, что «обоготворение животных» является более высокой формой религии, чем фетишизм; но разве обоготворение животных не ставит человека ниже уровня животных, разве оно не делает животного богом человека?

А эти разговоры о «фетишизме»! Вот где учёность, почерпнутая из копеечных брошюрок! Фетишизм весьма далёк от того, чтобы возвысить человека над его чувственными вожделениями, — он, напротив, является «религией чувственных вожделений». Распалённая вожделением фантазия создаёт у фетишиста иллюзию, будто «бесчувственная вещь» может изменить свои естественные свойства для того только, чтобы удовлетворить его прихоть. Грубое вожделение фетишиста разбивает поэтому свой фетиш, когда тот перестаёт быть его верно-подданнейшим слугой.

«У наций, достигших высокого исторического значения, эпоха расцвета их народной жизни совпадает с эпохой высочайшего развития их религиозного сознания, а период упадка их величия и силы совпадает с периодом упадка их религиозной жизни».

Чтобы стать истинным, утверждение автора должно быть прямо перевёрнуто, — автор просто поставил историю на голову. Греция и Рим являются как раз странами наиболее высокого «исторического развития» среди народов древнего мира. Высочайший внутренний расцвет Греции совпадает с эпохой Перикла, высочайший внешний расцвет — с эпохой Александра. В эпоху Перикла софисты, Сократ, которого можно назвать олицетворением философии, искусство и риторика вытеснили религию. Эпоха Александра была эпохой Аристотеля, который отверг и вечность «индивидуального» духа и бога позитивных религий. Тем более это верно по отношению к Риму! Читайте Цицерона! Философские учения Эпикура, стоиков или скептиков были религиями образованных римлян в тот именно период, когда Рим достиг вершины своего развития. Если с гибелью древних государств исчезают и их религии, то этот факт не нуждается в особых объяснениях, так как «истинной религией» древних был культ их собственной «национальности», их «государства». Не гибель древних религий повлекла за собой гибель древних государств, а, наоборот, гибель древних государств повлекла за собой гибель древних религий. И такое вот невежество, какое проявила обсуждаемая передовица, провозглашает себя «законодателем научного исследования» и издаёт «декреты» для философии!

«Весь древний мир должен был погибнуть потому именно, что вместе с успехами, которых народы достигли в области науки, должны были обнаружиться и те заблуждения, на которых покоились их религиозные воззрения».

Следовательно, весь древний мир, по мнению автора передовицы, погиб потому, что развитие науки раскрыло заблуждения древних религий. Не избежал ли бы древний мир гибели, если бы наука обошла молчанием заблуждения религии, если бы римские власти, следуя совету автора передовицы, изъяли произведения Лукреция и Лукиана?

Мы себе позволим, кстати, обогатить учёность г-на Г. одним сообщением.



Поделиться книгой:

На главную
Назад