— «Умен»?.. Что ты хочешь этим сказать? У тебя всегда были странности.
Затем он начал мне рассказывать о своем директоре: Бальзак доконал своего последователя…
Третий круг Меипа, или Интерпретация
ПОРТРЕТ ОДНОЙ АКТРИСЫ
…Но я разрушу мир своею смертью, ибо любовь также умирает.
I
К середине XVIII столетия труппы бродячих комедиантов странствовали по английским деревням, играя Шекспира во дворах харчевен или на утоптанном полу сараев. Почти все они вели жалкое и унизительное существование. Сравнительно еще многочисленные пуритане вывешивали объявления у входа в свои деревни: «Сюда не допускаются обезьяны, марионетки и комедианты». Вероятно, подобно папистским епископам, они обвиняли театр в изображении пагубных страстей под слишком приятной личиной.
Но всякая профессия лишь дело случая, и истинное достоинство не может быть принижено внешними обстоятельствами. И хотя Роже Кембл был лишь скромным директором одной из этих бродячих трупп, он обладал простыми и величественными манерами и суровой непринужденностью лорда-канцлера. Нельзя было представить себе лицо более благородное. Очень живые глаза под идеально выгнутыми бровями, маленький хорошо очерченный рот, особенно же великолепен был нос. Линия его, прямая и чистая, не нарушала величественной гармонии черт лица, а кончик, немного длинный и мясистый, придавал физиономии что-то сильное, — сочетание довольно редкое и скомбинированное с бесконечным искусством. Этот нос был фамильным носом, и друзья Кембла смутно видели в нем утешавший их символ.
Миссис Кембл была, как и ее муж, очень величественна и прекрасна. Ее голос, энергичный и мягкий, казалось, был предназначен для трагедии; она сама была как будто создана предусмотрительным Демиургом[35] для того, чтобы играть роли римских матрон и королев Шекспира. Когда однажды вечером она произвела на свет дочь после представления «Генриха VIII», драмы, как известно, кончающейся рождением Елизаветы, то вся труппа почувствовала, что родилась принцесса. В жизни, как и на сцене, чета Кембл сохраняла нечто царственное.
Их дочь Сарра унаследовала красоту своих родителей и была воспитана ими с мудрой суровостью. Мать научила ее читать вслух, хорошо отчеканивая каждый слог, и заставляла ее зубрить Библию. Вечером ей доверяли маленькие роли, вроде Ариеля в «Буре», и поручали ей ударять по подсвечнику щипцами, для того чтобы изображать, смотря по ходу спектакля, шум мельницы или завывание ветра. Утром прохожие замечали у окон харчевни прекрасное детское личико, склоненное над большой книгой — ни более ни менее как над «Потерянным раем»[36]. Мрачные картины, изображенные великим пуританином, его необъятные лирические описания природы, приводили в восхищение эту религиозно настроенную душу, стремившуюся, конечно, ко всему высокому. Читая и перечитывая отрывок, где Сатана на берегу огненного океана призывает к себе свои адские легионы, она испытывала к прекрасному и проклятому ангелу чувство нежного сострадания.
Супруги Кембл решили, что их дети не должны быть комедиантами. У них было почти мучительное влечение к общему уважению, и они страдали от того несправедливого презрения, с которым многие люди относились к их ремеслу. Поэтому Кембл, бывший католиком, отправил своего сына Джона во Францию, в семинарию в Дуэ, для того чтобы сделать из него священника; а что касается Сарры, то он надеялся, что ее красота поможет ей удачно выйти замуж и избегнуть, таким образом, театральной карьеры.
Действительно, ей едва минуло шестнадцать лет и ее плечи еще сохраняли свою угловатость, когда сын богатого помещика, услышав ее пение, влюбился в нее и попросил руки. Кембл благосклонно встретил это предложение, столь соответствующее его желаниям, и ухаживание поклонника, поощряемое отцом, было принято и дочерью. Сиддонс, первый любовник труппы, казалось, был этим огорчен.
Это был бездарный актер, но как все актеры, да и как почти все люди, он считал себя неотразимым. В нем было фатовство, необходимое и естественное для его амплуа. Он глядел с возрастающим восхищением, как развивалось подле него это великолепное и скромное существо, и почтительно ухаживал за Саррой Кембл.
Почуяв опасность потерять ее, он набрался храбрости, попросил аудиенции у своего директора и признался в своих чувствах. Кембл ответил с величием, поистине царским, что его дочь никогда не выйдет замуж за актера, и для большей безопасности уволил смельчака.
Впрочем, будучи честным человеком и ставя, как и полагается, профессиональные обычаи выше своих личных интересов, он предложил отвергнутому поклоннику дать прощальный бенефис.
На этом спектакле произошел неприятный инцидент. Сиддонс после конца представления попросил разрешения вернуться на сцену, чтобы попрощаться с публикой. Он вынул из своего кармана рукопись и начал читать сочиненные им для данного случая стихи, в которых жаловался зрителям на несправедливость, разбившую его любовь. Чувствительные люди маленьких городов жаждут впечатлений, и аплодисменты были горячи. Когда актер вернулся за кулисы, госпожа Кембл дала ему своей прекрасной и сильной рукой две основательные пощечины: она глубоко презирала молодого человека с двуличными поступками и плохой дикцией.
Сарра Кембл до сих пор оставалась внешне беспристрастной зрительницей вызванного ею конфликта. Она была слишком молода, чтобы сильно жалеть. Но театральная традиция склоняла ее в пользу несчастного любовника. Тронутая таким суровым обращением и, может быть, немного стыдясь поведения своих родителей, она поклялась, что выйдет замуж только за Сиддонса. Ее отец удалил ее на некоторое время со сцены и поместил ее в качестве лектриссы в одну семью по соседству. Затем он подумал, что она была Кембл: при своей поразительной красоте, она обладала фамильным носом — своевольным и мужественным. Отец опасался тайного брака.
— Я запретил тебе, — сказал он, — вступать в брак с актером. Ты не ослушалась меня, так как выходишь замуж за человека, из которого сам черт не сделал бы актера.
II
Спустя год имя миссис Сиддонс было уже небезызвестным в графствах южной Англии. Не так часто можно было встретить в среде бродячих комедиантов такую изумительную красавицу! Суровость ее манер, непоколебимость ее добродетели примешивали уважение к восхищению. Те, которым приходилось с ней встречаться, рассказывали о ее трудолюбивой жизни. По утрам она стирала или гладила белье, готовила обед мужу, ухаживала за своим новорожденным ребенком. После обеда она учила новые роли; вечером играла и часто, возвращаясь из театра, доканчивала стирку.
Эта помесь буржуазной добродетели и поэтических талантов бесконечно нравилась английской публике. В то время было принято в маленьких городах, что актеры ходили из дома в дом, смиренно приглашая жителей на свой бенефис. Миссис Сиддонс встречала всегда восторженный прием.
— Ах, — говорили ей старые любители, — актриса с вашим талантом не должна была бы странствовать по провинции.
Такого же мнения была и очаровательная Сарра Сиддонс, чувствовавшая себя, несмотря на свою молодость, великой артисткой. «Все роли легки, — говорила она, — все дело только в памяти». Несмотря на это, разучивая раз роль леди Макбет, она поднялась в свою комнату задумчивая и объятая ужасом. Этот характер казался ей непостижимым по своей жестокости. Она же чувствовала себя так мало способной причинять зло. Она любила своего мужа, ставя себя при этом немного выше его, так как была дочь директора и больше его одарена. Она обожала своего ребенка. Она любила Бога, родителей, товарищей, прекрасные деревни Англии, крытые тщательно подрезанной соломой. Она любила свою работу, свою профессию и подмостки. Ее леди Макбет была идиллична.
Как-то раз вечером в одном маленьком театрике, где-то на водах, достопочтенная мисс Бойл, женщина, бывшая тогда в большой моде, открыла труппу Сиддонс и была очарована молодой дебютанткой. Она пришла к ней с визитом, надавала ей советов, надарила ей платьев.
Уходя, она сказала Сидцонсу, что его жене следовало бы играть в Лондоне, и обещала поговорить с самим Гарриком[37], который, будучи актером и директором, пользовался тогда в театральном мире властью неоспариваемой и самодержавной. Сиддонс был очень счастлив, услыхав столь лестную похвалу своей жене от знатной особы, чье положение в обществе являлось гарантией хорошего вкуса. Он повторил этот отзыв молодой актрисе, которая довольно меланхолично принялась за свое шитье.
— Вы видите, — прошептала она, — все говорят, что я должна быть в Лондоне.
— Да, — ответил Сиддонс задумчиво, — мы должны быть в Лондоне.
В течение нескольких недель она надеялась, что за ней приедет сам великий Гаррик, возьмет ее за руку и увезет в своей карете, предложив ей самые лучшие роли. Никто не приехал.
Вероятно, обещания мисс Бойл были, как это часто бывает с обещаниями знатных особ, лишь любезностями, сказанными мимоходом.
«Тем более, — думала Сиддонс, впадая в уныние, — что если даже мисс Бойл и говорила с Гарриком обо мне, то разве ему, всемогущему, не все равно, будет ли еще одной актрисой больше или меньше».
Так молодость, переходя всегда от избытка доверия к полному скептицизму, порой думает, что пружины мира движутся так же быстро, как и их желания, а порой совсем останавливаются. На самом же деле они действуют с медленной и таинственной верностью, и последствия их движения сказываются тогда, когда мы уж забыли о том, что они были пущены в ход. Мисс Бойл говорила с Гарриком, и Гаррик слушал ее с большим интересом. У него были отличные актрисы, но их требования были пропорциональны их таланту, и так как ему стало очень трудно управлять ими, то он мечтал образовать резерв молодых женщин, готовых заместить старую гвардию в том случае, если бы она взбунтовалась.
Несколько месяцев спустя специальный посланец прибыл в Ливерпуль и пригласил Сарру на один сезон. Чтобы уехать, она должна была дождаться рождения дочери, и, как только она оправилась, вся семья поехала в Лондон. Убаюкиваемая покачиванием экипажа, прекрасная молодая женщина предалась приятным мечтам. Ей было двадцать лет, она должна была дебютировать на величайшей сцене Англии и с величайшим актером всех времен. Ее счастье было полным.
Театр Друри-Лейн, в котором царил знаменитый Гаррик, далеко не походил на все те, которые знала до сих пор миссис Сиддонс. В тоне, царившем там, было нечто религиозное: Гаррик держался в стороне от своей труппы, с которой он обращался с исключительной вежливостью и высокомерием. В коридорах, где говорили только шепотом, проходил доктор Джонсон[38], перед которым актрисы склонялись в реверансе. Миссис Сиддонс имела все основания остаться довольной приемом метра. Он нашел ее очаровательной и сказал ей это, осведомился о ее любимых ролях и попросил ее прочесть какую-нибудь сцену. Она выбрала Розалинду. Ее муж подавал ей реплики.
«Любовь лишь безумие и, подобно безумцам, заслуживает темницы и кнута, но ее оставляют на свободе, ибо это безумие столь всем присуще, что сами тюремщики заражены им. Тем не менее, я занимаюсь…»
Так рассуждала прекрасная Сиддонс. «Черт возьми! — думал Гаррик. — Эти дураки подстрелили неважную дичь. Последняя из моих «дублерш», двадцатью годами старше и менее красивая, может… Розалинда! Тут нужен по крайней мере любовник! Ах, как это досадно!»
Он благосклонно поблагодарил ее и посоветовал выбрать для своего дебюта роль Порции из «Венецианского купца» — холодную роль, которая своим рассудочным красноречием могла оказаться по средствам этой юной и неопытной дебютантке.
На следующий день, играя короля Лира, он предложил Сиддонсам свою собственную ложу и после спектакля позвал их, чтобы насладиться произведенным на них впечатлением. Несмотря на тридцать лет славы и лести, удивление и восторг тех, кто видел его в первый раз, были для него тем зрелищем, которое никогда его не пресыщало.
Миссис Сиддонс была буквально ошеломлена. В тот момент, когда старик, растерзанный, страшный, произносил проклятие, она увидела, как вся публика одним движением откинулась назад, как нива, колеблемая ветром.
За кулисами ее встретил, к ее великому удивлению, тот же человечек, элегантный и гибкий, который являлся перед тем олицетворением страдания. Польщенный этим немым изумлением, он снисходительно продемонстрировал свои приемы: подвижность его черт была невероятна. Он лепил свое лицо буквально как из глины. Рассказывают, что так как Хогарт[39] не успел окончить портрет Филдинга[40] до его смерти, то Гаррик, после некоторого упражнения, отправился позировать вместо умершего, к полному удовлетворению художника. Перед собравшимся вокруг него кружком, центром которого была миссис Сиддонс, он превратился вдруг в Макбета, возвращающегося после убийства в комнату Дункана; затем, без всякого перехода, — в маленького пирожника, гуляющего, насвистывая, с корзиной на голове; затем попятился таким манером, что всем присутствующим тотчас же почудился призрак старого короля, появившегося в туманах Эльсинора.
— Как? — сказал Сиддонс, уничтоженный. — Без декораций? Без партнеров?..
— Мой друг, — сказал великий маленький человек, — если вы не сумеете ухаживать на обеде за случайной соседкой так, как если бы это была самая красивая женщина в мире, то вы никогда не будете актером.
В этот вечер миссис Сиддонс поняла в первый раз, что, может быть, и она сама не была еще актрисой. Репетиции окончательно привели ее в беспокойство: Гаррик требовал, чтобы обдумывались малейшие жесты и самые незначительные ударения. Многие актеры составляли заметки о характере изображаемых ими персонажей. Метр подправлял свои роли на каждом представлении, подобно великому художнику, который не может видеть своих полотен, не пройдясь по ним кистью. Его Макбет, в одно и то же время храбрый и угнетенный, был шедевром. Миссис Сиддонс не была создана для такой работы и не была способна ее выполнять. Однако, вспоминая об успехах во время своих турне, осыпаемая со всех сторон комплиментами своей красоте, она храбро сохраняла самонадеянность.
Наконец объявили на афишах о дебюте неизвестной актрисы в «Венецианском купце». Публика увидела Порцию очень бледную, одетую в вышедшее из моды платье цвета семги, дрожащую, с трудом двигающуюся на сцене. В начале реплик ее голос, от природы очень высокий, детонировал. Конец каждой фразы спускался до шепота.
На следующий день приговор газет был суров. Сиддонс безжалостно дал их прочесть жене. Неудачный актер отмечал промахи своей соперницы. Между тем миссис Сиддонс отказывалась признаться в своей неудаче. Ее энтузиазм и ее вера были так высоки, что она не хотела от них отречься. Она старалась уловить во взглядах похвалу, хотя бы самую умеренную, и у многих явилось бы искушение доставить удовольствие столь прекрасной особе. Но она была уж слишком плоха и все взоры отворачивались.
После конца сезона ее ангажемент не возобновили. Гаррик, прощаясь с нею, советовал ей не терять мужества. «Обратите внимание на ваши руки! — прибавил он. — В трагедии всякое движение должно начинаться только от локтя».
III
«Успех усыпляет — неудача возбуждает». Миссис Сиддонс провела в Лондоне только шесть недель, но в ней произошла большая перемена. Она приехала уверенной и торжествующей, — она уезжала сконфуженной и униженной. Она не могла не питать злобы к своим прекрасным и ревнивым соперницам. Когда она находилась в кругу преданных друзей, она рассказывала иногда, как три королевы Друри-Лейн, при бессознательном соучастии Гаррика, пытались заглушить ее талант. Ее самолюбие находило утешение в том, что оно давало дружески расположенным людям те объяснения, которые ею же самой отвергались: в глубине души она сознавала, что ее поражение было заслуженным. Честная натура не может не признать чьего-нибудь превосходства. В этих женщинах, которых она ненавидела, миссис Сиддонс восхищалась знанием сцены, грацией манер, искусством одеваться. Она понимала, что ей нужно было строить все с начала. И она решила: «Я буду строить».
Как ни была велика ее неудача, она все-таки не обрекала ее на возвращение к утоптанной земле деревенских сараев. Поражение в Друри-Лейн могло служить еще патентом славы в Манчестере. Большие провинциальные театры были счастливы принять у себя миссис Сиддонс. Даже ее муж мог получить там роли, соответствовавшие его талантам, столь скупо отмеренным ему небесами.
Скоро брат миссис Сиддонс, Джон Кембл, присоединился к ним. Он убежал из семинарии в Дуэ, чувствуя в себе не священника, а актера. Его учителя помогли ему вернуться к наследственной склонности, заставляя его во время обеда читать прекрасным голосом, свойственным всем Кемблам, жития святых. Заметив, что он не мог слышать в церкви проповедника, не прошептав помимо своей воли: «Какая роль!» — он решил, не без основания, что своего призвания ему здесь нечего искать. От своего пребывания в семинарии он сохранил знание латыни, древней и священной истории и манеры светского человека.
Миссис Сиддонс разрабатывала вместе с ним роли, находя в этом удовольствие и пользу. Попутно он учил ее истории. Давно знакомые тексты вдруг ожили. Она удивлялась, находя в своих чувствах, в своих воспоминаниях материалы новые и ценные. Как легко было создавать леди Макбет при помощи уязвленного честолюбия, презрения к слабой Сиддонс, материнской любви, требовательной и властной. Казалось, что великие трагические тени, подобно теням киммерийской страны, черпали свою силу в темной крови жертвоприношений.
Успех — верный товарищ — честно сопутствовал прогрессу актрисы. В городах, посещенных ею во время турне, о ней передавали легенды. Рассказывали, что она повсюду возила с собой своих очаровательных детей. Из благопристойности, несмотря на то, что форма ее ног была совершенна, она выходила, закутанная в длинный плащ, когда ей приходилось играть мужские роли. Всем нравилось, что эта ангельская красота сочеталась с таким целомудрием. Удовольствие, получаемое в театре, как бы освящалось добродетелью частной жизни комедиантки, и церковные интонации, сохранившиеся в голосе Джона, дополняли это успокоительное и приятное сходство. Тысяча забавных приключений оживляли эту жизнь, трудолюбивую и простую. Во многих городах друзья ожидали их приезда с нетерпением. В Дивайзе содержатель живописной харчевни «Черный Медведь» Лоуренс встречал гостей с Шекспиром под мышкой и, прежде чем показать им комнаты, предлагал прочитать им стихи или заставлял своего десятилетнего сына Томаса зарисовывать их черты. Миссис Сиддонс любила этого прелестного ребенка, который сделал с нее несколько прекрасных зарисовок, и маленький Лоуренс спрашивал часто у своего отца, скоро ли приедет «самая прекрасная из всех леди».
Скоро успех миссис Сиддонс настолько возрос, что она была приглашена играть в Бат. В то время этот очаровательный город, славящийся своими водами, был центром всего, что было в Англии самого блестящего. Под коринфскими колоннадами его красивых площадей создавалась слава местных знаменитостей, превращавшихся скоро благодаря составу публики в знаменитостей национальных. В течение первых дней миссис Сиддонс опасалась возобновления лондонской истории. Лучшие роли комедии были захвачены артистками, уже пустившими корни в театре; ей предоставили трагедию, которая давалась по четвергам перед пустой залой, так как в этот день, по обычаю, все отправлялись на бал с котильоном.
Но спустя несколько недель произошло событие, которое в мирной истории Бата равнялось перемене правительства в Лондоне: переменилась мода. Стало признаком хорошего тона идти смотреть по четвергам миссис Сиддонс в Шекспире. Одновременно с этим стало считаться шиком заказывать портреты молодому художнику Томасу Лоуренсу, приехавшему в Бат в поисках богатства и славы.
Его красота и талант еще возросли. В двенадцать лет он обладал всей прелестью и всеми недостатками своего слишком раннего развития. Его умение рисовальщика и легкость колориста граничили с чудом.
Этот юноша, которым восхищался весь балующий его город, восхищался в свою очередь миссис Сиддонс. Чувство смутное и нежное влекло его днем в дом актрисы, вечером — в ее уборную. Из всех женских лиц, зарисованных легкими и точными штрихами его карандаша, оно одно действительно ему нравилось. Он любовался бархатистостью кожи, блеском глаз, чистотой линий, которые он находил у нее, только у нее одной. Миссис Сиддонс была красивее чем когда-либо: здоровая полнота округлила мягкими линиями некогда хрупкое тело артистки. Лоуренсу никогда не надоедало глядеть на нее. Он любил слоняться по театральной уборной среди ее платьев, дышать воздухом, пропитанным ее духами, и миссис Сиддонс, никогда не кокетничавшая, разрешала себе материнское и покровительственное кокетство, позволяя этому гениальному ребенку жить в ореоле ее красоты.
Она провела здесь очаровательные годы. Она приобрела преданных ей влиятельных друзей, следивших с участием за ее успехами. Ее дочери росли и обещали стать такими же красивыми, как и их мать. Что касается Сиддонса, то он больше не играл и сделался администратором своей жены, игру которой в кругу своих друзей, после обильных возлияний, он критиковал порой со странной смесью восхищения и глубокой горечи.
Но слава обязывает — Лондон ее вновь позвал. Заботы о будущем семьи не позволили ей отказаться от таких блестящих предложений; прощание с публикой было трогательно. Она вышла на сцену в сопровождении своих детей; это было необычное и немного торжественное зрелище, соответствовавшее характеру самой героини. Юный Лоуренс, как и прочие, смотрел с грустью на ее отъезд и решил отправиться в Лондон как можно скорее.
IV
Несмотря на то, что она возвращалась в условиях совершенно непохожих на ее первые дебюты, Друри-Лейн пугал миссис Сиддонс. Она спрашивала себя, будет ли слышен ее голос в его огромной зале, и жалела, что покинула город, где ее все любили. Чем ближе приближался спектакль, тем тревожнее становилось у нее на душе.
В назначенный день перед тем, как пойти в театр, она долго молилась. Она попросила своего почтенного старика-отца, приехавшего из провинции, проводить ее до уборной. Она одевалась в таком глубоком молчании и с таким трагическим спокойствием, что перепугала горничных, которые ей прислуживали.
С первого же акта аплодисменты и слезы зрителей ее успокоили. Мужчины восхищались ее большими бархатными глазами, длинными, изогнутыми ресницами, совершенной линией щек и подбородка, благородной округлостью груди. «Это, — говорил один из них, — самый прекрасный образец человеческой породы, который мне когда-либо встречался». Совершенство ее игры приводило их в не меньшее изумление. Нечто вроде нежного энтузиазма овладело всей публикой. Это был вечер почти божественный, когда блаженное счастье восхищения изгоняет из души на несколько часов все низменные и вульгарные чувства.
Она вернулась домой, изнемогая от усталости. Ее радость была так велика, что она не могла ни говорить, ни даже плакать. Она поблагодарила Бога, затем скромно поужинала со старым отцом и мужем. Царило почти полное молчание. Иногда у Сиддонса вырывалось глухое восклицание; иногда старый Кембл клал на стол вилку и, откидывая назад красивым театральным жестом седые волосы, соединял молитвенно руки и плакал. Скоро они расстались на ночь. Миссис Сиддонс после часового размышления и благодарственной молитвы погрузилась в приятный и глубокий сон.
Последующие спектакли доказали знатокам, что новая актриса обладала всеми достоинствами своего ремесла.
Как раньше в Бате, так теперь, здесь, стало модой смотреть молодую трагическую актрису и плакать, слушая ее. Глаза, не плакавшие в течение сорока лет, благодаря моде обрели вдруг истинные слезы. Король и королева плача присутствовали на этих трагических развлечениях своих подданных. Оппозиция плакала в партере; скептический Шеридан[41] вытирал глаза; даже среди актеров царило то же настроение. Два старых комедианта говорили друг другу: «Дорогой друг, неужели я так же бледен, как и вы?» Сухие глаза вызывали презрение.
Светские люди испытывали, конечно, большое любопытство и пожелали увидеть ближе особу, занявшую вдруг такое большое место в их жизни. Она отклоняла приглашения, находя удовольствие только в разучивании ролей и в своей семейной жизни. Когда она уступала настойчивым просьбам, то видела салоны, где толпы незнакомых ей людей теснились около дивана, на котором она сидела почти всегда молчаливо, в задумчивой позе.
Королевская семья оказала ей прекрасный прием. Принц Уэльский, известный своим распутством, отнесся с ней с уважением. Увидев ее, было невозможно не понять, что страстям не было места в этой душе, так владеющей собой. «Миссис Сиддонс? — сказал один повеса. — Да я скорее объяснился бы в любви кентерберийскому архиепископу!» Правда, на эту тему она никогда не задумывалась. Несмотря на то, что она усвоила себе привычку отстранять Сиддонса от своей внутренней жизни, она никогда не испытывала потребности заменить его кем-нибудь другим. Вне театра и ее ролей казалось, что единственными интересующими ее темами могут быть только дети и еда. В ее голосе звучали действительно нотки волнения, когда она говорила о черном лангфордском хлебе или ветчине, которую можно достать только в Бате. Пробсту Эдинбурга, спросившему ее с беспокойством за обедом, который давали в ее честь во время ее победоносного турне, не находит ли она говядину пересоленной, она ответила своим самым трагическим голосом: «Для меня никогда не бывает слишком солоно, милорд!» К подававшему ей лакею она обратилась тоном, достойным леди Макбет, со следующим импровизированным стихом: «Я просила пива, а вы принесли мне воды».
Ее враги всегда подчеркивали смешную сторону этой торжественности, свойственной ей в частном быту. Сам Сиддонс охотно цитировал дерзкое двустишие:
Сиддонс был несправедлив. Его жена была способна с большой нежностью и простотой любить избранных ею друзей. В последующие годы, в течение которых ее успех не переставал возрастать, она собрала вокруг себя все, что было лучшего в современной ей Англии. Художник Рейнольдс, государственные люди, в числе их Берк и Фокс, даже сам грозный Джонсон, любили ее за спокойствие ее манер и уважали ее за безупречную жизнь. Когда кто-нибудь позволял себе усмехнуться над величественной холодностью их приятельницы, они говорили: «Она бережет для своего искусства всю силу своих чувств».
Суждение верное лишь наполовину. Мать брала в ней верх над актрисой. Ее привязанность к детям без бурных проявлений, без сентиментальности была движущей силой всей ее жизни.
У ее дочерей Салли и Марии было благодаря ей очень приятное детство. Они чувствовали себя окруженными ореолом. Актеры, литераторы, принцы приносили им подарки. Между посетителями, которым они оказывали предпочтение, находился и молодой Томас Лоуренс, приехавший из Бата в Лондон.
Он стал очень красив. Хорошенькие женщины, позировавшие ему, любовались его длинными каштановыми локонами, спадавшими на его очаровательное лицо. Им нравился также таинственный тон, с которым он говорил даже о пустяках. Это придавало его словам интимный характер, разгонявший их тоскливое настроение. Он был очень мил и осыпал их наилюбезнейшими комплиментами; у него были многочисленные приключения; он зарабатывал массу денег и еще больше их тратил. Благоразумная, целомудренная, набожная миссис Сиддонс относилась к нему с бесконечной снисходительностью. Быть может, она таила по отношению к нему бессознательную благодарность за страстное и скрытое поклонение, которое он всегда выказывал ее красоте. Глядя иногда на него, выслушивая, что о нем говорят, она думала о прекрасном падшем ангеле Мильтона, удивлявшем ее в детстве.
Мужчины были менее снисходительны. Многие упрекали его в принужденности манер, за чрезмерной корректностью которых чувствовался парвеню[42]. Постоянная, как бы застывшая на лице улыбка раздражала знатных англичан, всегда немного сухих по характеру. «Он не может быть джентльменом, — говорили они, — больше трех часов подряд». Аккуратное совершенство его портретов, по их мнению, было явлением того же порядка. Подобно слишком рано созревшим девушкам, принимающим ухаживание, прежде чем они начинают разбираться в чувствах и превращающимся в кокеток утомленных и опасных, гениальное дитя проводит жизнь, заигрывая со своим искусством. Оно обладает даром изображения, прежде чем у него есть что изображать. Публика, забавляясь контрастом между молодостью и мастерством, требует постоянного проявления чисто внешней умелости. Дитя-художник, предаваясь слишком усиленной деятельности, не имеет возможности изучать жизнь. Его искусство изощряется в пустом пространстве. От этого меняется весь характер. Легкость успеха препятствует проникнуть в душу чему-нибудь глубокому. Вместо страсти в ней появляется тираническая гордость.
В то время Лоуренс был слишком молод, чтобы отдавать себе во всем отчет. И все-таки, когда восхищенные женщины хвалили изящество его пастелей, некоторые старые ворчливые знатоки бормотали: «Он изображает только оболочку».
Он проводил почти все свободное время в доме Сиддонсов, где он был любимым товарищем обеих девочек. Он рассказывал им истории и рисовал для них картинки. Его изысканная учтивость льстила их самолюбию. «Право, — думали они, — Лоуренс самый любезный человек на свете».
В 1790 г., по совету Джона Кембла, сохранившего приятное воспоминание о своем французском воспитании, Салли и Мария были посланы в Кале для завершения образования. Некоторые пессимисты говорили, правда, что Франция была охвачена революцией, но дипломаты, друзья миссис Сиддонс, утверждали, что движение это не имело никакого значения.
V
Когда упали первые головы, и несколько англичан, хорошо осведомленных об иностранных делах, сказали, что волнение французов, которому сначала никто не придавал значения, может стать кровавым, Сиддонсы переехали пролив и привезли своих дочерей домой. Пока Париж, следуя по непреодолимой кривой, переходил от Мирабо к Робеспьеру, — эти девочки превратились в женщин.
Восемнадцатилетняя Салли унаследовала всю красоту своей матери, ее правильные черты, нос Кемблов, темно-бархатные глаза и, главным образом, манеры, решительные и мягкие, придававшие облику миссис Сиддонс нечто столь привлекательное. Мария была на четыре года моложе сестры; она обладала угловатой и дикой грацией своего возраста, прекрасными глазами и необычайной живостью. Обе отличались хрупким здоровьем, и это причиняло беспокойство их матери, так как болезни легких часто встречались в семье ее мужа.
Их дом, как и раньше, посещали принцы и артисты; Лоуренс пришел сейчас же повидать своих приятельниц. Красота Салли его поразила; он находил в ней то единственное в своем роде совершенство линий и форм, к которому он был столь чувствителен и которое так трогало его в миссис Сиддонс, когда ей было двадцать лет. Он проводил целые вечера, глядя на Салли с восторгом. Да и она сама почувствовала, как в ней пробуждается ее прежнее восхищение им. Как только он попросил ее руки, она радостно дала свое согласие. Это было искреннее дитя, серьезное и доброе; она не признавала комедии притворства, в которой находят удовольствие более вульгарные существа.
Миссис Сиддонс, подруга и поверенная своих дочерей, узнала на следующий же день о предложении Лоуренса и об ответе Салли. Она не могла отрешиться от некоторого беспокойства. Она знала Лоуренса в течение десяти лет и понимала, каким изменчивым и буйным стал его характер. Талантливому человеку приходится часто наталкиваться в своей жизни на снисходительность, оказываемую обыкновенно тиранам; его капризы исполняются; закон не препятствует его фантазии; его жене, его любовнице надо обладать героическим самоотвержением. Под вечной улыбкой Лоуренса скрывалась душа эгоистичная и требовательная.
Но миссис Сиддонс была такого высокого мнения о качествах своей дочери, что она считала ее способной руководить даже этим прихотливым характером. В Салли сочетались глубокая серьезность с самой очаровательной веселостью. Она была совершенна, и ее мать, глядя на нее, вспоминала некоторые женские типы Шекспира, степенные и вместе с тем очаровательно ребячливые. Она согласилась на этот брак, но, отдавая себе отчет в молодости Салли и считая в то же время необходимым испытать прочность чувства Лоуренса, она потребовала, чтобы свадьба была отложена надолго и чтобы в течение некоторого времени Сиддонс не был посвящен в это событие. Она привыкла оберегать и свою жизнь и жизнь дочерей от довольно плоских комментариев своего мужа.
Благодаря покровительству миссис Сиддонс обрученные могли видеться довольно часто. Они совершали вместе длинные прогулки по садам и паркам Лондона. Иногда Салли посещала ателье Лоуренса, набрасывавшего с нее тысячи эскизов.
Мария, проводившая до сих пор все свое время в обществе сестры, теперь часто находилась в одиночестве. Она глядела на счастье Салли с довольно смутным душевным чувством. Она больше чем кто-либо сознавала всю красоту и глубину характера своей сестры, она нежно ее любила, но не могла удержаться, чтобы не позавидовать ее победе над человеком, которого они обе с раннего детства считали неподражаемым. В течение нескольких месяцев в ней произошла поразительная перемена; при сравнении с божественным совершенством своей матери и сестры она удивляла чем-то диким и страстным, чего не хватало, быть может, тем двум женщинам.
Есть нечто опьяняющее для молодой девушки в упоении собственным очарованием. Она — переходит внезапно от темной незначительности детства к сознанию безграничной власти. Она приводит в смущение самых сильных мужчин. Она чувствует, что одним лишь словом, одним жестом она может заставить их побледнеть. В этом заключалось наслаждение, и как только Мария познала его, она почувствовала, что никогда не захочет от него отказаться. Ее не сдерживало, как ее сестру, глубокое моральное и религиозное чувство. Она мало размышляла; у нее были движения молодого животного, игривого и задорного. Когда ее мать хотела говорить с ней о предметах серьезных или возвышенных, то она какой-нибудь лаской искусно отделывалась от этих бесед; она была легкомысленна, очаровательна и неспособна к жертвам.
Ах, как ей хотелось испытать свою власть над Лоуренсом! По некоторым совершенно неприметным признакам ей казалось, что он поддался бы ей. Салли, неосторожная, слишком ясно давала понять, как любит она этого ужасного человека, не выносившего отсутствия препятствий. Поцелуи, которые она ему разрешала, стали для него уж слишком обычными и порождали в нем разочарование. Художник, страстный поклонник женской красоты, ощущал восхитительное удовольствие, наблюдая за лицом этой юной девушки и пробуя рассмотреть в легких, незаметных движениях облик ребенка. Он хотел бы запечатлеть на полотне ее живую и нежную грацию. Он часто говорил, что большим достижением для него было бы умение изобразить румянец стыдливости, выступавший порой на щеках молодых девушек, но он признавался, что ни один художник не мог еще этого достичь.
Несколько раз он просил свою невесту взять Марию с собой на прогулку, и Салли в простоте душевной охотно соглашалась на это, а Мария принимала приглашение с радостью, молчаливой и тревожной. Ее наивная хитрость возбуждала любопытство Лоуренса. Казалось, что искусство кокетства, столь чуждое Салли, было у Марии естественным и как бы врожденным. Салли, отдав свое сердце, желала только счастья своему возлюбленному. Мария предлагала, как бы играя, тысячи ласк, в которых она потом отказывала, внезапно оскорбленная жестами, ею же самой вызванными. Лоуренс, мастер кокетства, увлекался этой игрой. Эти новые актеры драмы постепенно низводили Салли к роли зрительницы, снисходительной и наивной. В течение долгого времени она не замечала, что любовь, подготовляющая мизансцены, дьявольские и фантастичные, отобрала у нее ее роль.
И вскоре бессознательное сообщничество соединило Лоуренса и Марию. Во многом их вкусы сходились и противоречили тому, что нравилось Салли. Она любила простые платья, классические, не бросавшиеся в глаза формы. Лоуренс и Мария не чуждались необыкновенного, и им доставляло удовольствие вызывать у людей изумление. Оба жаждали роскоши, пышных приемов, салонов; Салли мечтала о маленьком домике, детях, о тесном кружке избранных друзей. Она не стремилась к деньгам и хотела, чтобы Лоуренс писал каждый год лишь несколько совершенных по своей законченности портретов. Мария же, скорее, поощряла природное влечение молодого художника к блестящим портретам, быстро выполненным, хорошо оплачиваемым. Несмотря на то, что Салли была от природы сдержанна и старалась не касаться никогда самого сокровенного, ей каждый раз приходилось вступать в споры со своим женихом. Мария, не имея на этот счет определенного намерения, переводила всегда беседу на темы, столь опасные для счастья своей сестры и столь выигрышные для нее самой.
Лоуренс стал нервным, раздражительным, резким. По отношению к Салли он выказывал иногда невероятную жестокость. Он себя упрекал потом за это. «Право, — говорил он себе, — я сошел с ума! У нее нет ни одного недостатка. Но как могу я допустить, чтобы та, другая, ускользнула от меня?» Он, как почти все мужчины его породы, ревновал всех женщин. Стремление к обладанию безграничному и многократному главным образом и вызывало его нерешительность в выборе. Но он был готов скорее отказаться от Салли, чем от Марии, так как был убежден в своей власти над старшей сестрой. Любовь Салли была способна перенести измену, и эта уверенность для такого человека, как Лоуренс, усугубляла желание изменить.
Однако эти чувства были настолько неопределенны, что он не осмеливался признаться в них даже самому себе. В минуты просветления он себя строго осуждал и, стоя перед зеркалом, смотрел на себя без всякого снисхождения взглядом, привыкшим разбирать чужие лица. «Да, — думал он, — что-то решительное есть в губах и подбородке, но эта решительность, не обоснованная рассудком — сладострастна и слишком животная». Враждебно настроенный по отношению к самому себе, он старался обуздать свои желания. Но мужчины неискусны в этом, и сдерживаемая чувственность, принимая тысячи различных форм, не может обмануть влюбленную женщину.
Салли, обладавшая из всех троих наиболее сильным характером, первая догадалась по наступавшему иногда молчанию, что положение становилось невыносимыми и что ее жених любит ее сестру. Печальная и уже безропотно покоряющаяся, она подумала: «Это очень естественно… Она красивее, живее, приятнее меня… Моя серьезность докучает ему, но я не могу избавиться от нее. Я к нему не испытываю даже влечения».
Почти каждый вечер, когда утомленная Мария ложилась спать, Салли приходила к ней поболтать. Они обе любили эти долгие беседы. Под конец одного такого разговора Салли нежно спросила свою сестру, уверена ли она в том, что не любит Лоуренса. Мария сильно покраснела, и ее глаза на момент отвернулись от взора Салли. Этого объяснения им было вполне достаточно.
Когда Салли сказала Лоуренсу, что дает ему свободу, он искренно разыграл сцену большого отчаяния. Он протестовал, затем признался. Она предложила ему пойти к миссис Сиддонс и просить руки Марии.
VI
Когда Мария убедилась в своей победе, ею овладело чувство торжества, показавшееся ей восхитительным; она не могла сдержаться и танцевала, пела и улыбалась перед всеми зеркалами, Мысль о горе, которое, может быть, испытывала Салли, едва смущала ее радость. «Бедная Салли, — говорила она себе. — Она его никогда не любила. Узнает ли она хоть когда-нибудь, что такое любовь? Она так холодна, так рассудительна!» И она прибавляла: «В сущности, моя ли это вина? Что я делала, чтобы привлечь Лоуренса? Я была такая, как всегда, больше ничего. Разве надо было прикидываться дурочкой?»
Салли же, размышляя о своем поступке и о своем душевном состоянии, спрашивала себя: «Как могла я вынести потерю того, кого люблю больше, чем себя саму? Неужели Мария права, считая что я не способна испытывать страсть? Но, однако, если бы я могла, отдав свою жизнь, вернуть хоть на час, хоть на десять минут любовь Лоуренса, я с радостью согласилась бы умереть. Нет ничего на свете, чего бы я не могла для него сделать; я чувствую, что, удаляясь, я думала только о его счастье. Мария никогда бы этого не сделала. Я думаю, что люблю его сильнее, чем она. Это как с мамой: ее считают холодной, но я-то знаю, как глубоко и сильно она нас любит».
Иногда она себя упрекала в том, что недостаточно показала Лоуренсу сперва свою любовь, а потом страдание: «Нет, — думала она, — я не могла ни жаловаться, ни вздыхать, мне свойственно покоряться и молчать. Когда дело сделано, уж поздно плакать».
Влюбленные не знали, как объявить миссис Сиддонс о невероятной перемене; Салли взяла все на себя и выполнила это с твердостью и благоразумием. Миссис Сиддонс была в одно и то же время удивлена и недовольна. Она знала о непостоянстве Лоуренса, теперь это только еще раз подтвердилось; какой муж выйдет из этого человека? Она согласилась отдать за него Салли, которую считала в силах обуздывать его и переносить, если случится, тяжелые обстоятельства, — но как уживется с ним это капризное и своевольное дитя?.. С другой стороны, Мария была очень слабого здоровья; ее постоянный кашель беспокоил врачей. Было ли разумно отдавать ее замуж?
«Счастье, — говорила Салли матери, — окажет хорошее влияние на ее здоровье; прошло только восемь дней, с тех пор, как она чувствует себя любимой, а она уж совсем другая, веселее и даже крепче.