Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Часть речи - Иосиф Александрович Бродский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Если вдруг забредаешь в каменную траву, выглядящую в мраморе лучше, чем наяву, иль замечаешь фавна, предавшегося возне с нимфой, и оба в бронзе счастливее, чем во сне, можешь выпустить посох из натруженных рук: ты в Империи, друг. Воздух, пламень, вода, фавны, наяды, львы, взятые из природы или из головы, — все, что придумал Бог и продолжать устал мозг, превращено в камень или металл. Это — конец вещей, это — в конце пути зеркало, чтоб войти. Встань в свободную нишу и, закатив глаза, смотри, как проходят века, исчезая за углом, и как в паху прорастает мох и на плечи ложится пыль — этот загар эпох. Кто-то отколет руку, и голова с плеча скатится вниз, стуча. И останется торс, безымянная сумма мышц. Через тысячу лет живущая в нише мышь с ломаным когтем, не одолев гранит, выйдя однажды вечером, пискнув, просеменит через дорогу, чтоб не прийти в нору в полночь. Ни поутру. 1972

Лагуна

I Три старухи с вязаньем в глубоких креслах толкуют в холле о муках крестных; пансион «Аккадемиа» вместе со всей Вселенной плывет к Рождеству под рокот телевизора; сунув гроссбух под локоть, клерк поворачивает колесо. II И восходит в свой номер на борт по трапу постоялец, несущий в кармане граппу, совершенный никто, человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына; по горбу его плачет в лесах осина, если кто-то плачет о нем вообще. III Венецийских церквей, как сервизов чайных, слышен звон в коробке из-под случайных жизней. Бронзовый осьминог люстры в трельяже, заросшем ряской, лижет набрякший слезами, лаской, грязными снами сырой станок. IV Адриатика ночью восточным ветром канал наполняет, как ванну, с верхом, лодки качает, как люльки; фиш, а не вол в изголовьи встает ночами, и звезда морская в окне лучами штору шевелит, покуда спишь. V Так и будем жить, заливая мертвой водой стеклянной графина мокрый пламень граппы, кромсая леща, а не птицу-гуся, чтобы нас насытил предок хордовый Твой, Спаситель, зимней ночью в сырой стране. VI Рождество без снега, шаров и ели, у моря, стесненного картой в теле; створку моллюска пустив ко дну, пряча лицо, но спиной пленяя, Время выходит из волн, меняя стрелку на башне — ее одну. VII Тонущий город, где твердый разум внезапно становится мокрым глазом, где сфинксов северных южный брат, знающий грамоте лев крылатый, книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!», в плеске зеркал захлебнуться рад. VIII Гондолу бьет о гнилые сваи. Звук отрицает себя, слова и слух; а также державу ту, где руки тянутся хвойным лесом перед мелким, но хищным бесом и слюну леденит во рту. IX Скрестим же с левой, вобравшей когти, правую лапу, согнувши в локте; жест получим, похожий на молот в серпе, — и, как чорт Солохе, храбро покажем его эпохе, принявшей образ дурного сна. X Тело в плаще обживает сферы, где у Софии, Надежды, Веры и Любви нет грядущего, но всегда есть настоящее, сколь бы горек не был вкус поцелуев эбре и гоек, и города, где стопа следа XI не оставляет — как челн на глади водной, любое пространство сзади, взятое в цифрах, сводя к нулю — не оставляет следов глубоких на площадях, как «прощай» широких, в улицах узких, как звук «люблю». XII Шпили, колонны, резьба, лепнина арок, мостов и дворцов; взгляни на — верх: увидишь улыбку льва на охваченной ветров, как платьем, башне, несокрушимой, как злак вне пашни, с поясом времени вместо рва. XIII Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятым лицом, сравнимым во тьме со снятым с безымянного пальца кольцом, грызя ноготь, смотрит, объят покоем, в то «никуда», задержаться в коем мысли можно, зрачку — нельзя. XIV Там, за нигде, за его пределом — черным, бесцветным, возможно, белым — есть какая-то вещь, предмет. Может быть, тело. В эпоху тренья скорость света есть скорость зренья; даже тогда, когда света нет. 1973

На смерть Жукова

Вижу колонны замерших звуков, гроб на лафете, лошади круп. Ветер сюда не доносит мне звуков русских военных плачущих труб. Вижу в регалиях убранный труп: в смерть уезжает пламенный Жуков. Воин, пред коим многие пали стены, хоть меч был вражьих тупей, блеском маневра о Ганнибале напоминавший средь волжских степей. Кончивший дни свои глухо в опале, как Велизарий или Помпей. Сколько он пролил крови солдатской в землю чужую! Что ж, горевал? Вспомнил ли их, умирающий в штатской белой кровати? Полный провал. Что он ответит, встретившись в адской области с ними? «Я воевал». К правому делу Жуков десницы больше уже не приложит в бою. Спи! У истории русской страницы хватит для тех, кто в пехотном строю смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою. Маршал! поглотит алчная Лета эти слова и твои прахоря. Все же, прими их — жалкая лепта родину спасшему, вслух говоря. Бей, барабан, и, военная флейта, громко свисти на манер снегиря. 1974

Темза в Челси

I Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак, замирает на банке соды в стекле аптеки. Ветер находит преграду во всех вещах: в трубах, в деревьях, в движущемся человеке. Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды; неколесный транспорт ползет по Темзе, как по серой дороге, извивающейся без нужды. Томас Мор взирает на правый берег с тем же вожделением, что прежде, и напрягает мозг. Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мост принца Альберта; и, говоря по чести, это лучший способ покинуть Челси. II Бесконечная улица, делая резкий крюк, выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой. Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк, и деревья стоят, словно в очереди за мелкой осетриной волн; это все, на что Темза способна по части рыбы. Местный дождь затмевает трубу Агриппы. Человек, способный взглянуть на сто лет вперед, узреет побуревший портик, который вывеска «бар» не портит, вереницу барж, ансамбль водосточных флейт, автобус у галереи Тэйт. III Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть для него не преграда, ни кепка или корона. Лишь у тех, кто зонты производит, есть в этом климате шансы захвата трона. Серым днем, когда вашей спины настичь даже тень не в силах и на исходе деньги, в городе, где, как ни темней кирпич, молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке, можно, глядя в газету, столкнуться со статьей о прохожем, попавшим под колесо; и только найдя абзац о том, как скорбит родня, с облегченьем подумать: это не про меня. IV Эти слова мне диктовала не любовь и не Муза, но потерявший скорость звука пытливый, бесцветный голос; я отвечал, лежа лицом к стене. «Как ты жил в эти годы?» — «Как буква «г» в «ого». «Опиши свои чувства». — «Смущался дороговизне». «Что ты любишь на свете сильнее всего?» — «Реки и улицы — длинные вещи жизни». «Вспоминаешь о прошлом?» — «Помню, была зима. Я катался на санках, меня продуло». «Ты боишься смерти?» — «Нет, это та же тьма; но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула». V Воздух живет той жизнью, которой нам не дано уразуметь — живет своей голубою, ветреной жизнью, начинаясь над головою и нигде не кончаясь. Взглянув в окно, видишь шпили и трубы, кровлю, ее свинец; это — начало большого сырого мира, где мостовая, которая нас вскормила, собой представляет его конец преждевременный… Брезжит рассвет, проезжает почта. Больше не во что верить, опричь того, что покуда есть правый берег у Темзы, есть левый берег у Темзы. Это — благая весть. VI Город Лондон прекрасен, в нем всюду идут часы. Сердце может только отстать от Большого Бена. Темза катится к морю, разбухшая, точно вена, и буксиры в Челси дерут басы. Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширь он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней. И когда в нем спишь, номера телефонов прежней и бегущей жизни, слившись, дают цифирь астрономической масти. И палец, вращая диск зимней луны, обретает бесцветный писк «занято»; и этот звук во много раз неизбежней, чем голос Бога. 1974

ДВАДЦАТЬ СОНЕТОВ К МАРИИ СТЮАРТ

I Мари, шотландцы все-таки скоты. В каком колене клетчатого клана предвиделось, что двинешься с экрана и оживишь, как статуя, сады? И Люксембургский, в частности? Сюды забрел я как-то после ресторана взглянуть глазами старого барана на новые ворота и пруды. Где встретил Вас. И в силу этой встречи, и так как «все былое ожило в отжившем сердце», в старое жерло вложив заряд классической картечи, я трачу, что осталось в русской речи на Ваш анфас и матовые плечи. II В конце большой войны не на живот, когда что было, жарили без сала, Мари, я видел мальчиком, как Сара Леандр шла топ-топ на эшафот. Меч палача, как ты бы не сказала, приравнивает к полу небосвод (см. светило, вставшее из вод). Мы вышли все на свет из кинозала, но нечто нас в час сумерек зовет назад, в «Спартак», в чьей плюшевой утробе приятнее, чем вечером в Европе. Там снимки звезд, там главная — брюнет, там две картины, очередь на обе. И лишнего билета нет. III Земной свой путь пройдя до середины, я, заявившись в Люксембургский сад, смотрю на затвердевшие седины мыслителей, письменников; и взад — вперед гуляют дамы, господины, жандарм синеет в зелени, усат, фонтан мурлычит, дети голосят, и обратиться не к кому с «иди на». И ты, Мари, не покладая рук, стоишь в гирлянде каменных подруг — французских королев во время оно — безмолвно, с воробьем на голове. Сад выглядит, как помесь Пантеона со знаменитой «Завтрак на траве». IV Красавица, которую я позже любил сильней, чем Босуэла — ты, с тобой имела общие черты (шепчу автоматически «о, Боже», их вспоминая) внешние. Мы тоже счастливой не составили четы. Она ушла куда-то в макинтоше. Во избежанье роковой черты, я пересек другую — горизонта, чье лезвие, Мари, острей ножа. Над этой вещью голову держа, не кислорода ради, но азота, бурлящего в раздувшемся зобу, гортань… того… благодарит судьбу. V Число твоих любовников, Мари, превысило собою цифру три, четыре, десять, двадцать, двадцать пять. Нет для короны большего урона, чем с кем-нибудь случайно переспать. (Вот почему обречена корона; республика же может устоять, как некая античная колонна). И с этой точки зренья ни на пядь не сдвинете шотландского барона. Твоим шотландцам было не понять, чем койка отличается от трона. В своем столетьи белая ворона, для современников была ты блядь. VI Я вас любил. Любовь еще (возможно, что просто боль) сверлит мои мозги, Все разлетелось к черту, на куски. Я застрелиться пробовал, но сложно с оружием. И далее, виски: в который вдарить? Портила не дрожь, но задумчивость. Черт! все не по-людски! Я Вас любил так сильно, безнадежно, как дай Вам бог другими — но не даст! Он, будучи на многое горазд, не сотворит — по Пармениду — дважды сей жар в груди, ширококостный хруст, чтоб пломбы в пасти плавились от жажды коснуться — «бюст» зачеркиваю — уст! VII Париж не изменился. Плас де Вож по-прежнему, скажу тебе, квадратна. Река не потекла еще обратно. Бульвар Распай по-прежнему пригож. Из нового — концерты за бесплатно и башня, чтоб почувствовать — ты вошь. Есть многие, с кем свидеться приятно, но первым прокричавши «как живешь?» В Париже, ночью, в ресторане… Шик подобной фразы — праздник носоглотки. И входит айне кляйне нахт мужик, внося мордоворот в косоворотке. Кафе. Бульвар. Подруга на плече. Луна, что твой генсек в параличе. VIII На склоне лет, в стране за океаном (открытой, как я думаю, при Вас), деля помятый свой иконостас меж печкой и продавленным диваном, я думаю, сведи удача нас, понадобились вряд ли бы слова нам: ты просто бы звала меня Иваном, и я бы отвечал тебе «Alas». Шотландия нам стлала бы матрас. Я б гордым показал тебя славянам. В порт Глазго, караван за караваном, пошли бы лапти, пряники, атлас. Мы встретили бы вместе смертный час. Топор бы оказался деревянным. IX Равнина. Трубы. Входят двое. Лязг сражения. «Ты кто такой?» — «А сам ты?» «Я кто такой?» — «Да, ты». — «Мы протестанты». «А мы — католики». — «Ах, вот как!» Хряск! Потом везде валяются останки. Шум нескончаемых вороньих дрязг. Потом — зима, узорчатые санки, примерка шали: «Где это — Дамаск?» «Там, где самец-павлин прекрасней самки». «Но даже там он не проходит в дамки» (за шашками — передохнув от ласк). Ночь в небольшом по-голливудски замке. Опять равнина. Полночь. Входят двое. И все сливается в их волчьем вое. X Осенний вечер. Якобы с Каменой. Увы, не поднимающей чела. Не в первый раз. В такие вечера все в радость, даже хор краснознаменный. Сегодня, превращаясь во вчера, себя не утруждает переменой пера, бумаги, жижицы пельменной, изделия хромого бочара из Гамбурга. К подержанным вещам, имеющим царапины и пятна, у времени чуть больше, вероятно, доверия, чем к свежим овощам. Смерть, скрипнув дверью, станет на паркете в посадском, молью траченом жакете. XI Лязг ножниц, ощущение озноба. Рок, жадный до каракуля с овцы, что брачные, что царские венцы снимает с нас. И головы особо. Прощай, юнцы, их гордые отцы, разводы, клятвы верности до гроба. Мозг чувствует, как башня небоскреба, в которой не общаются жильцы. Так пьянствуют в Сиаме близнецы, где пьет один, забуревают — оба. Никто не прокричал тебе «Атас!» И ты не знала «я одна, а вас…», глуша латынью потолок и Бога, увы, Мари, как выговорить «много». XII Что делает Историю? — Тела. Искусство? — Обезглавленное тело. Взять Шиллера: Истории влетело от Шиллера. Мари, ты не ждала, что немец, закусивши удила, поднимет старое, по сути, дело: ему-то вообще какое дело, кому дала ты или не дала? Но, может, как любая немчура, наш Фридрих сам страшился топора. А во-вторых, скажу тебе, на свете ничем (вообрази это), опричь Искусства, твои стати не постичь. Историю отдай Елизавете. XIII Баран трясет кудряшками (они же — руно), вдыхая запахи травы. Вокруг Гленкорны, Дугласы и иже. В тот день их речи были таковы: «Ей отрубили голову. Увы». «Представьте, как рассердятся в Париже». «Французы? Из-за чьей-то головы? Вот если бы ей тяпнули пониже…» «Так не мужик ведь. Вышла в неглиже». «Ну, это, как хотите, не основа…» «Бесстыдство! Как просвечивала жэ!» «Что ж, платья, может, не было иного». «Да, русским лучше; взять хоть Иванова: звучит как баба в каждом падеже». XIV Любовь сильней разлуки, но разлука длинней любви. Чем статнее гранит, тем явственней отсутствие ланит и прочего. Плюс запаха и звука. Пусть ног тебе не вскидывать в зенит: на то и камень (это ли не мука?), но то, что страсть, как Шива шестирука, бессильна — юбку, он не извинит. Не от того, что столько утекло воды и крови (если б голубая!), но от тоски расстегиваться врозь воздвиг бы я не камень, но стекло, Мари, как воплощение гудбая и взгляда, проникающего сквозь. XV Не то тебя, скажу тебе, сгубило, Мари, что женихи твои в бою поднять не звали плотников стропила; не «ты» и «вы», смешавшиеся в «ю»; не чьи-то симпатичные чернила; не то, что — за печатями семью — Елизавета Англию любила сильней, чем ты Шотландию свою (замечу в скобках, так оно и было); не песня та, что пела соловью испанскому ты в камере уныло. Они тебе заделали свинью за то, чему не видели конца в те времена: за красоту лица. XVI Тьма скрадывает, сказано, углы. Квадрат, возможно, делается шаром, и, на ночь глядя залитым пожаром, багровый лес незримому курлы беззвучно внемлет порами коры; лай сеттера, встревоженного шалым сухим листом, возносится к стожарам, смотрящим на озимые бугры. Немногое, чем блазнилась слеза, сумело уцелеть от перехода в сень перегноя. Вечному перу из всех вещей, бросавшихся в глаза, осталось следовать за временами года, петь на голос «Унылую Пору». XVII То, что исторгло изумленный крик из аглицкого рта, что к мату склоняет падкий на помаду мой собственный, что отвернуть на миг Филиппа от портрета лик заставило и снарядить Армаду, то было — не могу тираду закончить — в общем, твой парик, упавший с головы упавшей (дурная бесконечность), он, твой суть единственный поклон, пускай не вызвал рукопашной меж зрителей, но был таков, что поднял на ноги врагов. XVIII Для рта, проговорившего «прощай» тебе, а не кому-нибудь, не все ли одно, какое хлебово без соли разжевывать впоследствии. Ты, чай, привычная к не-доремифасоли. А если что не так — не осерчай: язык, что крыса, копошится в соре, выискивает что-то невзначай. Прости меня, прелестный истукан. Да, у разлуки все-таки не дура губа (хоть часто кажется — дыра): меж нами — вечность, также — океан. Причем, буквально. Русская цензура. Могли бы обойтись без топора. XIX Мари, теперь в Шотландии есть шерсть (все выглядит как новое из чистки). Жизнь бег свой останавливает в шесть, на солнечном не сказываясь диске. В озерах — и по-прежнему им несть числа — явились монстры (василиски). И скоро будет собственная нефть, шотландская, в бутылках из-под виски. Шотландия, как видишь, обошлась. И Англия, мне думается, тоже. И ты в саду французском непохожа на ту, с ума сводившую вчерась. И дамы есть, чтоб предпочесть тебе их, но непохожие на вас обеих. XX Пером простым — неправда, что мятежным! я пел про встречу в некоем саду с той, кто меня в сорок восьмом году с экрана обучала чувствам нежным. Предоставляю вашему суду: a) был ли он учеником прилежным, b) новую для русского среду, c) слабость к окончаниям падежным. В Непале есть столица Катманду. Случайное, являясь неизбежным, приносит пользу всякому труду. Ведя ту жизнь, которую веду, я благодарен бывшим белоснежным листам бумаги, свернутым в дуду. 1974

МЕКСИКАНСКИЙ ДИВЕРТИСМЕНТ

Октавио Пасу

Гуернавака

В саду, где М., французский протеже, имел красавицу густой индейской крови, сидит певец, прибывший издаля. Сад густ, как тесно набранное «Ж». Летает дрозд, как сросшиеся брови. Вечерний воздух звонче хрусталя. Хрусталь, заметим походя, разбит. М. был здесь императором три года. Он ввел хрусталь, шампанское, балы. Такие вещи скрашивают быт. Затем республиканская пехота М. расстреляла. Грустное курлы доносится из плотной синевы. Селяне околачивают груши. Три белых утки плавают в пруду. Слух различает в ропоте листвы жаргон, которым пользуются души, общаясь в переполненном Аду. ___ Отбросим пальмы. Выделив платан, представим М., когда перо отбросив, он скидывает шелковый шлафрок и думает, что делает братан (и тоже император) Франц-Иосиф, насвистывая с грустью «Мой сурок». «С приветом к вам из Мексики. Жена сошла с ума в Париже. За стеною дворца стрельба, пылают петухи. Столица, милый брат, окружена повстанцами. И мой сурок со мною. И гочкис популярнее сохи. И то сказать, третичный известняк известен как отчаянная почва. Плюс экваториальная жара. Здесь пуля есть естественный сквозняк. Так чувствуют и легкие, и почка. Потею, и слезает кожура. Опричь того, мне хочется домой. Скучаю по отеческим трущобам. Пошлите альманахов и поэм. Меня убьют здесь, видимо. И мой сурок со мною, стало быть. Еще вам моя мулатка кланяется. М». ___ Конец июля прячется в дожди, как собеседник в собственные мысли. Что, впрочем, вас не трогает в стране, где меньше впереди, чем позади. Бренчит гитара. Улицы раскисли. Прохожий тонет в желтой пелене. Включая пруд, все сильно заросло. Кишат ужи и ящерицы. В кронах клубятся птицы с яйцами и без. Что губит все династии — число наследников при недостатке в тронах. И наступают выборы и лес. М. не узнал бы местности. Из ниш исчезли бюсты, портики пожухли, стена осела деснами в овраг. Насытишь взгляд, но мысль не удлинишь. Сады и парки переходят в джунгли. И с губ срывается невольно: рак. 1975

1867

В ночном саду под гроздью зреющего манго Максимильян танцует то, что станет танго. Тень воз — вращается подобьем бумеранга, температура, как под мышкой, тридцать шесть. Мелькает белая жилетная подкладка. Мулатка тает от любви, как шоколадка, в мужском объятии посапывая сладко. Где надо — гладко, где надо — шерсть. В ночной тиши под сенью девственного леса Хуарец, действуя как двигатель прогресса, забывшим начисто, как выглядят два песо, пеонам новые винтовки выдает. Затворы клацают; в расчерченной на клетки Хуарец ведомости делает отметки. И попугай весьма тропической расцветки сидит на ветке и так поет: Презренье к ближнему у нюхающих розы пускай не лучше, но честней гражданской позы. И то, и это порождает кровь и слезы. Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы, распространяется, как мухами — зараза, иль как в кафе удачно брошенная фраза, и где у черепа в кустах всегда три глаза, и в каждом — пышный пучок травы. 1975

Мерида

Коричневый город. Веер пальмы и черепица старых построек. С кафе начиная, вечер входит в него. Садится за пустующий столик. В позлащенном лучами ультрамарине неба колокол, точно кто-то бренчит ключами: звук, исполненный неги для бездомного. Точка загорается рядом с колокольней собора. Видимо, Веспер. Проводив его взглядом, полным пусть не укора, но сомнения, вечер допивает свой кофе, красящий его скулы. Платит за эту чашку. Шляпу на брови надвинув, встает со стула, складывает газету и выходит. Пустая улица провожает длинную в черной паре фигуру. Стая теней его окружает. Под навесом — никчемный сброд: дурные манеры, пятна, драные петли. Он бросает устало: «Господа офицеры. Выступайте немедля. Время настало. А теперь — врассыпную. Вы, полковник, что значит этот луковый запах?» Он отвязывает вороную лошадь. И скачет дальше на запад. 1975

В отеле «Континенталь»

Победа Мондриана. За стеклом — пир кубатуры. Воздух или выпит под девяносто градусов углом, иль щедро залит в параллелепипед. В проем оконный вписано, бедро красавицы — последнее оружье: раскрыв халат, напоминает про пускай не круг, хотя бы полукружье, но сектор циферблата. Говоря насчет ацтеков, слава краснокожим за честность вычесть из календаря дни месяца, в которые «не можем» в платоновой пещере, где на брата приходится кусок пиэрквадрата. 1975


Поделиться книгой:

На главную
Назад