С другой стороны, и винодел в качестве частного лица точно так же не в состоянии отрицать, что его суждение может, сознательно или же бессознательно, затемняться соображениями частного интереса, что нельзя, следовательно, безусловно предполагать правильность этого суждения. Он также убедится в том, что в государстве существует множество пострадавших частных интересов и что государство не может ради них аннулировать или изменить свои общие принципы управления. Если же, далее, утверждают, что какое-нибудь бедствие имеет всеобщий характер, если утверждают, что оно приобретает угрожающие размеры и формы и превращается из бедствия частных лиц в государственное бедствие, устранение которого является обязанностью государства перед самим собой, — то это утверждение управляемых кажется непристойным поступком по отношению к правителям. Правители-де могут лучше всех оценить, в какой мере та или иная опасность угрожает государственному благу, и за ними следует заранее признать более глубокое понимание взаимоотношений целого и его частей, чем то, какое присуще самим частям. К этому следует ещё прибавить, что отдельное лицо и даже многие отдельные лица не могут выдавать свой голос за голос народа; напротив, то освещение вопроса, которое они дают, всегда сохраняет характер частной жалобы. Если бы даже, наконец, убеждение частных лиц, подавших эту жалобу, и выражало убеждение всего примозельского края, то сам примозельский край, как отдельная административная единица, как отдельный округ, занимает по отношению к своей провинции, как и ко всему государству, положение частного лица, чьи убеждения и желания должны быть ещё сопоставлены со своим мерилом — со всеобщим убеждением и всеобщими желаниями.
Правители и управляемые одинаково нуждаются, таким образом, для разрешения трудностей в третьем элементе, который был бы политическим, не будучи официальным, и, таким образом, не исходил бы из бюрократических предпосылок, — в элементе, который был бы гражданским, но в то же время не был бы непосредственно впутан в сеть частных интересов и связанных с ними нужд. Этим дополнительным элементом, с головой гражданина государства и с гражданским сердцем, и является свободная печать. В области печати правители и управляемые имеют одинаковую возможность взаимно критиковать свои принципы и требования, но не в рамках отношений субординации, а на равных правах, как граждане государства — уже не как индивидуальные личности, а как интеллектуальные силы, как выразители разумных воззрений. В той же мере, в какой «свободная печать» является продуктом общественного мнения, она также и создаёт это общественное мнение. Она одна способна сделать частный интерес всеобщим интересом, одна способна сделать бедственное положение примозельского края предметом всеобщего внимания отечества и предметом его всеобщего сочувствия; только она способна смягчить бедственное положение уже одним тем, что делает его ощутимым для всех.
Печать относится к условиям жизни народа как разум, но не в меньшей степени и как чувство. Она говорит поэтому не только разумным языком критики, которая существующие отношения видит со своей высоты, но и полным страсти языком самой жизни, языком, которого нельзя — да и не следует — требовать от официальных докладов. Свободная печать, наконец, несёт народную нужду в её непосредственной форме, не преломлённой через какую бы то ни было бюрократическую среду, к ступеням трона, доносит её до государственной власти, перед которой исчезает различие между правителями и управляемыми и остаются только равно далёкие и равно близкие граждане государства.
Если, таким образом, свободная печать была здесь необходима в силу особого характера того бедствия, которое постигло примозельский край, если потребность в свободной печати была здесь особенно настоятельной потому, что это была действительная потребность, — то ясно, что и без каких-либо исключительных стеснений для печати эта потребность должна была возникнуть. Наоборот, нужна была бы исключительная свобода печати, для того чтобы существующая потребность могла быть удовлетворена.
К пункту 2. Печать, обсуждающая вопросы примозельского края, является во всяком случае только частью прусской политической печати. Чтобы выяснить поэтому состояние первой до издания часто упоминавшегося кабинетского указа, необходимо окинуть взглядом состояние всей прусской печати до 1841 года. Мы даём слово человеку весьма лойяльного, как всеми признано, образа мыслей.
«Тихо и спокойно», — говорит Давид Ганземан в своей книге «Пруссия и Франция» (2-е изд., Лейпциг, 1834, стр. 272), — «развиваются общие идеи и события в Пруссии, и тем незаметнее, что цензура не допускает никакого серьёзного обсуждения — на страницах прусской повседневной печати — касающихся государства политических и даже экономических вопросов, какой бы благопристойный и умеренный характер ни носило это обсуждение. Под серьёзным обсуждением следует понимать только такое, при котором можно приводить аргументы как в защиту определённого положения, так и против него. Почти ни один экономический вопрос не может быть разрешён серьёзно, если не рассматривать его в связи с внутренней и внешней политикой, ибо в очень редких случаях, — возможно, что таких случаев и вовсе не существует, — эта связь не будет иметь места. Целесообразно ли такое применение цензуры, может ли цензура вообще применяться иначе при данном состоянии правительства в Пруссии, — этих вопросов мы здесь не касаемся; довольно того, что дело обстоит именно так».
Примем, далее, во внимание, что уже § 1 указа о цензуре от 19 декабря 1788 г. гласит:
«Цензура вовсе не ставит себе задачей препятствовать благопристойному, серьезному и скромному исследованию истины или вообще подвергать писателей тем или иным бесцельным и тягостным стеснениям».
Вспомним также, что эти же слова повторяются в статье 2-й указа о цензуре от 18 октября 1819 года:
«Цензура не должна препятствовать серьёзному и скромному исследованию истины и не должна подвергать писателей неподобающим стеснениям».
Сравним, далее, с этим вступительные слова цензурной инструкции от 24 декабря 1841 года:
«Чтобы уже теперь освободить печать от неуместных ограничений, не соответствующих высочайшим видам, его величество король высочайшим кабинетским указом королевскому министерству соизволил выразить решительное неодобрение всяким неподобающим стеснениям литературной деятельности и соблаговолил уполномочить нас вновь призвать цензоров к точному соблюдению статьи 2-й указа о цензуре от 18 октября 1819 года».
Напомним, наконец, следующее место:
«Цензор может, конечно, разрешить откровенное обсуждение также и внутренних дел. — Несомненная трудность правильного определения границ в этом деле не должна отпугивать цензора в его стремлении действовать согласно истинному намерению закона и не должна внушать ему той мнительности, которая уж слишком часто давала повод к ложному истолкованию намерений правительства».
После всех этих официальных заявлений, вопрос: почему существовали цензурные стеснения, несмотря на желание властей, чтобы обсуждение нужд примозельского края было по возможности откровенным и публичным? — превращается, по-видимому, уже в более общий вопрос: почему, несмотря на «волю закона», на «волю правительства» и, наконец, на «высочайшую волю», пришлось ещё и в 1841 г., по официальному признанию, освобождать печать от «неподобающих ограничений», почему пришлось напоминать цензуре ещё и в 1841 г. о статье второй указа 1819 года? В применении именно к примозельскому краю этот вопрос должен гласить не так: какие специальные препятствия ставились обсуждению внутренних дел, — а следовало бы, напротив, формулировать вопрос так: какие специальные меры поощрения печати могли бы быть приняты, чтобы это частичное обсуждение внутреннего положения превратить, в виде исключения, в возможно более откровенное и публичное обсуждение?
Что касается внутреннего содержания и характера политической литературы и ежедневной прессы до появления упомянутого кабинетского указа, то об этом дают наиболее ясное представление следующие слова цензурной инструкции:
«Следуя по этому пути, можно надеяться, что и политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение, усвоят более достойный тон и впредь будут считать недостойным для себя спекулировать на любопытстве своих читателей помещением бессодержательных, заимствованных из иностранных газет корреспонденции и т. д… Можно надеяться, что благодаря этому пробудится больший интерес к отечественным делам и повысится национальное чувство».
Отсюда как будто получается тот вывод, что, хотя никакие специальные меры и не препятствовали откровенному и публичному обсуждению положения примозельского края, всё же таким непреодолимым препятствием как для откровенности, так и для публичности не могло не являться общее состояние прусской печати. Сопоставив все цитированные места цензурной инструкции, мы можем выразить их общий смысл следующим образом: цензура, проявляя чрезвычайную мнительность, стала внешними оковами для свободы печати; рука об руку с этим шло усиление внутренней скованности печати, утратившей мужество и даже отказавшейся от стремления подняться над уровнем сенсаций; наконец, в самом народе были утрачены интерес к отечественным делам и национальное чувство, т. е. те именно элементы, которые являются не только творческими силами печати, высказывающей откровенно и публично своё мнение, но и единственными предпосылками, при которых такая печать может развернуть свою деятельность и заслужить признание народа; это признание составляет жизненную атмосферу печати, без которой она обречена на полное захирение.
Если, таким образом, мероприятия властей могут создать несвободную печать, то власти, напротив, бессильны, в условиях общей несвободы печати, обеспечить возможно более откровенное и публичное обсуждение специальных вопросов. В этих условиях даже свободно высказанное мнение о каких-нибудь отдельных предметах, которое каким-либо образом попало бы на страницы газет, не могло бы найти всеобщего отклика, не могло бы, следовательно, служить проявлением подлинной гласности.
К этому присоединяется ещё то обстоятельство, что, как правильно замечает Ганземан, нет, может быть, ни одного экономического вопроса, который не был бы связан с внутренней и внешней политикой. Возможность откровенного и публичного обсуждения положения примозельского края предполагает, таким образом, возможность откровенного и публичного обсуждения всей «внутренней и внешней политики». Отдельные административные органы в такой мере были бессильны создать эту возможность, что только непосредственно и решительно выраженная воля самого короля могла бы оказать здесь решающее и прочное влияние.
Если публичное обсуждение не было откровенным, то откровенное обсуждение не было публичным. Это откровенное обсуждение не выходило за пределы убогих провинциальных листков, чей кругозор не простирался, — да и не мог, как видно из предыдущего, простираться, — дальше круга их распространения.
Для характеристики подобных обсуждений узко местного масштаба мы приводим здесь несколько выдержек из бернкастельского «Gemeinnutziges Wochenblatt» за разные годы издания. В одном из его выпусков за 1835 г. говорится следующее:
«Осенью 1833 г. в Эрдене один приезжий изготовил 5 омов{71} вина. Чтобы наполнить бочку доверху, он прикупил 2 ома, заплатив за них 30 талеров. Бочка стоила 9 талеров, налога было уплачено 7 талеров 5 зильбергрошей. Расходы по сбору винограда составляли 4 талера, наём погреба — 1 талер 3 збгр., плата за выжимание виноградного сока — 16 збгр.; следовательно, не включая расходов на возделывание, весь расход составлял 51 талер 24 збгр. Эта бочка вина была продана 10 мая за 41 талер. Следует ещё заметить, что вино было хорошего качества и было продано не вследствие крайней нужды владельца, а также не попало в руки ростовщиков» (стр. 87). «21 ноября на бернкастельском базаре 3/4 ома вина 1835 г. были проданы за 14 збгр. (четырнадцать зильбергрошей), а 27-го того же месяца 4 ома вместе с бочкой — за 11 талеров, причём следует заметить, что в минувший день святого Михаила бочка была куплена за 11 талеров» (стр. 267, там же).
От 12 апреля 1836 г. — подобная же заметка.
Приведём ещё несколько выдержек, относящихся к 1837 году.
«Первого числа сего месяца в Кингейме, в присутствии нотариуса, продавался с публичного торга молодой четырёхлетний виноградник, содержащий около 200 лоз, укреплённых кольями. Он достался покупателю по цене 11/2 пфеннига за лозу, с обычной отсрочкой уплаты. В 1828 г. такая же лоза стоила там 5 збгр.» (стр. 47). «Одна вдова в Грахе уступила свой неснятый урожай винограда за половину всего дохода с урожая. Она получила на свою долю ом вина, который она выменяла на 2 фунта масла, 2 фунта хлеба и 1/2 фунта луку» (№ 37, там же). «Двадцатого сего месяца были проданы принудительно с аукциона: 8 фудеров грахского и бернкастельского вина 1836 г., частично из лучших сортов, и один фудер грахского вина 1835 года. За всё это количество (включая и стоимость бочек) было выручено 135 талеров 15 збгр. Каждая бочка вина, таким образом, досталась покупателю примерно за 15 талеров. Стоимость же одной только бочки составляла около 10–12 талеров. Что же остаётся у бедного винодела для возмещения расходов по возделыванию? Неужели нет возможности принять какие-нибудь меры против этого страшного бедствия?!! (Корреспонденция с места)» (№ 4, стр. 30).
Мы находим здесь, таким образом, лишь простое повествование о фактах, которое иногда только сопровождается кратким элегическим послесловием. Эти чистосердечные сообщения, именно благодаря своей безыскусственности, могут произвести потрясающее впечатление, но они вряд ли могут даже претендовать на то, чтобы их считали откровенным и публичным обсуждением положения примозельского края.
Если отдельный человек, а тем более, если значительная часть населения становится жертвой какого-нибудь из ряда вон выходящего и страшного бедствия и никто об этом бедствии не говорит, никто не относится к нему как к явлению, достойному анализа и обсуждения, — то лица, которых постигло это бедствие, должны прийти к выводу, что другие или не имеют права об этом говорить, или же не хотят об этом говорить, так как считают иллюзорным то серьёзное значение, которое этому делу придаётся. Даже для самого необразованного винодела признание другими его бедствий — это духовное участие в них — является потребностью; оно позволяет ему хотя бы сделать следующее заключение: там, где все думают, а многие высказывают уже свои мысли вслух, кое-кто скоро начнёт также и действовать. Если даже допустить, что и в самом деле было разрешено свободное и открытое обсуждение положения примозельского края, то всё же в действительности такое обсуждение не имело места; народ же, разумеется, верит только в реально существующее — не в ту свободную печать, которая могла бы существовать, а в ту свободную печать, которая действительно существует. Таким образом, житель примозельского края до появления высочайшего кабинетского указа чувствовал, конечно, свою нужду, слышал при этом, как другие подвергают её сомнению, но никогда не замечал, чтобы пресса откровенно и публично высказывала своё мнение; после же появления этого указа такая пресса, по его представлению, как бы возникла из ничего. В его глазах, таким образом, этот королевский кабинетский указ является единственной причиной того движения прессы, к которому он, житель примозельского края, по приведённым выше основаниям, проявил такой исключительный интерес, непосредственно вытекавший из действительной потребности, — и этот вывод являлся, по меньшей мере, чрезвычайно популярным. Наконец, можно думать, что и помимо популярности этого мнения критический анализ приведёт к тому же результату. Вступительные слова цензурной инструкции от 24 декабря 1841 г. гласят:
«Его величество король соизволил выразить решительное неодобрение всяким неподобающим стеснениям литературной деятельности и, признавая значение и необходимость честной и благонамеренной публицистики… соблаговолил и т. д.».
Эти вступительные слова сулят прессе особое королевское её признание, признание её государственного значения. То обстоятельство, что за одним-единственным королевским словом признаётся такое значительное влияние и что жители примозельского края приветствовали его даже как слово, наделённое магической силой, как универсальное средство против всех их страданий, — это как будто могло бы только свидетельствовать об истинно монархических чувствах населения примозельского края и о его благодарности, которая не соблюдает меры, а перехлёстывает через край.
К пункту 3. Мы старались показать, что потребность в свободной печати с необходимостью вытекала из особенностей положения примозельского края. Мы показали далее, что до появления высочайшего кабинетского указа эта потребность не могла быть удовлетворена — если и не в силу особых стеснений печати, то, во всяком случае, в силу общего состояния прусской ежедневной прессы. Мы, наконец, покажем, что действительно особые обстоятельства враждебно противостояли откровенному и публичному обсуждению состояния примозельского края. И здесь мы должны прежде всего подчеркнуть ту точку зрения, которой мы руководствовались в нашем изложении, и раскрыть в воле действующих личностей мощное влияние общих отношений. В этих особых обстоятельствах, препятствовавших откровенному и публичному обсуждению положения дел в примозельском крае, мы не должны видеть ничего другого, кроме фактического воплощения и несомненного проявления указанных общих отношений, какими являются именно: своеобразная позиция, занимаемая органами управления по отношению к примозельскому краю, общее состояние ежедневной прессы и общественного мнения и, наконец, господствующий политический дух и его система. Если эти отношения, как это можно думать, были всеобщими, невидимыми и принудительными силами того времени, то вряд ли нужно ещё доказывать, что они и должны действовать в качестве таких именно сил, проявляясь в определённых фактах, обнаруживаясь в отдельных, на первый взгляд произвольных действиях. Тот, кто отказывается от этой объективной точки зрения, тот, впадая в односторонность, отдаётся во власть недобрых чувств к отдельным лицам, в образе которых против него выступает вся жестокость современных отношений.
К особым затруднениям для печати придётся причислить не только отдельные цензурные стеснения, но в такой же мере и все особые обстоятельства, которые, делая невозможным появление самого объекта цензуры даже в виде попытки, тем самым делают цензуру излишней. Там, где цензура вступает в открытые, длительные и острые конфликты с печатью, — там можно с известной уверенностью заключить, что печать стала жизнеспособной, приобрела твёрдость характера и веру в свои силы, ибо только ощутимое действие вызывает и ощутимое противодействие. Там же, где нет цензуры, потому что нет и печати, — хотя существует потребность в свободной, следовательно способной стать объектом цензуры, печати, — роль предварительной цензуры уже выполнили, очевидно, те обстоятельства, которые терроризовали мысль даже в её самой безобидной форме.
Мы не можем себе ставить задачей дать хотя бы приблизительно полное описание этих особых обстоятельств. Это означало бы дать историю последнего периода, начиная с 1830 г., поскольку она касается примозельского края. Мы будем считать нашу задачу выполненной, если покажем, что откровенное и публичное слово во всех его формах, — в форме ли устной речи, в письменной ли форме или же в форме печатного слова, как прошедшего через цензуру, так и ещё не прошедшего через неё, — наталкивалось на особые препятствия.
Для уныния и упадка духа, и без того парализующих у бедствующего населения ту моральную силу, которая необходима для откровенного и публичного выражения своих мыслей, благоприятной почвой служили вызванные многочисленными доносами судебные приговоры «за оскорбление чиновника при исполнении им своих служебных обязанностей или в связи с их исполнением».
Такого рода судебные процессы ещё свежи в памяти многих примозельских виноделов. Один бюргер, пользовавшийся особой любовью за своё добродушие, сказал в шутливом тоне служанке одного ландрата, который накануне вечером усердно прикладывался к рюмке в весёлой компании, праздновавшей день рождения короля: «Ваш хозяин был вчера немного навеселе»). За эту невинную шутку он был предан публичному суду исправительной полиции в Трире, однако, как этого и следовало ожидать, был оправдан.
Мы выбрали именно этот случай, так как из него может быть сделан очень простой вывод. Ландраты выполняют функции цензоров в главных городах своих округов. Административная деятельность ландрата, как и всех подчинённых ему органов, является, однако, главнейшим объектом местной печати, именно потому, что эта деятельность является и её ближайшим объектом. Если вообще трудно быть судьёй в собственном деле, то инциденты, вроде указанного выше, в которых нашло своё выражение болезненно-преувеличенное представление о неприкосновенности престижа власти, должны окончательно убедить нас в том, что самый факт существования ландратов-цензоров есть достаточное основание для того, чтобы не существовало свободной местной печати.
Если мы, таким образом, видим, что за самый невинный и простодушный разговор приходится отвечать перед судом исправительной полиции, то письменная форма свободного слова, петиция, которая ещё очень далека от гласности печати, имеет такие же исправительно-полицейские последствия. Если там преградой свободному слову служит принцип неприкосновенности престижа власти, то для петиции преградой является принцип неприкосновенности действующих в стране законов.
«Кабинетский указ» от 6 июля 1836 г., в котором, между прочим, говорится, что король посылает своего сына в Рейнскую провинцию для ознакомления с её состоянием, побудил нескольких земледельцев из административного округа Трира обратиться к их «представителю в ландтаге» с просьбой написать для них петицию на имя наследника престола. Одновременно с этим были указаны и отдельные пункты ходатайства. Чтобы повысить значение петиции большим количеством подписей, депутат ландтага{72} отправил в окрестные деревни нарочного, который собрал среди крестьян сто шестьдесят подписей. Петиция гласила:
«Оповещённые о том, что наш добрый король посылает к нам его королевское высочество, наследника престола, для ознакомления с нашим положением, и желая избавить его королевское высочество от необходимости выслушивать жалобы многих отдельных лиц, мы, нижеподписавшиеся жители района… административного округа Трира, сим уполномочиваем нашего представителя в ландтаге господина… всеподданнейше довести до сведения его королевского высочества, сына всемилостивейшего короля, наследника прусского престола, что:
1) в силу отсутствия сбыта для излишков наших продуктов, в особенности скота и вина, мы не в состоянии уплачивать налоги, являющиеся чрезмерными при всяких условиях; посему мы и ходатайствуем о значительном их понижении, так как в противном случае нам придётся отдать сборщикам податей всё наше достояние, как это доказывает приложение (оно содержит приказ сборщика податей из Р. о внесении налога в 1 талер 25 зильбергрошей 5 пф.);
2) что его королевское высочество не должен судить о нашем положении на основании уровня жизни бесчисленного множества слишком высоко оплачиваемых служащих, лиц, вышедших в отставку с пенсией, людей, получающих различного рода вознаграждения, чиновников и военных, рантье и промышленников, которым наши, так низко упавшие в цене, продукты дают в городах возможность без особых затрат жить в роскоши. Таких условий жизни нельзя встретить в бедной хижине опутанного долгами земледельца, и этот контраст вызывает у него возмущение. Там, где раньше числилось 27 чиновников с общим окладом в 29000 талеров, числится теперь 63 чиновника с общим окладом в 105000 талеров, не считая вышедших в отставку с пенсией;
3) что наши общинные власти должны избираться, как это было прежде, непосредственно членами общины;
4) что пошлинные конторы не должны целыми часами в течение дня оставаться закрытыми, но должны быть открыты во всякое время дня, с тем чтобы земледелец, опоздавший не по своей вине на несколько минут, не был вынужден пять-шесть часов или даже всю ночь мёрзнуть на улице или днём жариться на солнце, так как чиновник обязан быть всегда готовым оказывать услуги народу;
5) что должен быть отменён § 12 закона от 28 апреля 1828 г., возобновлённый вторичным опубликованием в официальной газете королевского правительства от 22 августа сего года, — параграф, запрещающий под страхом наказания пахать ближе двух футов от края придорожного рва. Собственникам должно быть разрешено вспахать весь их участок вплоть до края придорожного рва, чтобы положить конец захватам принадлежащей им земли дорожными сторожами».
Вашего королевского высочества верноподданные (следуют подписи).
Эта петиция, которую депутат ландтага хотел вручить наследнику престола, была принята другим лицом, давшим твёрдое обещание, что она будет передана его королевскому высочеству. Никакого ответа на эту петицию не последовало, зато судебными властями было возбуждено уголовное преследование против депутата ландтага, как против инициатора петиции, в которой содержится «наглое, непочтительное осуждение действующих в стране законов». На основании этого обвинения депутат ландтага был присуждён в Трире к шестимесячному тюремному заключению и к уплате судебных издержек. Этот приговор был затем изменён апелляционной инстанцией в том направлении, что только часть его, касающаяся уплаты судебных издержек, была оставлена в силе; и это на том основании, что в поведении обвиняемого нельзя якобы отрицать некоторой необдуманности, чем, собственно, он и подал повод к возбуждению дела. Само же содержание петиции было признано безусловно ненаказуемым.
Примем во внимание, что петиция, о которой идёт речь, как ввиду той цели, ради которой была предпринята поездка наследника престола, так и в силу общественного положения обвиняемого, являющегося депутатом ландтага, необходимо должна была вырасти до размеров чрезвычайно важного и решающего события и приковать к себе общественное внимание всей провинции. Нам станет тогда ясно, что последствия, к которым привела эта петиция, не могли поощрять к откровенному и публичному обсуждению состояния примозельского края, — они делали маловероятной всякую мысль о том, будто такое обсуждение соответствует желаниям властей.
Мы подходим к пункту о стеснениях печати в собственном смысле слова, о прямых запретах, наложенных цензурой. Такие случаи, как ясно из всего сказанного, неизбежно были так же редки, как и редки были попытки выступить в печати с открытым обсуждением состояния примозельского края.
Протокол одного совета старшин, в котором рядом с запутанными суждениями содержатся и прямо высказанные мнения, не был разрешён к печатанию цензурой ландрата. Совещание происходило в совете старшин, протокол же совета был составлен бургомистром.
В своём вступительном слове он сказал:
«Господа! Примозельский край, простирающийся от Трира до Кобленца, от Эйфеля до Хунсрюка, материально очень беден, так как он живёт исключительно виноделием, а этому промыслу нанесён смертельный удар торговыми договорами с Германией; указанный край беден также и духовно»… и т. д.
Ещё один факт может доказать, что если в редких случаях откровенное и свободное слово о примозельском крае, преодолев все препятствия, попадало в виде исключения на страницы газет, то это рассматривалось как исключение и, спустя некоторое время, совершенно подавлялось. Появившаяся несколько лет тому назад в «Rhein- und Mosel-Zeitung» статья профессора камеральных наук Боннского университета Кауфмана «О бедственном положении виноделов примозельского края» была запрещена правительственной властью после того, как она в течение трёх месяцев перепечатывалась различными органами печати, — причём это запрещение остаётся в силе и поныне.
Я полагаю, что всем этим дал достаточно полный ответ на вопрос об отношении примозельского края к кабинетскому указу от 10 декабря, к основывавшейся на этом указе цензурной инструкции от 24 декабря и к предоставлению в связи с этим большей свободы для печати. Мне остаётся ещё обосновать моё утверждение: «В высоких сферах долгое время подвергалось сомнению бедственное положение виноделов, и их крик о помощи считался наглым визгом». Приведённое положение может быть разбито на две части: «В высоких сферах долгое время подвергалось сомнению бедственное положение виноделов» и «Их крик о помощи считался наглым визгом».
Первое положение, как я думаю, не нуждается больше в доказательствах. Второе же положение: «Их крик о помощи считался наглым визгом» — нельзя выводить прямо из первого, как это делает г-н обер-президент, придавая ему такой смысл: «Их крик о помощи считался в высоких сферах наглым визгом». Впрочем, и эта интерполяция является правильной, если под словами «в высоких сферах» подразумевать «в официальных сферах».
Что относительно «крика о помощи виноделов можно было говорить не только в фигуральном, но и в собственном смысле слова, — это видно из всех приведённых выше сообщений. Что, с одной стороны, этот крик о помощи объявлялся лишённым оснований, самое изображение бедствия рассматривалось как сильное преувеличение, продиктованное дурными, своекорыстными мотивами; что, с другой стороны, жалоба и ходатайство со стороны жертв этого бедствия были поняты как «наглое, непочтительное осуждение действующих в стране законов», — эти наши положения доказаны правительственным докладом и уголовным процессом. Далее, что вопль непомерно громкий, не соответствующий действительному положению вещей, преувеличенный вследствие дурных мотивов, содержащий наглое осуждение действующих в стране законов — что такой вопль равнозначен «визгу» и притом «наглому визгу», — это, по крайней мере, не может считаться необоснованным и недобросовестным утверждением. Что, наконец, вместо одной стороны равенства можно было, таким образом, подставить другую его сторону, — это, казалось бы, является простым логическим выводом из всего сказанного.
Написано К. Марксом между 1 и 20 января 1843 г.
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого
Напечатано в «Rheinische Zeitung» №№ 15, 17, 18, 19 и 20; 16, 17, 18, 19 и 20 января 1843 г.
ЗАЯВЛЕНИЕ
Нижеподписавшийся заявляет, что с этого дня он в силу существующих цензурных условий вышел из состава редакции «Rheinische Zeitung». Кёльн, 17 марта 1843 г.
Доктор Маркс
Напечатано в «Rheinische Zeitung» № 77, 18 марта 1843 г
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого
ПРИКОВАННЫЙ ПРОМЕТЕЙ
(фото с литографии сороковых годов XIX века)
Аллегория на запрещение «Rheinische Zeitung» (В образе белки (по-немецки: Eichhorn) дана карикатура на прусского министра Эйххорна, преследовавшего «Rheinische Zeitung»)
К КРИТИКЕ ГЕГЕЛЕВСКОЙ ФИЛОСОФИИ ПРАВА[91]
Написано К. Марксом летом 1843 г.
Печатается по рукописи
Перевод с немецкого
Впервые на языке оригинала опубликовано ИМЭЛС в 1927 г.
§ 261. «По отношению к сферам частного права и частного блага, семьи и гражданского общества, государство есть, с одной стороны, внешняя необходимость и их высшая власть, природе которой подчинены и от которой зависят их законы, равно как и их интересы; но, с другой стороны, государство есть их имманентная цель, и оно имеет свою силу в единстве всеобщей конечной цели государства и особого интереса индивидов, в том, что индивиды постольку имеют обязанности по отношению к государству, поскольку они вместе с тем имеют и права (§ 155)».
Предшествующий параграф поучал нас относительно того, что конкретная свобода состоит в тождестве (долженствующем быть, раздвоенном тождестве) системы частного интереса (семьи и гражданского общества) с системой всеобщего интереса (государства). Отношение этих сфер Гегель старается теперь определить более подробно.
С одной стороны, государство является по отношению к сфере семьи и гражданского общества «внешней необходимостью», является властью, в силу которой государству «подчинены и от него зависят» «законы» и «интересы». Тот момент, что государство является по отношению к семье и к гражданскому обществу «внешней необходимостью», — этот момент заключался уже отчасти в категории «перехода», отчасти в их сознательном отношении к государству. «Подчинение» государству ещё полностью соответствует этому отношению «внешней необходимости». Что, однако, Гегель понимает под «зависимостью», — показывает следующее место в примечании к этому параграфу:
«Выше было указано, что преимущественно Монтескьё развил мысль о зависимости также и частноправовых законов от определённого характера государства и выдвинул философский взгляд, что часть следует рассматривать только в сё отношении к целому» и т. д.
Гегель говорит здесь, следовательно, о внутренней зависимости частного права и т. д. от государства, о том, что всё это существенно определяется государством. Но он вместе с тем подводит эту зависимость под отношение «внешней необходимости» и противопоставляет её, в качестве другой стороны, другому отношению, внутри которого семья и гражданское общество относятся к государству как к своей «имманентной цели».
«Внешняя необходимость» может иметь только тот смысл, что «законы» и «интересы» семьи и общества должны в случае столкновения уступить «законам» и «интересам» государства, что они подчинены ему, что их существование зависит от существования государства, или что его воля и его законы выступают по отношению к их «воле» и их «законам» как необходимость.
Однако Гегель говорит здесь не об эмпирических столкновениях; он говорит об отношении «сфер частного права и частного блага, семьи и гражданского общества» к государству. Речь идёт о существенном отношении самих этих сфер. Не только их «интересы», но также и их «законы», их «существенные определения» «зависят» от государства и «подчинены» ему. Государство относится как «высшая власть»» к их «законам и интересам». Их «интерес» и «закон» относятся к государству как его «подчинённые». В этой «зависимости» от государства они и живут. Именно потому, что «подчинение» и «зависимость» представляют собой внешние отношения, суживающие самостоятельную сущность и противоречащие ей, отношение «семьи» и гражданского общества к государству представляет собой отношение «внешней необходимости», такой необходимости, которая идёт вразрез с внутренней сущностью предмета. Самый тот факт, что «частноправовые законы зависят от определённого характера государства», что они изменяются согласно ему, — подводится под отношение «внешней необходимости»» именно потому, что «гражданское общество и семья» в их истинном, т. е. в их самостоятельном и полном развитии предпосылаются государству как особые сферы. «Подчинение» и «зависимость» выражают то «внешнее», вынужденное, кажущееся тождество, для логического выражения которого Гегель правильно употребляет понятие «внешней необходимости». В понятиях «подчинение» и «зависимость» Гегель развил дальше одну сторону раздвоенного тождества, а именно, сторону отчуждения внутри единства; «но, с другой стороны, государство есть их имманентная цель, и оно имеет свою силу в единстве всеобщей конечной цели государства и особого интереса индивидов, в том, что индивиды постольку имеют обязанности по отношению к государству, поскольку они вместе с тем имеют и права».
Гегель выдвигает здесь неразрешённую антиномию. С одной стороны, внешняя необходимость; с другой стороны, имманентная цель. Единство всеобщей конечной цели государства и особого интереса индивидов состоит будто бы в том, что обязанности индивидов по отношению к государству и те права, которые государство предоставляет им, тождественны (следовательно, например, обязанность уважать собственность совпадает с правом на собственность).
Это тождество объясняется в примечании следующим образом:
«Так как обязанность есть прежде всего отношение к чему-то для меня субстанциальному, в себе и для себя всеобщему, право же, напротив, есть вообще наличное бытие этого субстанциального, есть, следовательно, сторона его особенности и моей особой свободы, то оба эти момента оказываются на стадиях формального развития распределёнными между различными сторонами или лицами. Государство, как нравственное, как взаимопроникновение субстанциального и особого, заключает в себе то, что моё обязательство по отношению к субстанциальному есть вместе с тем наличное бытие моей особой свободы, т. е. что в нём обязанность и право соединены в одном и том же отношении».
§ 262. «Действительная идея, дух, который сам себя делит на две идеальные сферы своего понятия, на семью и гражданское общество, как на сферы своей конечности, с тем чтобы, пройдя через их идеальность, стать для себя бесконечным действительным духом, — этот дух распределяет таким образом между указанными сферами материал этой своей конечной действительности, распределяет индивидов в качестве множества, так что по отношению к единичному человеку это распределение выступает как опосредствованное обстоятельствами, произволом и собственным выбором своего призвания».
Если мы переведём это предложение на язык прозы, то получится следующее: Как опосредствует государство свою связь с семьёй и гражданским обществом, — это определяется «обстоятельствами, произволом и собственным выбором своего призвания». Разум государства не имеет, следовательно, никакого отношения к распределению материала государства между семьёй и гражданским обществом. Государство возникает из них бессознательным и произвольным образом. Семья и гражданское общество являются как бы тёмной природной основой, из которой возгорается светоч государства. Под материалом государства разумеются государственные дела, семья и гражданское общество, поскольку они составляют части государства, поскольку участвуют в государстве как таковом.
Эта концепция обращает на себя внимание в двух отношениях:
1) Семья и гражданское общество рассматриваются Гегелем как сферы понятия государства, и именно как сферы его конечности, как его конечность. Это оно, государство, делит себя на эти сферы, предполагает их, и оно это делает именно с тем, «чтобы, пройдя через их идеальность, стать для себя бесконечным действительным духом». «Оно делит себя, чтобы…» Оно «распределяет таким образом между этими сферами материал своей действительности, так что это распределение и т. д. выступает как опосредствованное». Так называемая «действительная идея» (дух как бесконечный, действительный) изображается в таком виде, как будто она действует по определённому принципу и с определённой целью. Она делит себя на конечные сферы; она это делает, чтобы «вернуться в себя, быть для себя», и притом она делает это так, что результат оказывается как раз таким, каким он является в действительности.
В этом месте совершенно ясно обнаруживается логический, пантеистический мистицизм.
Действительное отношение таково, «что распределение материала государства по отношению к единичному человеку опосредствовано обстоятельствами, произволом и собственным выбором своего призвания». Этот факт, это действительное отношение спекулятивное мышление сводит к явлению, к феномену. Эти обстоятельства, этот произвол, этот выбор своего призвания, это действительное, опосредствованно есть-де только явление того опосредствования, которое проделывает над самой собою действительная идея и которое происходит за кулисами. Действительность рассматривается не как эта самая действительность, а как некая другая действительность. Выходит, что для обыкновенной эмпирии является законом не её собственный дух, а чужой; с другой стороны, наличным бытием для действительной идеи является не такая действительность, которая развилась бы из неё самой, а обыкновенная эмпирия.
Идея превращается в самостоятельный субъект, а действительное отношение семьи и гражданского общества к государству превращается в воображаемую внутреннюю деятельность идеи. В действительности семья и гражданское общество составляют предпосылки государства, именно они являются подлинно деятельными; в спекулятивном же мышлении всё это ставится на голову. Но если идея превращается в самостоятельный субъект, то действительные субъекты — гражданское общество, семья, «обстоятельства, произвол и т. д.» — становятся здесь недействительными, означающими нечто отличное от них самих, объективными моментами идеи.
Распределение материала государства по отношению «к единичному человеку при посредстве обстоятельств, произвола и собственного выбора своего призвания» не получает у Гегеля своего выражения как истинное, необходимое, как то, что само по себе и для себя есть безусловно правомерное. Они, как таковые, не признаются разумными; однако, с другой стороны, их разумность всё же как-то признаётся, но при этом они объявляются кажущимся опосредствованием, оставляются в том виде, в каком они существуют, но вместе с тем получают значение определения идеи, результата, продукта идеи. Разница кроется не в содержании, а в точке зрения или в способе выражения. Мы имеем здесь двоякую историю: эзотерическую и экзотерическую. Содержание лежит в экзотерической части. Интерес эзотерической части неизменно направлен на то, чтобы находить в государстве повторение истории логического понятия. В действительности же развитие происходит как раз на экзотерической стороне.
В рациональном виде гегелевские положения означали бы лишь следующее: Семья и гражданское общество представляют собой части государства. Материал государства распределён между ними «при посредстве обстоятельств, произвола и собственного выбора своего призвания». Граждане государства являются членами семей и членами гражданского общества.
«Действительная идея, дух, который сам себя делит на две идеальные сферы своего понятия, на семью и гражданское общество, как на сферы своей конечности», — следовательно, деление государства на семью и гражданское общество является идеальным, т. е. необходимым, принадлежащим к сущности государства. Семья и гражданское общество — действительные части государства, действительные духовные реальности воли, они — способы существования государства. Семья и гражданское общество сами себя превращают в государство. Именно они являются движущей силой. По Гегелю же, напротив, они порождены действительной идеей. Их объединение в государство не есть результат их собственного жизненного процесса; наоборот, это идея в своём жизненном процессе отделила их от себя. А именно, они представляют сферу конечности этой идеи. Они обязаны-де своим существованием не их собственному духу, а иному. Они — не самоопределения, а такие определения, начало которым положило нечто третье. Вот почему они и определяются Гегелем как «конечность», как собственная конечность «действительной идеи». Целью их существования является не само это существование. Идея отделяет от себя эти предпосылки, «чтобы, пройдя через их идеальность, стать для себя бесконечным действительным духом», а это значит: политическое государство не может существовать без естественного базиса семьи и искусственного базиса гражданского общества. Они для государства conditio sine qua non{73}. Но условие превращается у Гегеля в обусловленное, определяющее — в определяемое, производящее — в продукт своего продукта. Действительная идея нисходит в «конечную сферу» семьи и гражданского общества только для того, чтобы, снимая их, наслаждаться своей бесконечностью и вновь её порождать. Она «распределяет таким образом» (чтобы достигнуть своей цели) «между указанными сферами материал этой своей конечной действительности» (этой? какой? — эти сферы ведь и являются её «конечной действительностью», её «материалом»), «распределяет индивидов в качестве множества» (материалом государства здесь являются «индивиды, множество», «из них состоит государство»; этот состав государства провозглашается здесь результатом деятельности идеи, результатом «распределения», которое она проделывает над своим собственным материалом; фактом является то, что государство возникает из этого множества, существующего в виде членов семей и членов гражданского общества, — спекулятивное же мышление провозглашает этот факт результатом деятельности идеи, не идеей этого множества, а результатом деятельности субъективной, отличной от самого факта, идеи), «так что это распределение по отношению к единичному человеку» (раньше речь шла только о распределении индивидов между сферами семьи и гражданского общества) «выступает как опосредствованное обстоятельствами, произволом» и т. д. Эмпирическая действительность, таким образом, принимается такой, какова она есть; она объявляется также разумной, но разумной не в силу своего собственного разума, а в силу того, что эмпирическому факту в его эмпирическом существовании приписывается значение, лежащее за пределами его самого. Факт, из которого исходят, берётся не как таковой, а как мистический результат. Действительность превращается в феномен, однако идея не имеет никакого другого содержания, кроме этого феномена. Идея не имеет также никакой другой цели, кроме логической: «стать для себя бесконечным действительным духом». В этом параграфе дан сгусток всей мистики этой философии права и гегелевской философии вообще.