Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю - Анатолий Сергеевич Онегов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Рядом с лесными магистралями разбегались в тайгу радиусы троп. Тропы кочевали по уйтам и островам в поисках озер или зверя, где‑то дальше между двумя тропами прокладывалась третья, и тогда человек, ушедший в лес, мог возвратиться обратно по новой охотничьей тропе.

Тропы и дороги раздвигали лес, делали его светлей и ближе и приводили тебя к тому чувству, которое испытывает человек, хорошо знающий свой город. По знакомому городу просто и спокойно ходить, оставаясь один на один со своими мыслями. В таком городе всегда знаешь, где свернуть, чтобы побыстрее пройти к интересующему тебя месту, чтобы побыстрее встретиться с интересующим тебя человеком…

Сегодня в тайге нас интересовал лось. Мы не очень напугали его — мы только заставили подняться с лежки и теперь хорошо знали, куда лось пойдет, знали ту уйту, в которую он спустится, знали и тот остров, вдоль которого животное двинется дальше; этого лося мы знали давно. И теперь нам предстояло обойти, опередить лося в том городе–лесу, который мы тоже неплохо знали.

Глава пятая

ОЗЕРА

Я всегда верил, что у каждого лесного озера есть свой собственный характер. Цвет воды, берега и даже солнце, уходящее по вечерам за бахрому елей, у каждого озера были только свои. Своими были и ветры. Тупому дневному шквалу, явившемуся с востока, или рваным безумным торокам[1], примчавшимся с запада, каждое озеро отвечало своей волной, своим голосом. Когда ветры уходили, терялись в еловых островах, озера стихали и оставались наедине с таежной тишиной. И даже эта тишина была у каждого озера особенной.

Цвет воды в озере определялся его глубиной, составом дна и высотой берега. Неглубокие озера с чистым песчаным дном казались светлыми. У таких озер были невысокие приветливые берега. Низкие берега не всегда защищали воду от ветра, но ветры на открытых светлых озерах никогда предательски не крутились, шквал и волны всегда катились здесь в одну и ту же сторону, и рыбак мог заранее предвидеть неприятности. На таких озерах было просто даже в самую тяжелую волну, просто оттого, что ты издали видел каждый спасительный поворот берега и хорошо знал, откуда свалится сейчас на тебя крутой пенный вал.

В летнее время ветры над озерами задерживались недолго, они быстро уставали баламутить воду, стихали, а следом за ними успокаивались и светлые озера.

Светлые озера были отходчивыми, и их характер чем‑то походил на характер крепкого лесного старика, что добро встретит тебя с дороги, напоит чаем, молоком, выложит на стол пироги, внимательно выслушает, приготовит постель, пожелает назавтра легкого пути, а то и проводит тебя до начала тропы… Проводив тебя, старик вернется домой, прихватит весло, кошелку, топор, еще что‑нибудь, что может пригодиться в дороге по озеру, все это старательно разложит в лодчонке и отправится выбирать сети.

Сетей у старика не много. Когда не мешает ветер, поднять их просто. Но когда ветер уж чересчур разойдется, когда неудобная волна да еще дождь и нет рыбы, старик может вернуться домой хмурым и тяжелым, как наше Домашнее озеро перед непогодой. И не дай бог досадить старику шуткой или обидой…

Но на Домашнем озере не бывает долго крутых волн. Ветер всегда обрывается вовремя, и озеро быстро отходит, успокаивается. Полчаса, а то и меньше — и к Домашнему озеру, и к старику уже можно подступиться, можно спросить у старика заплечник, весло и даже лодку. Старик поднимается с лавки неохотно, но все‑таки поднимается, пойдет и уже без всякого сердца отдаст тебе все. Так и наше озеро всегда отдаст много рыбы после тяжелого густого ненастья.

Я люблю наше Домашнее озеро, люблю его свет, волну, ветер, люблю косые стены тростника, туман и даже тоскливые голоса гусей, улетающих на юг. Я люблю его спокойную тишину, ласковую тишину родного дома. И всякий раз, возвращаясь из леса, с других, глубоких и темных, озер, я все ясней и ясней понимал, что люди, построившие деревню, пожалуй, выбрали в тайге самое приветливое, веселое место.

Вернувшись из тайги, мы всегда пили нашу легкую, вкусную воду. Сначала мне казалось, что пить воду Домашнего озера было просто древним обычаем — обрядом «возвращения домой». Но после дороги по тайге действительно хотелось утолить жажду. И, отведя от берега лодку, я всегда подхватывал глубоким берестяным черпаком сразу много–много воды. Вода приносила с собой бодрость и была необычайно приятной на вкус. Приятную воду можно было легко и много пить. И пожалуй, та легкость, с которой ты выпивал полный черпак вкусной воды, и та особая бодрость, которая наступала после этого черпака, дали людям право приписать воде Домашнего озера особые качества.

Другой такой воды я не встречал в тайге. Постепенно я начинал понимать, что качества ее не были результатом внушения, особого убеждения, которому поддавался человек, увидевший наконец родной дом. Я стал внимательней пить воду в других таежных озерах и ручьях и скоро убедился, что каждая вода отличается своим собственным вкусом… Если ручей пробирался к озеру среди еловых корней, то вкус его воды напоминал ягоду черники. Такую воду можно было согреть на костре и пить вместо чая. Запах черники переходил от ручья и к озеру, куда впадал ручей, и тогда озерная вода тоже хранила память о ягоде елового острова. Если ручей приходил к своему озеру через моховое болото, то озеро могло напомнить тебе о красных огоньках брусники. Вода мохового болота была мягче на вкус и никогда не приносила такой бодрости, как вода ручья, пришедшего из елового лога.

Часто лесному озеру не удавалось долго сохранить вкус той воды, которую принес ручей. В мелких водоемах с вязким торфяным дном к вкусу ягоды почти тут же примешивался запах гнили, а высокие крутые берега глубоких черных озер несли в эти озера после каждого дождя запах давно опавшей шишки и прелого осинового листа.

Но у Домашнего озера было чистое песчаное дно и невысокие светлые берега, а единственный ручей, приходящий сюда, — Щучий ручей — звенел по ягодным местам и приносил с собой яркий запах черники. И эта свежая бодрость черничного листа сходилась в нашем озере еще с одним ароматным запахом — запахом земляники…

Раньше я был уверен, что на Севере в тайге нет сложных запахов, нет букетов, на Севере, считал я, есть только потоки запахов. Эти потоки всегда чередуются, а если и сходятся ненадолго, то лишь для того, чтобы снова разойтись. И по этим потокам заранее узнаешь, что ждет тебя впереди: еловый остров, моховое болото или цель твоего пути — озеро.

Запах елового острова чуть мокроватый, но свежий и крепкий, настоянный на смоле и жесткой хвое. Запах мохового болота всегда мягкий и теплый от веселых сосенок, горячего торфа и открытого пространства. Запах болота всегда зовущий и таинственный. Таинственность живет в нем от того скрытого и не очень известного, что неверно покачивается у тебя под ногой.

Потоки запахов северного леса всегда прямые и четкие, здесь всегда есть что‑нибудь одно: либо ель, либо мох, либо вода. Пожалуй, эта резкая четкость потоков тоже помогала представлению об особой строгости северной природы.

Но Домашнее озеро удивило меня букетом запахов. Рядом с запахом черники жил и приятно дополнял его аромат земляники — ягоды открытого приветливого пространства. И эта самая земляника заставила меня понять еще одну деталь жизни людей в лесу…

Человек, пришедший в тайгу, наверное, не мог жить среди стволов, он должен был видеть и знать все вокруг. И пусть желание знать все вокруг было продиктовано когда‑то только стремлением огородить себя от неожиданного нападения врагов. Но однажды врагов не стало, очищенное от леса пространство родило хлебороба и пастуха, а когда‑то опасливое желание заранее узнать об опасности обернулось для людей великим достоянием — умением искать и предвидеть… Но до этого человек создал вокруг своего первого поселения свой собственный открытый мир. Открытое пространство принадлежало только человеку, и оно жило по своим собственным законам даже тогда, когда вокруг людей грозным кольцом стояла черная суровая тайга. И наверное, еще очень давно, отыскав на своей первой вырубке маленькую душистую ягодку землянику, человек радостно улыбнулся ей. Земляника была первой наградой за победу людей над лесом. И маленькая беззащитная ягода смеялась над суровыми законами тайги: навстречу прямым, упрямым потокам с болот и еловых островов она принесла нашему озеру первый ароматный букет запахов.

Земляника стала миром человека. Но первый собственный мир вокруг деревушки оказался мал людям. Нет, этот мир еще был богат, как богато еще и сейчас Домашнее озеро, но желание знать дальше, выросшее из вчерашней осторожности, звало на таежные тропы…

Я хорошо знаю наше озеро. Знаю все его отмели и луды, косы и мысы, знаю каждую затонувшую корягу, каждый подводный камень, могу неплохо ловить рыбу и здесь, никуда не ходить, но не ходить не могу — ведь там дальше, в тайге, есть другие отхожие озера. «Отхожие», видимо, происходит от слова «отходить», уходить от известного, от своего Домашнего озера. И мы изменяем родной воде, изменяем все: и я, и дедка Степанушка, и Иван Михайлович. Мы идем по тропам через болота, устаем под тяжестью нош, но все‑таки идем и идем подчас к менее богатой добыче. Мы оставляем светлое, веселое озеро ждать нас и идем к другим глубоким и не до конца известным озерам.

Если у неширокого озера глубокое дно и высокие тяжелые берега, то такое озеро очень часто бывает черным. Нет, вода в этих озерах ненамного темней, чем в других, светлых водоемах, и если бы дно черного озера не уходило от самого берега так далеко вниз, то в этой воде можно было разглядеть все затонувшие деревья. Но не только глубокое дно создавало иллюзию ночи. Пожалуй, чернота воды зависела еще и от высоких угрюмых берегов.

Я мысленно раздвигал берега Долгого озера, убирал ели, тогда озеро оборачивалось тихой рекой с задумчивыми омутами. Такие омуты я видел на южных реках, по ночам в них возились ленивые грузные сомы, а утром над выкошенными лугами высоко поднимались в серебряной росе бесчисленные стога душистого сена…

На Севере редко когда встретишь лесную речушку, по берегам которой высится много–много стогов сена. Сено в лесу достается трудно, порой люди довольствуются одним–единственным стожком с небольшого пятачка земли, и эти небогатые северные покосы и остановили мою фантазию… К Долгому озеру подходили только его берега. Все остальное было неуместным здесь, в северной тайге. Когда‑то тайга и вода сошлись вместе, чтобы найти ту гармонию, которая и сегодня учит нас правильно подбирать рамки для искусственно созданной красоты… Крутые берега подчеркивали и без того глубокую воду Долгого озера, а глубокая, будто сдавленная берегами вода помогала, в свою очередь, этим берегам стать еще выше и угрюмей. По–другому в природе, пожалуй, и не могло быть, как не могло быть по самой природе у мелкого, а оттого и светлого озера глубоко падающих на дно берегов: ведь в мелком озере берегам некуда далеко падать. А если когда‑то черному озеру и приходилось стать светлым, неглубоким, то следом за ним менялись и берега: они размывались водой, ползли вниз, опускались, и рядом с этими уже невысокими берегами начинало ласково и уютно светиться в тайге какое‑нибудь Тимково озеро.

На Тимковом озере можно было отдыхать, отдыхать от ветра и волн Долгого озера. Долгое же было суровым рабочим озером, здесь можно было только работать, работать трудно, среди волн и неверных, кривых ветров.

Высокие берега Долгого озера никогда не разрешали ветру свалиться на воду ровным, прямым шквалом. Шквал натыкался на еловые вершины, взвивался, скручивался и падал вниз безумными, беспутными тороками. Торока падали на озеро один за другим, рвали воду, тащили из стороны в сторону всклоченную волну и нещадно трепали утлое суденышко. На Долгом озере никогда не было слишком высокой волны, она не грозила захлестнуть лодку, но такая неверная волна изводила рыбака больше, чем крутые, упрямые валы.

Шквал уже успел пронестись над вершинами елей, уже замолкла тайга, но торока и кривые волны еще долго блуждали от берега к берегу, скрывались за поворотами и снова и неожиданно являлись перед тобой как раз в тот момент, когда ты успевал забыть о них.

На Долгом озере я нередко уставал и тогда отправлялся отдохнуть на Тимково. Путь к Тимкову озеру лежал по мелкому, заросшему ручью; этот путь приходилось проделывать с шестом в руках, но усилия, затраченные на дорогу, щедро окупались тишиной светлой воды…

Тимково больше походило на круглый пруд, этот пруд несколько отдавал запахом торфа, пить такую воду не хотелось, но эта вода все‑таки казалась светлой. Свет приходил к озеру от неглубокого дна и уютных низких берегов. Пожалуй, природа позаботилась на этом озере об особой тишине. Наверное, природе показалось, что таежные, пусть даже низкие берега будут не вполне соответствовать веселым краскам воды, и она мудро разделила светлую воду и темные ели широкой зеленой рамкой травы… Озеро уже зарастало, но еще светилось, на его тихой воде можно было долго оставаться неподвижным и слушать тишину.

Тишина лесных озер никогда не была пустой, она тоже была окрашена в самые разные цвета, но эти краски приходили к тишине воды не только от глубины водоема или высоты берегов, скорее всего они были найдены здесь самим человеком. И наверное, ради такой тишины рыбак, облюбовавший то или иное озеро, пережидал долгую непогоду и мирился с мучительными безрыбными днями, когда волна на много суток закрывала дорогу на озеро…

Сейчас та частная собственность на озеро, о которой я недавно говорил как о загадочной лесной тайне, оживала для меня одной вероятной разгадкой.

Дедка Степанушка ходит только на Елемское озеро. Озеро глухое и темное. Его берега выглядят сумрачно и неприветливо. К ночи эти берега совсем опрокидываются над водой. Но если развести огонь, то тайга немного отодвигается и так стоит, прислушиваясь к каждому твоему движению. Кажется, что в этой тайге тебя всегда что‑то ждет. Но это ждущее совсем не страшное, а сказочное и необычайное, как лесные легенды о кладах и Чертушке. Наверное, именно здесь, на берегу Елемского озера, в стороне от дорог и троп, и могут подойти к ночному костру настоящие лесные сказки. Такие сказки мне рассказывал дедка Степанушка. Мы встречались с ним на развилке двух троп, вместе возвращались домой, и я почти всегда слышал от дедки новые лесные истории. Не знаю, но, может быть, та самая сказочная тишина и звала старика к Елемскому озеру…

В конце каждой недели, в субботу, я жду из тайги Ивана Михайловича. Не думаешь: а вдруг не придет, а вдруг завтра с утра идти самому искать чужого тебе человека… Наверное, не было бы жизни в тайге, если бы так хотя бы только думали…

И конечно, к вечеру лодка. Еще далеко, еще не видишь, кто, но никого другого не может и быть — туда уходил только он. Лодка мелькает, тычется в волну, появляется с другой стороны вала. Лодка не торопится, крутится около камней — старик ведет дорожку, хочет поймать щуку, свежую щуку на сегодняшний пирог… Неужели не хватило ему Янцельского, не хватило волн и ветра там? Янцельское — не Домашнее. На Домашнем выйдешь всегда, всегда пробьешь волну. Там — нет. Там ветер запирает пристанище, и толкутся в курной избушке пустые безрыбные дни. В безрыбные дни Иван Михайлович вяжет сети и ждет, когда озеро опомнится и, будто извиняясь за безумие, щедро наградит рыбака…

Лодка подается из волны и выгоняет на песок тонкую ленивую волну–блин. В лодке — мешок с сухой рыбой, весло, палка–батожок и только что пойманная щука… Лицо у рыбака обросшее, темное от недельной копоти, ворот распахнут, от тела пар. Пар после весла, волн и осеннего холодка.

На столе — чай, уха, свежий пирог с рыбой, пирог вкусный, пропитанный соком… И рядом со всем этим домашним и простым — Иван Михайлович, спокойный и крепкий, умеющий ждать, ждать и все‑таки победить даже Янцельское озеро.

О волне и ветре Иван Михайлович не говорит, он вспоминает сейчас только раннее утро, когда не было никакого ветра, когда на луде хорошо шел окунь и когда само утро было тихое и совсем розовое.

Наверное, тишина такого утра, которое после нескольких дней шквала вдруг принесло рыбаку удачу, могла показаться даже крепкому, терпеливому человеку именно розовой…

Свою первую тишину воды я встретил на берегу небольшой северной реки… Река с трудом выбиралась из болот, долго тянулась вдоль хмурого, сырого ольшаника, потом накапливала силу и не очень громко перекатывалась через порог. Порог оставался выше моего костра. Река еще не успела отдохнуть после встречи с зелеными лобастыми камнями и медленно, почти незаметно текла мимо моей стоянки дальше, к следующему порогу. Там она снова собирала силы и снова тяжелыми упорными струями побеждала камень.

Дымные меткие языки костра высоко поднимались над котелком, их становилось все больше и больше, им уже тяжело было стоять над огнем, и они сутулились и медленно стекали вниз по берегу к воде и задумчиво застилали, затягивали эту воду и низенькую деревянную часовенку… Часовенка, поседевшая от времени и ветров, тоже, наверное, устала и сегодня опустилась на сонную воду тихим, задумчивым отражением. Вот еще немного — и белесые языки качнут медь колокола, и тогда над вечерней водой незаметно разольется спокойный серебряный голос…

Там, у порога, была очень тихая тишина. Она казалась окрашенной в спокойный, ровный цвет. Этот цвет не мешал глазам, не заставлял задумываться: какой он? Он просто был и остался для меня чистым и белым. Тишина у речного порога была тишиной отдыха, тишиной покоя после долгого и не очень верного пути, когда хочется одного — лечь в чистую постель, закутаться в мягкое одеяло, не думать о завтрашнем дне, а только слушать теплую добрую сказку, в которой все–все здорово получается… Но сказочного сна пока не хотелось, и я ушел дальше к ветрам, волнам и хрупким вертлявым лодчонкам, оставив порог встречать других людей и немного успокаивать их перед дальней дорогой.

Вспомнив о белой, не удержавшей меня тишине, я снова возвращаюсь к Ивану Михайловичу, хозяину Янцельского озера. Человек этот стал для меня в тайге больше чем просто напарником в промысле. Порой уважение к нему переходило в хорошую зависть, и тогда я ловил себя на том, что брожу по тропам как бы вслед за этим по–своему талантливым человеком…

Я завидовал не только умению Ивана Михайловича сделать замечательную лодку или насадить топор так, что топорище придется как раз тебе по руке, а сам топор даже в сухую жару не качнется на березовой рукоятке. Наверное, больше всего меня привлекали его прямые и ясные суждения о многом, что не входило в перечень объектов лесного промысла. Именно от Ивана Михайловича услышал я о розовой тишине Янцельского озера и о легкой воде Домашнего. А когда вслед за Янцельским Иван Михайлович назвал еще одно интересное отхожее озеро, я, конечно, не преминул заглянуть туда.

Это было Окштомское озеро. Оно открывалось после Долгого ручья большим круглым зеркалом холодной воды. Озеро было удобным для любого ветра. У него не было теплых, ласковых берегов. Строгие, изящные ели подчеркивали холодную красоту воды, и даже лилии всегда казались здесь ледяными. Но озеро все‑таки тянуло к себе, сюда хотелось прийти рано утром и долго сидеть в лодчонке посреди зеркальной воды. Эта вода никогда не встречала тихим, приветливым голоском утренней волны. Она или молчала, или взрывалась сумасшедшими гребнями, и ты, забывший внимательно посматривать на небо, порой жестоко расплачивался за свою беспечность.

Путь к озеру был нелегким. Долгий ручей не доходил до Окштомского озера открытой свободной водой. Еще задолго он терялся в траве, и, прежде чем увидеть желанное озеро, приходилось долго и мучительно пробивать эту траву.

В траве под лодкой почти не было воды, но выйти из лодки не удавалось: все качалось и тянуло куда‑то вниз. Шестом я пытался отыскать там, внизу, хоть что‑нибудь твердое, но уставал, садился и тянул, тянул на себя ломкие стебли. Стебли и листья часто были острыми. После такой дороги руки всегда саднило, дергало по ночам. Но трава была не последним препятствием на пути к Окштомскому озеру — в траве тут же сваливались на тебя хищной, тупой ордой комары. Полчища, легионы серых пигмеев съедали лицо, руки. Мази и жидкости не помогали: пот тут же смывал химическую маску. Химия попадала в глаза, от нее белели губы, облезали, покрывались трещинами, и тогда хоботки комаров впивались еще глубже…

Трава оставалась позади. После тяжелой дороги озеро останавливало и завораживало яркостью, и тогда я невольно вспоминал, что любая красота всегда таится за семью замками…

Окштомское озеро надолго не задержало меня. Я бродил по очереди ко всем озерам и, возвращаясь из тайги, часто ловил себя на мысли, что где‑то там, далеко, и на этот раз осталась не найденная мной особая тишина… В тайге бушевало лето, зеленое поющее лето Севера, поющее и днем, и белыми ночами. В такие ночи почти на всех озерах одинаково хорошо ловилась рыба. В легком ночном тумане крупные мокрые рыбины поблескивали черненым серебром и оттого казались особенно тяжелыми. Я складывал их в берестяной заплечник, возвращался домой с богатым уловом и тогда не так остро осознавал, что все озера открыты еще до меня, и даже как будто примирился с тем, что хожу по тайге вслед за бывшими здесь людьми, пользуюсь их тропами, что мне самому вряд ли удастся проложить свою собственную лесную дорожку.

Приближалась осень. Тайга отшумела и приготовилась встретить заслуженные яркие краски. Я по–прежнему бродил к своему Верхнему озеру, по–прежнему отмечал, что эта вода никогда не знала ни бурь, ни глубокого спокойствия и что ночной костер на берегу никогда не горел здесь так таинственно и осторожно, как полагалось ему гореть рядом с настоящим сказочным озером. Казалось, у Верхнего озера не было никаких тайн, но я продолжал навещать его, и раз от разу неприметная таежная вода становилась для меня глубже и богаче. Я знал теперь, в какое время появятся у поверхности стаи плотвы, где и когда начнут свою охоту окуни, как ляжет туман у Длинного мыска перед завтрашним ясным днем и какая ель упадет в воду в следующий бурелом… И когда я не был на Верхнем озере, смутное, но уже беспокойное чувство заставляло вспоминать плот, оставленный на берегу, сегодняшний закат, который опустился на воду без меня, низкий вечерний туман, что вот–вот выползет из устья ручья и медленно потечет к моему кострищу. Утром туман растает, уйдет и на голубую воду упадет рядом с моим плотом желтый березовый лист.

Вода в Верхнем озере действительно была голубая. Вот и сегодня голубой цвет расплывается вокруг зрелой, уверенной чистотой крепкого сентябрьского утра, легко поднимается вверх и встретится там с другим голубым цветом — цветом близкого северного неба…

Так и появилось в тайге мое собственное озеро, появились тропа, мой плот, навес для снасти, кострище и даже берестяные трубочки, приготовленные для следующего костра и надетые пока на сухие еловые сучки… Там у вечернего костра я часто провожал окончившийся день, обдумывал свои завтрашние шаги, вспоминал встречи и неудачи и очень верил, что эти встречи и неудачи не пройдут для меня бесследно. А когда случалось рассказывать кому‑нибудь о своем Верхнем озере, я обязательно упоминал в разговоре об особой легкой тишине, окрашенной в прозрачный голубой цвет.

Глава шестая

ОТПУСК

Дорога с Домашнего озера на восток называется «дорогой к людям». Когда‑то и обратная дорога называлась так же. Но сейчас, когда люди переселились с берегов светлого, веселого озера, дорога с Домашнего озера стала называться «дорогой в лес».

Эту дорогу я прошел уже много раз. К людям меня вела необходимость получить письма, закупить продукты и просто поговорить с живыми людьми после долгого лесного одиночества. Обратно в лес я возвращался работать: охотиться, пасти скот, ловить рыбу… И всякий раз, собирая рюкзак, я хорошо видел перед собой всю дорогу, которую мне снова предстояло пройти.

Я мог бы рассказать об этой дороге с мельчайшими подробностями, но многие интересные детали всегда терялись, уступая место тем трудностям, которые приготовлены в пути человеку, несущему за плечами не один пуд груза… Такой груз за плечами принято называть ношей. Ноши могут быть великими и малыми. Малые ноши обычно не заслуживают внимания. Мешок весом до шестнадцати килограммов называется просто котомкой, и с такой котомкой можно сбегать с Домашнего озера к людям и обратно обыдень…

«Обыдень» в лесном словаре означает «отрезок времени, не выходящий за рамки одного дня». «Днем» в русском языке называется светлое время суток. Летом на севере светлой может быть и ночь, и тогда для наших мест более правильно определить день как расстояние между утром и вечером. Для человека, собравшегося в дорогу к людям, утро в лесу начинается после выгона стада, завтрака и проверки сетей. Только что пойманная рыба укладывается в котомку и называется гостинцем, который нужно будет раздать родственникам. Когда родственников набирается много, вес гостинцев может и перевалить за те шестнадцать килограммов, которым положено отличать котомку от более весомой поклажи. Но рыба, приготовленная в подарок, даже в этом случае не считается ношей… Человек накидывает на плечи лямки мешка, перетягивает их на груди прочной веревкой и торопится в дорогу, чтобы вернуться обратно еще до того, как стадо успеет нагуляться. Сытые голоса стада и определяли для нас северным летом понятие вечера. Вечер обычно начинался в шесть–семь часов, и к этому времени пастух обязан был попасть обратно в лес, чтобы встретить и загнать на ночь телушек.

Итак, путнику оставалось на дорогу к людям, на свидание с родственниками, на посещение магазина и почты, на сборы и обратный путь всего девять–десять часов. Магазин, почта, обмен новостями с близкими людьми, чай с дороги и обед перед возвращением в лес отнимали порой два–три часа. Подсчитывая часы, которые оставались только на перемещение по лесной дороге, я невольно вспоминал книгу Пьера Пфеффера «Бивуаки на Борнео», где французский натуралист рассказал всему миру о коренных жителях острова — пунанах.

Пунаны живут в лесу и ко временам Пфеффера из всех достижений цивилизации успели познакомиться лишь с клочком материи для набедренной повязки и фирменными сигаретами, которыми угощал их неутомимый путешественник. На привалах пунаны не отдыхали, как положено отдыхать с точки зрения европейца, на привалах пунаны выпрашивали у своего хозяина сигареты и жадно курили. Курить после часа трудного пути, когда ходуном ходила грудная клетка и пересохшее горло могло требовать только воды и воды, Пфефферу казалось чуть ли не безумием.

О жителях острова Борнео знает теперь весь грамотный мир. Я тоже слышал и о Пфеффере, и о пунанах, но был неожиданно и приятно удивлен, когда познакомился с человеком, который вырос на лесных дорогах России… Бывший солдат Советской Армии, рядовой запаса, работник совхоза, талантливый охотник и везучий рыбак. Имя этого человека — Василий Герасимов.

Василию, или по–лесному — Ваське, оставалось на дорогу к людям и обратно к стаду на Домашнее озеро всего семь часов. За плечами удобно укладывалась пудовая котомка, и с этой котомкой Василий за семь часов преодолевал расстояние в пятьдесят километров: двадцать пять — к людям и столько же почти — тут же обратно. Пройти с небольшой ношей вот эти самые пятьдесят километров за шесть–семь часов и называлось в лесу «сбегать к людям и вернуться обратно обыдень».

Василий Герасимов не был профессиональным носильщиком, и, наверное, поэтому он никогда не отдыхал в пути. Правда, Василий курил не фирменные сигареты, а махорку или «Север», но курил он только на ходу. Обратно в лес кроме сахара, чая, крупы и ответных гостинцев Васька приносил еще почту и газеты. В этих газетах никогда не писали ни о Пфеффере, ни о пунанах. Василий не подозревал о своих рекордах и на всякий случай принимал иногда перед дорогой стакан крепкого вина. На мой взгляд, Ваську отличало только одно–единственное качество: он умел талантливо и верно дышать даже тогда, когда за плечами была не котомка, а настоящая увесистая ноша.

Теперь для той международной федерации, которая утверждает мировые рекорды по выносливости, мне хотелось бы добавить, что Василий Герасимов не был в лесу счастливым исключением. Герасимовых в нашем лесу много. Это большой, широкий род, который близко смыкается с родами Зайцевых, Парниковых, и дедка Степанушка тоже принадлежит к этому роду. Дедка — отец Василия. У Василия есть еще тетки: Анна, Матрена, Клашуха, — и все эти, на наш взгляд, старики и старухи не так далеко отстают на лесных дорогах от своего талантливого родственника.

После утверждения мировых рекордов, которые жители Архангельской области каждый день устанавливают на лесных дорогах, мне хочется сделать еще одну заявку, и если не на золотую медаль, то уж по крайней мере на одно из призовых мест, которое по праву должны занимать славяне, знающие жизнь один на один с природой…

О североамериканских индейцах ходили и до сих пор, волнуя воображение людей, ходят по свету настоящие легенды. Умение знать природу так, как знали ее свободные индейцы, восхищает и сегодняшние умы, изощренные великими открытиями…

Дорога в лес, к Домашнему озеру, начиналась с Менева ручья. Правда, еще до ручья приходилось не раз перепрыгивать через глубокие черные ямы — лывы — и не раз осторожно перебираться по тонкому березовому стволику через торфяную грязь. Но Менев ручей все‑таки был владением человека — частые и свежие следы резиновых сапог на дороге еще мешали осознать, что ты уже вступил в лес.

За Меневым ручьем следы людей попадались реже. Их пересекали дороги лосей, а то и сопровождали до Собольей пашни ясные отпечатки широких медвежьих лап.

Соболья пашня лежала не очень далеко от поселений и, как говорило само название, когда‑то была действительно пашней.

Дорога от людей к Пашеву ручью обычно тянулась под тяжелым рюкзаком часа три. Она потребовала уже двух перекуров, и сейчас, останавливаясь передохнуть в третий раз, ты с тяжелым сердцем вспоминал следующий и самый трудный отрезок пути — Прямую дорогу…

Прямая дорога действительно была прямой. Лес знает мало прямых путей, чаще дороги и тропки все‑таки кривят, чтобы пройти по более удобным местам. И только тогда, когда в округе совсем нечего выбирать, дорога идет напрямик, как идет человек, которому отрезали все пути к отступлению. Путь к отступлению или обходу отрезало Прямой дороге вязкое лесное болото. На болоте не было глубоких лыв–топей, по карте глубина болота не превышала и двух метров, но об этих двух метрах жидкого месива ты вынужден был помнить на протяжении трех километров пути.

Еще недавно Прямая дорога все‑таки значилась проезжей, хотя ни одна организация не планировала в своих сметах ее ремонта. Дорогу держали мужики. Всем колхозом с топорами и лопатами выходили раз в год на Прямую дорогу и в короткий срок урезонивали настырное болото. Колхозом подправляли мостки, чистили канавы, и дорога снова приветливо встречала людей. Мостки слышали и дробную поступь женской обуви, и мягкие шины велосипеда, и грузные перекаты колес повозки. О волокушах, летних санях, на Прямой дороге тогда никто и не вспоминал. Но сейчас дорога была закрыта даже для повозки с полозьями. Грязь тут же затягивала следы людей и скота; скот, отправленный в лес, приходилось обводить далеко стороной; телушки тонули, давили друг друга; пастухи отчаянно ругали телушек и те трактора, которые изуродовали дорогу.

Дорогу размесили трактора и тракторные сани. Уже потом, когда люди переселились на новые места, трактора прошли взад и вперед по лесной дороге раз двадцать, продавили мостки, смешали полотно с канавами и оставили после себя на Прямой дороге груды искореженных деревьев и глубокие ямы, затопленные фиолетовой грязью. Наверное, трактористы были уверены, что дорога в лес больше не нужна, что люди никогда–никогда даже не заглянут обратно, но вопреки всем прогнозам лес позвал людей. И позвали прежде всего сто гектаров прекрасной земли, которую теперь отвели под отгонное пастбище и под покосы.

Первый раз от людей до конца Прямой дороги я брел восемь часов. Посреди болота ноги отказались служить, очередной стволик березы, брошенный кем‑то на жидкий торф, выскользнул из‑под сапога, и мне пришлось долго выбираться на относительно прочное место.

Без ноши, с котомкой и ружьем идти много легче по Прямой дороге, без ноши легче идти и потом, когда оканчивается глубокая черная грязь и начинается неверная светлая глина. Глина вроде бы и дает ноге почувствовать что‑то твердое, но это твердое, ты знаешь, недолго — сапог тут же скользит в сторону, и, как правило, эта сторона оказывается не всегда желанной… Когда нет дождей, миновать глину проще, но даже последнее условие не искупает тех 15 километров, которые остаются за плечами, когда ты наконец выходишь к Вологодскому ручью. Здесь, у ручья, наверное, можно передохнуть и подольше: отдых был честно заработан невеселой дорогой, где средняя скорость передвижения редко превышает три километра в час.

Через Соболью пашню и Прямую дорогу до Вологодского ручья Василий Герасимов бегает с котомкой за два часа. Но когда приходится положить за плечи не котомку, а тяжелый мешок со снастью и провизией на месяц жизни в лесу, даже мировой рекордсмен иногда вынужден передохнуть. Тогда здесь, у темного, глубокого ручья, он тоже останавливается и курит. Рядом с ним лежит на земле потяжелевший за дорогу мешок. Мешок весит немало. Вес такой ноши нередко может перетянуть за сорок килограммов, в старых понятиях — это два с половиной пуда с лихвой, а если вспомнить ту единицу измерения веса, которая служила бледнолицым завоевателям для оценки способностей индейцев переносить тяжести, то Васькина ноша порой может превысить и те сто английских фунтов, которыми гордились лучшие носильщики Североамериканского континента.

Свои сто фунтов лучшие носильщики индейских племен несли на ремнях, охватывающих голову. Может быть, именно этот способ крепления поклажи и помешал остальным носильщикам приблизиться к стофунтовому рубежу, но сто английских фунтов — это всего–навсего сорок пять килограммов: пуд муки, предназначенной для оладьев, пуд крупы и сахара и до пуда снасти и охотничьего снаряжения. В вес снаряжения у нас никогда не входил вес топора, патронташа и ружья — все это было помимо сорока пяти килограммов и вместе с сорока пятью килограммами хватало только на месяц жизни. Но бывало, что человек забирался в лес и на полтора месяца. А если к рекордным фунтам добавить, что нашим рыбакам и охотникам по весне приходилось преодолевать дорогу до Вологодского ручья без отдыха, ибо остановиться и сбросить ношу попросту было негде, то, наверное, можно предположить, что ремни на голове были далеко не идеальным способом крепления поклажи и что славяне несколько подвинули славу лесных жителей Североамериканского континента…

Уходить из дому не всегда просто даже тогда, когда хорошо знаешь, что скоро вернешься обратно. Нелегко рас–ставаться с тобой и близким людям. А если твоя дорога не очень точно оговорена в сроках, а если ты уходишь по трудной дороге и, случись что в пути, тебе некому будет помочь… Как тогда? А как тогда, если с твоей дороги, бывало, и не возвращались? В такую дорогу отпускать человека совсем не просто, и, наверное, очень надо, чтобы тебя кто‑то хранил там, в пути, хранил своей доброй памятью, а может, и доброй силой…

Это чувство доброй памяти и доброй силы особенно знаешь здесь, в лесу, когда собираешься уйти от людей не на очень короткий срок.

В лес уходят не просто. Собираются задолго, но тихо и незаметно. И вот последний вечер. Все так же, как вчера, ты отодвинул последний стакан, перевернул его набок или поставил на блюдце кверху дном, чтобы чаю больше не предлагали, так же, как вчера, достал папиросу, но сейчас ты вдруг известил домашних: «Завтра ухожу…»

Другой раз забежишь к кому‑нибудь просто так поговорить, а человека уже и нет. «В лесе он, в тайгу пошел», — ответит женщина, проводившая сегодня еще до солнца мужа или сына, и обязательно зазовет пить чай под тем предлогом, что «самовар‑то после него еще и не обирали». В таком случае чай положено пить молча, будто сейчас, когда человек идет по лесной тропе, нельзя даже тихим словом напомнить кому‑то об этом событии. Наверное, так принято, так надо вести себя… А может быть, эта женщина сейчас вспоминает в молчании, как однажды кто‑то не вернулся из тайги. И это только на ее памяти. А сколько еще «раньше»? И только молчание да голос самоварной струйки в стакане и тихое «чок–чок» ложечкой по тонкому стеклу. И тогда в такой, опустевшей избе вдруг остро представляешь, что же должны чувствовать сейчас мать, жена, проводившие сына или мужа на лесной промысел и сами, вот этими руками, подавшие ему в дорогу котомку…

У меня здесь нет никого из родных. Но всякий раз, уходя на Домашнее озеро, я тоже долго и молча пью чай. Чай мне подливает тетя Катя. Обычно тетю Катю я зову Екатериной Федотовной, но сейчас отчество пожилой женщины почему‑то забывается… Сейчас я тоже переверну на блюдце свой стакан и тихо, будто просто так, скажу тете Кате: «Ухожу завтра…» — и буду осторожно ждать, что ответит она. А пока только прикрученный фитиль лампы, полуночная тишина, и тетя Катя, опустив на плечи платок, будто устала носить его за день на голове, медленно рассказывает мне о пережитом и не всегда ясном для нее… Разговор заходит о «хозяине».

«Хозяин» — это кто‑то одушевленный, но скрытый от людей. В лесу он живет рядом, идет следом, стоит за плечами и может не отпустить дальше. Нет, ты, конечно, пойдешь без его разрешения, так же будешь месить грязь болот, так же переждешь непогоду под распадистой елкой и даже добредешь до ночного огня. Но без отпуска жди беду…

«Отпуск» — это, конечно, «отпустить»… Но как сделать, чтобы «хозяин» отпустил в лес? Надо что‑то пообещать. Обещают, может, и клянутся, по списку…

Списки есть. Это уже не сказки и не легенды. Где‑нибудь у древнего старика, может, и под лампадкой, лежит желтая от времени и разных рук бумажка, разрисованная мелким убористым почерком. Это и есть заветный список. В списке есть свои статьи–обещания: статьи для пастухов, статьи для охотников, статьи для рыбаков… Пастухам и охотникам проще: у них только один «хозяин» — леший. У рыбаков по–другому: главный «хозяин» рыбака — Чертушка. И рыбаку трудней. Сначала ему надо взять отпуск все‑таки у лешего, чтобы войти в лес, чтобы дойти до озера, и уже там, над неизвестной глубиной, что‑то пообещать и Чертушке. Все обещания давно предусмотрены в статьях списка…

Тогда пропала телушка. Исходили весь лес, но ничего не нашли. Потом отыскали старика и древний список отпуска. Эти статьи читал пастух, читал вполголоса, не озираясь по сторонам, потом положил на пенек шапку и пошел прочь… И леший отпустил телушку… Шапка оставалась лежать на пеньке. Пастух медленно уходил и слышал сзади вой и грохот… Когда шум стих, пастух вернулся обратно. Рядом с пеньком в кустах лежала телушка…

Все это оживает сейчас, дышит таинственной былью рядом с прикрученным фитилем лампы и черным ночным окном… Я хорошо знаю, почему пастухи с весны перестают бриться, не стригут волосы, почему иногда все лето едят только своей ложкой, не собирают ягоды и грибы, не сломают в лесу ни одной ветки, не выстрелят из ружья по птице или зверю и не балуют себя праздными разговорами с бойкими бабенками. Все это обещания, статьи отпуска, по которому «хозяин» отпускает в лес и гарантирует охрану…

Каждую статью отпуска хочется долго и внимательно разбирать, находя подтверждение той глубокой целесообразности, которая заложена почти в каждом слове… Я еще вернусь к этому отпуску, к спискам и статьям, вернусь к старику, который проводил меня однажды в дальнюю лесную дорогу. Я все до конца объясню себе. Но сейчас я просто слушаю тетю Катю, и передо мной проходят пастухи, молчаливые, внимательные к своей работе, тихие и добрые к лесу и стаду. Я знаю их, знаю Гришу, видел его космы, не тронутые за полгода ножницами. В этом году Гриша уже не пастух — и у него обычная прическа. Волосы высоко подняты машинкой, а под свежей стрижкой лежит глубокий шрам от медвежьей лапы… Завтра я тоже могу встретить медведя. Я знаю, что буду обещать завтра лешему на Вологодском ручье. Потом я перейду запретный мостик и буду ждать встречи с Чертушкой… Чертушка тоже есть. И свой в каждом озере…

Если пройти Прямую дорогу, миновать Вологодский ручей, потом переждать ночь в пустой избе на берегу Домашнего озера, а утром еще в тумане повернуть к Большому и Малому Угольным, то к первому солнцу обязательно увидишь далеко внизу Красово озеро. У озера черная, глубокая вода и не очень верная полоска берега. Говорят, в Красовом озере живут гигантские щуки. Щукам много лет. Наверное… Но в озере есть Чертушка — это точно. Чертушка бережет здесь золото. Золото опустилось на глубокое дно в незапамятные времена. Чертушка отдаст золото, но только за выкуп — за белого морского зайца.

Я слышал эту лесную легенду–быль и могу объяснить, что морской заяц называется еще и лахтаком и что лахтак — это самый крупный тюлень северных морей. Я знаю, что море отсюда далеко и привезти морского зайца на Красово озеро не так‑то просто. Наверное, поэтому Чертушка и обговорил выкуп, который никогда–никогда не будет представлен. Но если сейчас, во времена авиации, все‑таки постараться и привезти сюда этого тюленя, то озеро все равно не отдаст золото: ведь заяц‑то должен быть еще и белым. Тюлень–альбинос — это еще большая редкость. Пожалуй, в легенде учли и авиацию…

Да, я знаю все хитрости этого Чертушки, но сейчас слушаю дальше: как разбогател купец Реутов и как у него было пять домов, лавка, большое стадо и сорок тысяч деньгами.

Последний дом купца еще цел, он высится в центре нашей деревушки. Реутов был. Это он принес на Красово озеро вместо белого морского зайца собаку, завернув ее в хорошо выбеленную на весеннем снегу домашнюю холстину. Купец был хитрый и жадный, и, конечно, только о нем, кто в силу алчности и нечистоты характера мог обманом достать деньги и в другом месте, сложена легенда. Реутов швырнул в воду собаку, и лодка с золотом начала медленно подниматься. Вот она, вот… Она почти рядом…

Сейчас… Но Чертушка успел усмотреть обман и повелел золоту вернуться обратно. Реутов кинулся к богатству, но успел ухватить только малую пригоршню. Но даже этой горсти золота хватило ему, чтобы построить пять домов, держать лавку и стадо, а остальное перевести в сорок тысяч деньгами.

Реутова давно нет, нет и тех сорока тысяч. Но есть Красово озеро. Иногда там хорошо ловится окунь, вокруг озера бродят сумрачные лоси, а в утреннем тумане нередко можно услышать сытое ворчание медведя. По берегам Красова живет куница, а дальше, за озером, есть редкое для здешних мест дерево — липа… Но откуда здесь золото? Почему Реутову не удалось забрать всю лодку, это ясно: даже одной горсти хватило ему, чтобы стать богатым, а что он делал бы с остальным золотом, если бы Чертушку удалось перехитрить до конца? Но откуда все‑таки золото? И почему живет в лесу похожая легенда и о других, Вологодских озерах?

У Вологодских озер клад зарыт на берегу. Его придавили сверху тяжелой каменной плитой. Плита давно опустилась, заросла, и ее, пожалуй, не удастся найти. Но искать и не надо. Надо, чтобы в лес пришли три попа, чтобы каждого из них звали Егорием, чтобы они сошлись к Вологодским озерам в один и тот же час каждый по своей тропе и вместе отслужили молебен. Тогда плита поднимется сама. Но сразу трех попов Егориев нет, они не знают, по какой дороге идти, когда сойдутся и в какой час начнут службу. И опять непоказавшаяся тайна…

— Откуда это, тетя Катя, откуда, дедка Степанушка? Откуда золото? Может, от желания разбогатеть, тоже найти сорок тысяч?

— Нет!

У Вологодских озер когда‑то была деревня. Конечно, были и сбережения. Богатство сложили в колодец и прикрыли каменной плитой… Тогда шла Орда… Это уже что‑то от правды. Ведь и сейчас на Черепове — это еще одно легендарное место — можно угадать гряды прежних огородов. В лесу бедная почва, и гряды приходится строить, обносить место деревом, обносить высоко, в две доски. Между досками укладывают землю, навоз, гарь кострища. Такие гряды остаются долго после того, как ушли люди. Гряды на Черепове разыщешь с трудом, если их не покажет тебе старик. Старик подведет и к бывшему колодцу. А если немного раскопать землю, то легко узнаешь прежние венцы сруба. Когда‑то деревни в нашем лесу были на всех озерах. Это правда, там тоже можно найти следы людей. Но люди исчезли, когда прошла Орда…

Отрывками, страницами из книг рядом с легендами, рядом с людьми, которые еще помнят эти легенды, появляется история. Обонежская пятина Великого Новгорода, пятая часть новгородских владений. Сначала белоглазая чудь, местные племена. Потом новгородские ушкуйники… Чудь исчезла, отодвинулась на Север, а может, и смешалась со славянами… Я верю, что смешалась, слилась, и появилось в лесу новое племя людей, и тоже светлоглазых.

А потом? Потом, пожалуй, лесная вольница, самобытная и яркая, вольница от недоступности к ней закона и правителей… Крепостное право? Этого здесь никто не помнит… А кто сказал, что в лесу не было своей Запорожской Сечи? Только эта Заонежская Сечь, наверное, была немного потише, чем беглые казаки… Это ясно. Но откуда Орда? Лес не знал набегов Батыя, не знал Золотой Орды. Лес был в стороне, глубже, но однажды и ему пришлось пережить нашествие чужеземцев… Лжедмитрий. Кажется, второй. Начало семнадцатого века. Войско самозванца было разбито. Поляки, казаки, татары были выброшены к северу от центра государства Московского… Потом царь Михаил Федорович объявил прощение этому войску. Тогда разбойное войско вышло из заонежских лесов и предстало с желанием быть на государевой службе…

Их было много — тысячи. А до этого голодные банды, Орда, жили в лесу, грабили, убивали, насиловали…



Поделиться книгой:

На главную
Назад