Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Урания - Иосиф Александрович Бродский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

V Ах, чем меньше поверхность, тем надежда скромней на безупречную верность по отношению к ней. Может, вообще пропажа тела из виду есть со стороны пейзажа дальнозоркости месть. VI Только пространство корысть в тычущем вдаль персте может найти. И скорость света есть в пустоте. Так и портится зренье: чем ты дальше проник; больше, чем от старенья или чтения книг. VII Так же действует плотность тьмы. Ибо в смысле тьмы у вертикали плоскость сильно берет взаймы. Человек – только автор сжатого кулака, как сказал авиатор, уходя в облака. VIII Чем безнадежней, тем как-то проще. Уже не ждешь занавеса, антракта, как пылкая молодежь. Свет на сцене, в кулисах меркнет. Выходишь прочь в рукоплесканье листьев, в американскую ночь. IX Жизнь есть товар на вынос: торса, пениса, лба. И географии примесь к времени есть судьба. Нехотя, из-под палки признаешь эту власть, подчиняешься Парке, обожающей прясть. X Жухлая незабудка мозга кривит мой рот. Как тридцать третья буква, я пячусь всю жизнь вперед. Знаешь, все, кто далече, по ком голосит тоска - жертвы законов речи, запятых языка. XI Дорогая, несчастных нет! нет мертвых, живых. Все – только пир согласных на их ножках кривых. Видно, сильно превысил свою роль свинопас, чей нетронутый бисер переживет всех нас. XII Право, чем гуще россыпь черного на листе, тем безразличней особь к прошлому, к пустоте в будущем. Их соседство, мало проча добра, лишь ускоряет бегство по бумаге пера. XIII Ты не услышишь ответа, если спросишь «куда», так как стороны света сводятся к царству льда. У языка есть полюс, север, где снег сквозит сквозь Эльзевир; где голос флага не водрузит. XIV Бедность сих строк – от жажды что-то спрятать, сберечь; обернуться. Но дважды в ту же постель не лечь. Даже если прислуга там не сменит белье. Здесь – не Сатурн, и с круга не соскочить в нее. XV С той дурной карусели, что воспел Гесиод, сходят не там, где сели, но где ночь застает. Сколько глаза ни колешь тьмой – расчетом благим повторимо всего лишь слово: словом другим. XVI Так барашка на вертел нижут, разводят жар. Я, как мог, обессмертил то, что не удержал. Ты, как могла, простила все, что я натворил. В общем, песня сатира вторит шелесту крыл. XVII Дорогая, мы квиты. Больше: друг к другу мы точно оспа привиты среди общей чумы. Лишь объекту злоречья вместе с шансом в пятно уменьшаться, предплечье в утешенье дано. XVIII Ах, за щедрость пророчеств - дней грядущих шантаж - как за бич наших отчеств, память, много не дашь. Им присуща, как аист свертку, приторность кривд. Но мы живы, покамест есть прощенье и шрифт. XIX Эти вещи сольются в свое время в глазу у воззрившихся с блюдца на пестроту внизу. Полагаю, и вправду хорошо, что мы врозь - чтобы взгляд астронавту напрягать не пришлось. XX Вынь, дружок, из кивота лик Пречистой Жены. Вставь семейное фото - вид планеты с луны. Снять нас вместе мордатый не сподобился друг, проморгал соглядатай; в общем, всем недосуг. XXI Неуместней, чем ящер в филармонии, вид нас вдвоем в настоящем. Тем верней удивит обитателей завтра разведенная смесь сильных чувств динозавра и кириллицы смесь. XXII Все кончается скукой, а не горечью. Но это новой наукой плохо освещено. Знавший истину стоик - стоик только на треть. Пыль садится на столик, и ее не стереть. XXII Эти строчки по сути болтовня старика. В нашем возрасте судьи удлиняют срока. Иванову. Петрову. Своей хрупкой кости. Но свободному слову не с кем счеты свести. XXIII Так мы лампочку тушим, чтоб сшибить табурет. Разговор о грядущем - тот же старческий бред. Лучше все, дорогая, доводить до конца, темноте помогая мускулами лица. XXIV Вот конец перспективы нашей. Жаль, не длинней. Дальше – дивные дивы времени, лишних дней, скачек к финишу в шорах городов, и т. п.; лишних слов, из которых ни одно о тебе. XXV Около океана, летней ночью. Жара как чужая рука на темени. Кожура, снятая с апельсина, жухнет. И свой обряд, как жрецы Элевсина, мухи над ней творят. XXVI Облокотясь на локоть, я слушаю шорох лип. Это хуже, чем грохот и знаменитый всхлип. Это хуже, чем детям сделанное «бо-бо». Потому что за этим не следует ничего. 1978

«Барбизон Террас»

Небольшая дешевая гостиница в Вашингтоне. Постояльцы храпят, не снимая на ночь черных очков, чтоб не видеть снов. Портье с плечами тяжелоатлета листает книгу жильцов, любуясь внутренностями Троянского подержанного коня. Шелест кизилового куста оглушает сидящего на веранде человека в коричневом. Кровь в висках стучит, как не принятое никем и вернувшееся восвояси морзе. Небо похоже на столпотворение генералов. Если когда-нибудь позабудешь сумму углов треугольника или площадь в заколдованном круге, вернись сюда: амальгама зеркала в ванной прячет сильно сдобренный милой кириллицей волапюк и совершенно секретную мысль о смерти. 1974

«Те, кто не умирают, — живут…»

Те, кто не умирают, — живут до шестидесяти, до семидесяти, педствуют, строчат мемуары, путаются в ногах. Я вглядываюсь в их черты пристально, как Миклуха Маклай в татуировку приближающихся дикарей. 1987

Новый Жюль Верн

Л. и Н. Лосевым

I Безупречная линия горизонта, без какого-либо изъяна. Корвет разрезает волны профилем Франца Листа. Поскрипывают канаты. Голая обезьяна с криком выскакивает из кабины натуралиста. Рядом плывут дельфины. Как однажды заметил кто-то, только бутылки в баре хорошо переносят качку. Ветер относит в сторону окончание анекдота, и капитан бросается с кулаками на мачту. Порой из кают-компании раздаются аккорды последней вещицы Брамса. Штурман играет циркулем, задумавшись над прямою линией курса. И в подзорной трубе пространство впереди быстро смешивается с оставшимся за кормою. II Пассажир отличается от матроса шорохом шелкового белья, условиями питания и жилья, повтореньем какого-нибудь бессмысленного вопроса. Матрос отличается от лейтенанта отсутствием эполет, количеством лент, нервами, перекрученными на манер каната. Лейтенант отличается от капитана нашивками, выраженьем глаз, фотокарточкой Бланш или Франсуаз, чтением «Критики чистого разума», Мопассана и «Капитала». Капитан отличается от Адмиралтейства одинокими мыслями о себе, отвращением к синеве, воспоминаньем о длинном уик-энде, проведенном в именьи тестя. И только корабль не отличается от корабля. Переваливаясь на волнах, корабль выглядит одновременно как дерево и журавль, из-под ног у которых ушла земля. IIIРазговор в кают-компании «Конечно, эрцгерцог монстр! но как следует разобраться — нельзя не признать за ним некоторых заслуг…» «Рабы обсуждают господ. Господа обсуждают рабство. Какой-то порочный круг!» «Нет, спасательный круг!» «Восхитительный херес!» «Я всю ночь не могла уснуть. Это жуткое солнце: я сожгла себе плечи». «…а если открылась течь? я читал, что бывают течи. Представьте себе, что открылась течь, и мы стали тонуть! Вам случалось тонуть, лейтенант?» «Никогда. Но акула меня кусала». «Да? любопытно… Но, представьте, что — течь… И представьте себе…» «Что ж, может, это заставит подняться на палубу даму в 12-б». «Кто она?» «Это дочь генерал-губернатора, плывущая в Кюрасао». IVРазговоры на палубе «Я, профессор, тоже в молодости мечтал открыть какой-нибудь остров, зверушку или бациллу». «И что же вам помешало?» «Наука мне не под силу. И потом — тити-мити». «Простите?» «Э-э… презренный металл». «Человек, он есть кто?! Он — вообще — комар!» «А скажите, месье, в России у вас, что — тоже есть резина?» «Вольдемар, перестаньте! Вы кусаетесь, Вольдемар! Не забывайте, что я…» «Простите меня, кузина». «Слышишь, кореш?» «Чего?» «Чего это там вдали?» «Где?» «Да справа по борту». «Не вижу». «Вон там». «Ах, это… Вроде бы кит. Завернуть не найдется?» «Не-а, одна газета… Но оно увеличивается! Смотри!.. Оно увели…» V Море гораздо разнообразнее суши. Интереснее, чем что-либо. Изнутри, как и снаружи. Рыба интереснее груши. На земле существуют четыре стены и крыша. Мы боимся волка или медведя. Медведя, однако, меньше и зовем его «Миша». А если хватит воображенья — «Федя». Ничего подобного не происходит в море. Кита в его первозданном, диком виде не трогает имя Бори. Лучше звать его Диком. Море полно сюрпризов, некоторые неприятны. Многим из них не отыскать причины; ни свалить на Луну, перечисляя пятна, ни на злую волю женщины или мужчины. Кровь у жителей моря холодней, чем у нас; их жуткий вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке. Если б Дарвин туда нырнул, мы б не знали «закона джунглей» либо — внесли бы в оный свои поправки. VI «Капитан, в этих местах затонул «Черный принц» при невыясненных обстоятельствах». «Штурман Бенц! ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь». «В этих местах затонул также русский «Витязь». «Штурман Бенц! Вы думаете, что я шучу?» «При невыясненных обстоя…» Неукоснительно надвигается корвет. За кормою — Европа, Азия, Африка, Старый и Новый свет. Каждый парус выглядит в профиль, как знак вопроса. И пространство хранит ответ. VII «Ирина!» «Я слушаю». «Взгляни-ка сюда, Ирина». «Я же сплю». «Все равно. Посмотри-ка, что это там?» «Да где?» «В иллюминаторе». «Это… это, по-моему, субмарина». «Но оно извивается!» «Ну и что из того? В воде все извивается». «Ирина!» «Куда ты тащишь меня?! Я раздета!» «Да ты только взгляни!» «О боже, не напирай! Ну, гляжу. Извивается… но ведь это… Это… Это гигантский спрут!.. И он лезет к нам! Николай!..» VIII Море внешне безжизненно, но оно полно чудовищной жизни, которую не дано постичь, пока не пойдешь на дно. Что подтверждается сетью, тралом. Либо — пляской волн, отражающих как бы в вялом зеркале творящееся под одеялом. Находясь на поверхности, человек может быстро плыть. Под водою, однако, он умеряет прыть. Внезапно он хочет пить. Там, под водой, с пересохшей глоткой, жизнь представляется вдруг короткой. Под водой человек может быть лишь подводной лодкой. Изо рта вырываются пузыри. В глазах возникает эквивалент зари. В ушах раздается бесстрастный голос, считающий: раз, два, три. IX «Дорогая Бланш, пишу тебе, сидя внутри гигантского осьминога. Чудо, что письменные принадлежности и твоя фотокарточка уцелели. Сыро и душно. Тем не менее, не одиноко: рядом два дикаря, и оба играют на укалеле. Главное, что темно. Когда напрягаю зрение, различаю какие-то арки и своды. Сильно звенит в ушах. Постараюсь исследовать систему пищеваренья. Это — единственный путь к свободе. Целую. Твой верный Жак». «Вероятно, так было в утробе… Но спасибо и за осьминога. Ибо мог бы просто пойти на дно, либо — попасть к акуле. Все еще в поисках. Дикари, увы, не подмога: о чем я их не спрошу, слышу странное «хули-хули». Вокруг бесконечные, скользкие, вьющиеся туннели. Какая-то загадочная, переплетающаяся система. Вероятно, я брежу, но вчера на панели мне попался некто, назвавшийся капитаном Немо». «Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я пошел. Говорит, что он вырастил этого осьминога. Как протест против общества. Раньше была семья, но жена и т. д. И ему ничего иного не осталось. Говорит, что мир потонул во зле. Осьминог (сокращенно — Ося) карает жесткосердье и гордыню, воцарившиеся на Земле. Обещал, что если останусь, то обрету бессмертье». «Вторник. Ужинали у Немо. Было вино, икра (с «Принца» и «Витязя»). Дикари подавали, скаля зубы. Обсуждали начатую вчера тему бессмертья, «Мысли» Паскаля, последнюю вещь в «Ля Скала». Представь себе вечер, свечи. Со всех сторон — осьминог. Немо с его бородой и с глазами голубыми, как у младенца. Сердце сжимается, как подумаешь, как он тут одинок…» (Здесь обрываются письма к Бланш Деларю от лейтенанта Бенца). X Когда корабль не приходит в определенный порт ни в назначенный срок, ни позже, Директор Компании произносит: «Черт!», Адмиралтейство: «Боже». Оба неправы. Но откуда им знать о том, что приключилось. Ведь не допросишь чайку, ни акулу с ее набитым ртом, не направишь овчарку по следу. И какие вообще следы в океане? Все это сущий бред. Еще одно торжество воды в состязании с сушей. В океане все происходит вдруг. Но потом еще долго волна теребит скитальцев: доски, обломки мачты и спасательный круг; все — без отпечатка пальцев. И потом наступает осень, за ней — зима. Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката молчаливые волны могут свести с ума красотою заката. И становится ясно, что нечего вопрошать ни посредством горла, ни с помощью радиозонда синюю рябь, продолжающую улучшать линию горизонта. Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк факты, которых, собственно, кот наплакал. Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк и оседает на пол. Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод. Вдалеке на волне покачивается какой-то безымянный предмет. И колокол глухо бьет в помещении Ллойда. 1976

«Ты, гитарообразная вещь со спутанной паутиной...»

М.Б.

Ты, гитарообразная вещь со спутанной паутиной струн, продолжающая коричневеть в гостиной, белеть а-ля Казимир на выстиранном просторе, темнеть – особенно вечером – в коридоре, спой мне песню о том, как шуршит портьера, как включается, чтоб оглушить полтела, тень, как лиловая муха сползает с карты и закат в саду за окном точно дым эскадры, от которой осталась одна матроска, позабытая в детской. И как расческа в кулаке дрессировщика-турка, как рыбку – леской, возвышает болонку над Ковалевской до счастливого случая тявкнуть сорок раз в день рожденья, – и мокрый порох гасит звезды салюта, громко шипя, в стакане, и стоят графины кремлем на ткани. 22 июля 1978

«Помнишь свалку вещей на железном стуле...»

Пора забыть верблюжий этот гам

и белый дом на улице Жуковской.

Анна Ахматова
Помнишь свалку вещей на железном стуле, то, как ты подпевала бездумному «во саду ли, в огороде», бренчавшему вечером за стеною; окно, завешанное выстиранной простынею? Непроходимость двора из-за сугробов, щели, куда задувало не хуже, чем в той пещере, преграждали доступ царям, пастухам, животным, оставляя нас греться теплом животным да армейской шинелью. Что напевала вьюга переходящим за полночь в сны друг друга, ни пружиной не скрипнув, ни половицей, неповторимо ни голосом наяву, ни птицей, прилетевшей из Ялты. Настоящее пламя пожирало внутренности игрушечного аэроплана и центральный орган державы плоской, где китайская грамота смешана с речью польской. Не отдернуть руки, не избежать ожога, измеряя градус угла чужого в геометрии бедных, чей треугольник кратный увенчан пыльной слезой стоваттной. Знаешь, когда зима тревожит бор Красноносом, когда торжество крестьянина под вопросом, сказуемое, ведомое подлежащим, уходит в прошедшее время, жертвуя настоящим, от грамматики новой на сердце пряча окончание шепота, крика, плача. 1978

Осенний крик ястреба

Северозападный ветер его поднимает над сизой, лиловой, пунцовой, алой долиной Коннектикута. Он уже не видит лакомый променад курицы по двору обветшалой фермы, суслика на меже. На воздушном потоке распластанный, одинок, все, что он видит — гряду покатых холмов и серебро реки, вьющейся точно живой клинок, сталь в зазубринах перекатов, схожие с бисером городки Новой Англии. Упавшие до нуля термометры — словно лары в нише; стынут, обуздывая пожар листьев, шпили церквей. Но для ястреба, это не церкви. Выше лучших помыслов прихожан, он парит в голубом океане, сомкнувши клюв, с прижатою к животу плюсною — когти в кулак, точно пальцы рук — чуя каждым пером поддув снизу, сверкая в ответ глазною ягодою, держа на Юг, к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу буков, прячущих в мощной пене травы, чьи лезвия остры, гнездо, разбитую скорлупу в алую крапинку, запах, тени брата или сестры. Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом, бьющееся с частотою дрожи, точно ножницами сечет, собственным движимое теплом, осеннюю синеву, ее же увеличивая за счет еле видного глазу коричневого пятна, точки, скользящей поверх вершины ели; за счет пустоты в лице ребенка, замершего у окна, пары, вышедшей из машины, женщины на крыльце. Но восходящий поток его поднимает вверх выше и выше. В подбрюшных перьях щиплет холодом. Глядя вниз, он видит, что горизонт померк, он видит как бы тринадцать первых штатов, он видит: из труб поднимается дым. Но как раз число труб подсказывает одинокой птице, как поднялась она. Эк куда меня занесло! Он чувствует смешанную с тревогой гордость. Перевернувшись на крыло, он падает вниз. Но упругий слой воздуха его возвращает в небо, в бесцветную ледяную гладь. В желтом зрачке возникает злой блеск. То есть, помесь гнева с ужасом. Он опять низвергается. Но как стенка — мяч, как падение грешника — снова в веру, его выталкивает назад. Его, который еще горяч! В черт-те что. Все выше. В ионосферу. В астрономически объективный ад птиц, где отсутствует кислород, где вместо проса — крупа далеких звезд. Что для двуногих высь, то для пернатых наоборот. Не мозжечком, но в мешочках легких он догадывается: не спастись. И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк, клюва, похожий на визг эриний, вырывается и летит вовне механический, нестерпимый звук, звук стали, впившейся в алюминий; механический, ибо не предназначенный ни для чьих ушей: людских, срывающейся с березы белки, тявкающей лисы, маленьких полевых мышей; так отливаться не могут слезы никому. Только псы задирают морды. Пронзительный, резкий крик страшней, кошмарнее ре-диеза алмаза, режущего стекло, пересекает небо. И мир на миг как бы вздрагивает от пореза. Ибо там, наверху, тепло обжигает пространство, как здесь, внизу, обжигает черной оградой руку без перчатки. Мы, восклицая «вон, там!» видим вверху слезу ястреба, плюс паутину, звуку присущую, мелких волн, разбегающихся по небосводу, где нет эха, где пахнет апофеозом звука, особенно в октябре. И в кружеве этом, сродни звезде, сверкая, скованная морозом, инеем, в серебре, опушившем перья, птица плывет в зенит, в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда перл, сверкающую деталь. Мы слышим: что-то вверху звенит, как разбивающаяся посуда, как фамильный хрусталь, чьи осколки, однако, не ранят, но тают в ладони. И на мгновенье вновь различаешь кружки, глазки, веер, радужное пятно, многоточия, скобки, звенья, колоски, волоски — бывший привольный узор пера, карту, ставшую горстью юрких хлопьев, летящих на склон холма. И, ловя их пальцами, детвора выбегает на улицу в пестрых куртках и кричит по-английски «Зима, зима!» 1975

К УРАНИИ

Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова

I Взбаламутивший море ветер рвется как ругань с расквашенных губ в глубь холодной державы, заурядное до-ре — ми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб. Не-царевны-не-жабы припадают к земле, и сверкает звезды оловянная гривна. И подобье лица растекается в черном стекле, как пощечина ливня. II Здравствуй, Томас. То — мой призрак, бросивший тело в гостинице где-то за морями, гребя против северных туч, поспешает домой, вырываясь из Нового Света, и тревожит тебя. III Поздний вечер в Литве. Из костелов бредут, хороня запятые свечек в скобках ладоней. В продрогших дворах куры роются клювами в жухлой дресве. Над жнивьем Жемайтии вьется снег, как небесных обителей прах. Из раскрытых дверей пахнет рыбой. Малец полуголый и старуха в платке загоняют корову в сарай. Запоздалый еврей по брусчатке местечка гремит балаголой, вожжи рвет и кричит залихватски: «Герай!» IV Извини за вторженье. Сочти появление за возвращенье цитаты в ряды «Манифеста»: чуть картавей, чуть выше октавой от странствий в дали. Потому — не крестись, не ломай в кулаке картуза: сгину прежде, чем грянет с насеста петушиное «пли». Извини, что без спросу. Не пяться от страха в чулан: то, кордонов за счет, расширяет свой радиус бренность. Мстя, как камень колодцу кольцом грязевым, над Балтийской волной я жужжу, точно тот моноплан — точно Дариус и Геренас, но не так уязвим. V Поздний вечер в Империи, в нищей провинции. Вброд перешедшее Неман еловое войско, ощетинившись пиками, Ковно в потемки берет. Багровеет известка трехэтажных домов, и булыжник мерцает, как пойманный лещ. Вверх взвивается занавес в местном театре. И выносят на улицу главную вещь, разделенную на три без остатка. Сквозняк теребит бахрому занавески из тюля. Звезда в захолустье светит ярче: как карта, упавшая в масть. И впадает во тьму, по стеклу барабаня, руки твоей устье. Больше некуда впасть. VI В полночь всякая речь обретает ухватки слепца. Так что даже «отчизна» наощупь — как Леди Годива. В паутине углов микрофоны спецслужбы в квартире певца пишут скрежет матраца и всплески мотива общей песни без слов. Здесь панует стыдливость. Листва, норовя выбрать между своей лицевой стороной и изнанкой, возмущает фонарь. Отменив рупора, миру здесь о себе возвещают, на муравья наступив ненароком, невнятной морзянкой пульса, скрипом пера. VII Вот откуда твои щек мучнистость, безадресность глаза, шепелявость и волосы цвета спитой, тусклой чайной струи. Вот откуда вся жизнь как нетвердая честная фраза, на пути к запятой. Вот откуда моей, как ее продолжение вверх, оболочки в твоих стеклах расплывчатость, бунт голытьбы ивняка и т. п., очертанья морей, их страниц перевернутость в поисках точки, горизонта, судьбы. VIII Наша письменность, Томас! с моим, за поля выходящим сказуемым! с хмурым твоим домоседством подлежащего! Прочный, чернильный союз, кружева, вензеля, помесь литеры римской с кириллицей: цели со средством, как велел Макроус! Наши оттиски! в смятых сырых простынях — этих рыхлых извилинах общего мозга! — в мягкой глине возлюбленных, в детях без нас. Либо — просто синяк на скуле мирозданья от взгляда подростка, от попытки на глаз расстоянье прикинуть от той ли литовской корчмы до лица, многооко смотрящего мимо, как раскосый монгол за земной частокол, чтоб вложить пальцы в рот — в эту рану Фомы — и, нащупав язык, на манер серафима переправить глагол. IX Мы похожи; мы, в сущности, Томас, одно: ты, коптящий окно изнутри, я, смотрящий снаружи. Друг для друга мы суть обоюдное дно амальгамовой лужи, неспособной блеснуть. Покривись — я отвечу ухмылкой кривой, отзовусь на зевок немотой, раздирающей полость, разольюсь в три ручья от стоваттной слезы над твоей головой. Мы — взаимный конвой, проступающий в Касторе Поллукс, в просторечье — ничья, пат, подвижная тень, приводимая в действие жаркой лучиной, эхо возгласа, сдача с рубля. Чем сильней жизнь испорчена, тем мы в ней неразличимей ока праздного дня.


Поделиться книгой:

На главную
Назад