Владимир Леонтьевич Киселев
Любовь и картошка
роман
Благословен тот, кто посадил здесь картошку. Я люблю землю, возделанную человеком. Наступает время, и он пожинает плоды своих трудов, благословен крестьянин, посадивший картошку. Между тем есть люди, которые прячутся с винтовкой, быть может, в то самое время, когда я безмятежно любуюсь картофельным полем.
Луиджи Малерба. «Смертельный прыжок».
Предисловия
ПЕРВОЕ
Что вы будете делать в понедельник первого января двухтысяча первого года? В первый день двадцать первого столетия? С утра пойдете на каток? Очень хорошо! А вечером? В кино? Тоже неплохо. Тогда можете читать эту книгу. Она для вас. Но если в двухтысяча первом году вы будете старше, чем сейчас ваши родители, то не тратьте на нее своего времени. Это книга о любви. А взрослые любовью не интересуются.
И в школе про любовь не учат. Ведь учебные программы составляют взрослые. В школе изучают теорему Пифагора, сколько воды втекает в бассейн через одну трубу и вытекает через две или чем отличаются нормальные химические растворы от молярных.
Хотя в жизни, начиная по крайней мере с седьмого класса, ученикам приходится со всем этим сталкиваться значительно реже, чем с любовью. Поэтому школьники самостоятельно изучают вопрос о любви по литературным произведениям, по кино, а также телевидению.
Но в действительности о любви человечеству известно еще очень мало. Значительно меньше, чем о теореме Пифагора или о бассейнах с трубами. Отчего она зарождается? Почему девочка влюбляется в одного мальчика и ничуть не любит всех остальных, хотя с точки зрения разума он «может быть» не лучше других? Правильно ли это, что мальчик, которого ты полюбила, вдруг становится для тебя ближе и дороже самых близких и родных людей?
Обо всем этом, может быть и не совсем научно, говорится в книге «Любовь и картошка». А к двухтысяча первому году ученые с таким же усердием, с каким сегодня занимаются проблемами происхождения Вселенной, займутся проблемами происхождения любви. Вот интересно будет прочитать какую-нибудь диссертацию!
В этой книге все написано поправде. Так это и было с нами в действительности.
А что касается картошки, то про нее тут совсем немного, и кому это не интересно, могут такие странички пропускать.
ВТОРОЕ
Сейчас на нашей планете живет четыре миллиарда людей. К двухтысяча первому году нас будет около семи миллиардов.
Считается, что для поддержания одной жизни требуется в среднем полгектара земли. Вот и выходит, что на каждом из этих полгектаров придется как следует поработать, чтобы прокормить человечество в третьем тысячелетии. Особенно если учесть, что и сейчас на земном шаре каждый день умирают от голода двенадцать тысяч человек.
Только подумать: не единицы, не десятки (хоть в это ужасно), а тысячи таких же самых людей, как мы с вами, которые могли бы, так же как мы, жить, трудиться, радоваться, умирают в эту минуту потому, что у них нет куска хлеба, кукурузной лепешки, чашечки риса, трех картошек.
На земле не должно быть ни одного голодного человека. И если где-то человек умер от голода, то это позор для всего человечества. Вот почему я считаю, что к двухтысяча первому году многие проблемы, которые сейчас кажутся очень важными, даже такие интересные, как происхождение Вселенной, отойдут на второй план. А. главными будут проблемы урожая.
Мы в нашем колхозе выращиваем картошку. Мы уже сегодня работаем для будущего, потому что с каждой половины нашего гектара собираем урожай не для одного человека, а для сотен людей. А к двухтысяча первому году мы будем получать урожаи еще большие.
Картошка — это наше важное, наше государственное и общечеловеческое дело, и занимаемся мы им всерьез, и в книжке написано про это вполне правильно.
Тем же, кого интересует любовь, лучше прочесть какую-нибудь другую книжку. Про любовь тут всего несколько страничек, и их можно просто пропустить.
Глава первая
КОРРИДА
Тысячелетние стены домов Мадрида украсили огромные афиши, напечатанные в две краски — оранжевую и черную: «На центральном стадионе имени кровавого диктатора Франко выступает знаменитый советский матадор комсомолец Сергей Кулиш. Бык весом в одну тысячу двести килограммов по имени Ганнибал-второй уже поднял на рога и затоптал пятерых матадоров. Приобретайте билеты, и вы сможете своими глазами увидеть, как советский матадор Кулиш станет шестым».
Зрители на стадионе сидели тесно, голова к голове, как семечки в подсолнухе. Все они кричали, пели и свистели на испанском языке, и разобрать можно было лишь одно слово: «Ку-лиш, Ку-лиш, Ку-лиш!»
В расшитой золотом куртке, в узких брюках Сережа легко, словно танцуя, выбежал на поле стадиона, для безопасности зрителей огороженное крепким деревянным забором.
Черный и беспощадный бык Ганнибал-второй, уже накопивший большой опыт по уничтожению матадоров, низко наклонил голову, хрипло замычал и без всякой «разведки боем» бросился на Сережу.
Стадион замер. Слышен был только тяжелый топот Ганнибала-второго.
Но Сережа не растерялся. Он взмахнул мулетой — куском красной тряпки, которую матадор подставляет быку вместо себя,— и Ганнибал-второй пролетел мимо, едва не задев Сережино плечо острыми, словно отполированными, рогами. На черном боку быка были нарисованы пять звездочек — по числу уничтоженных матадоров.
Пока бык тяжело разворачивался, как многотонная, доверху нагруженная автомашина, Сережа жестом успокоил зрителей: «Не волнуйтесь, граждане, и, главное, смотрите внимательно».
Как ни старался Ганнибал-второй боднуть Сережу рогами, а все равно он каждый раз попадал в мулету. Сережа стоял на месте, а бык танцевал вокруг него, пока у Ганнибала-второго не закружилась голова. Если бы бык умел разговаривать хоть по-испански, то он бы просто попросил пощады. «Сдаюсь,— сказал бы он.— Ну что ты ко мне привязался? Хватит».
Но тут ассистенты подали Сереже шпагу. Как только зрители рассмотрели, что за оружие у Сережи в руках, стадион словно взорвался. Негодующие крики, возмущенный свист перепугали даже бесстрашного Ганнибала-второго. А ему бы, бедному, не пугаться надо, а радоваться. Это была не шпага, а обыкновенная палка с кисточкой для бритья на конце.
Сережа сделал смелый выпад, и на загривке у быка, на том самом месте, куда должна была вонзиться шпага, появилось белое пятно. Кисточка для бритья была с краской.
Служащие стадиона увели Ганнибала-второго через специальную калитку в заборе, а Сережа выступил перед зрителями корриды с речью. Он к ней совершенно не готовился. Но, несмотря на это, говорил так же уверенно й смело, как только что обращался со своим грозным противником — быком Ганнибалом-вторым.
— Уважаемые граждане города Мадрида и его окрестностей,— сказал Сережа в микрофон, и репродукторы разнесли эти слова по всему стадиону.— Я не стану в своем выступлении касаться политических вопросов, вмешиваться во внутренние дела вашего государства.
Хотя и по этому поводу я мог бы сказать кое-что такое, что у вашего короля Хуана-Карлоса закрутило бы в носу. Я только хочу сообщить вам, что в Советском Союзе коррида прежде не проводилась. Мы жалеем быков. Знаменитый советский поэт Есенин в своем стихотворении правильно указывал: «Счастлив тем, что целовал я женщин, мял цветы, валялся на траве, и зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове». До сих пор матадор и бык выступали не на равных. Быка сначала утомляли всякими упражнениями, задуривали ему голову, а потом закалывали шпагой. Мы завели у себя другую корриду. Теперь матадор может показать свое мастерство, не убивая быка, а поставив ему на загривке метку. Я вызываю на соцсоревнование испанских матадоров — пусть и они себя покажут в таком гуманном виде корриды.
Судьи, подкупленные болельщиками, будто бы случайно снова выпустили на поле Ганнибала-второго, и отдохнувший бык, не разобравшись в том, кто только что спас его от верной смерти, низко наклонив голову, бросился на Сережу. Но Сережа даже не отошел от микрофона. Он взмахнул мулетой, и бык пролетел мимо с такой скоростью, что вонзился рогами в толстую деревянную ограду вокруг поля стадиона имени кровавого диктатора Франко.
Тем временем бабушка отважного матадора Сережи Кулиша Галина Федоровна разговаривала по телефону. Телефон в их доме поставили совсем недавно, и баоушка от него почти не отрывалась.
— От всего они антибиотиками лечат,— говорила она в телефонную трубку. Она стояла перед открытым
Бабушка положила трубку на стол, подошла к окну, выглянула, вернулась и снова подняла трубку.
— Так я и знала,— сказала она.— Слышу, бычок мычит. А это Сережа взял мою красную шаль и дразнит его. Как тореадор... Да, да. Тот самый... Подрос уже...
«Тот самый» бабушка сказала не о Сереже. О бычке. И Сережа тоже вспомнил, как тяжело появился на свет этот Ганнибал-второй. Это случилось в воскресенье. Бабушка ушла в Залесье в церковь. Отец уехал в район. Мама была на дежурстве в больнице. А у коровы начались роды. Очень трудные. Зорька ревела. Сереже казалось, что из глаз у нее катятся слезы. Она смотрела на него так, словно просила о помощи. Но теленок все не появлялся. Сережа хотел побежать позвать соседа зоотехника Стоколоса, который хорошо разбирался в ветеринарии, но боялся оставить корову.
И тут он увидел, что вышли передние ноги — слабенькие, свисающие, словно тряпичные. И Сережа стал осторожно вытягивать бычка за эти черные бархатистые ножки.
Обошлось. Родился бычок целый и невредимый. Сережа обтер его полотенцем, прочистил пальцем маленькие горячие ноздри и поднес Зорьке. Корова благодарно посмотрела на Сережу и старательно облизала бычка. А теперь вот какой богатырь вырос...
— Ну как же тебе не стыдно, — снова выглянула в окно Сережина бабушка.
Сережа подхватил ее слова и немедленно переадресовал их бычку:
— И в кого ты такой удался? Вырастешь, будешь волам хвосты крутить... Тебе бы все по улице бегать или про войну читать...
Бабушка посмотрела на бычка, который слушал Сережу с покаянным видом, покачала головой и вернулась к телефону.
«Очень интересно читать про войну,— думал Сережа.— Я ведь знаю, чем война закончилась: нашей полной победой. И все равно не могу удержаться и заглядываю в конец книги. Очень хочется узнать, кто остался жив, а кто погиб. Если бы я писал книжки, то у меня бы все хорошие люди остались в живых, а погибли только плохие. Иначе как-то несправедливо получается».
Недавно Сережа прочел рассказ о том, как командир взвода бежит впереди солдат с развевающимся знаменем в руках. Пули и осколки, как град, бьют по красному полотнищу. И вот уже кровь течет по рукаву.
«Товарищ младший лейтенант,— догоняет его солдат.— Вы ранены!»
«До свадьбы заживет!» — отвечает младший лейтенант. Но ошибается. Он падает, сраженный еще одной вражеской пулей.
Солдат подхватывает знамя. И вот он уже втыкает знамя в землю над вражеским дотом. В амбразуру летят гранаты, дот взят.
«А мне младшего лейтенанта все равно жалко, — думал Сережа.— И если бы это он, а не солдат воткнул в землю, это называется водрузил, знамя над вражеским дотом,— если бы он остался жив, так от этого рассказ, по-моему, ничуть не стал бы хуже.
Но интереснее всего читать про знакомых. Вот у нас все село читало «Анну Каренину». Потому что это про учителя Виктора Матвеевича и про его жену Анну Васильевну. Виктор Матвеевич на курорте, в доме отдыха, полюбил Анну Васильевну, которая тоже была женой генерала, и женился на ней. Генерал очень обижался, но ничто ему не помогло. А кинофильм «Анна Каренина» в селе Вульбы не показывали. Киномеханик сказал, что это неудобно. Анна Васильевна — директор школы. И нельзя подрывать ее авторитет. Те, кто хотели посмотреть этот кинофильм, в район ездили.
Конечно, в жизни все не так, как в книге. Анна Каренина бросилась под поезд. И если бы Толстой не написал своего романа, так и Анна Васильевна, может быть, тоже что-нибудь такое сделала. А так она уже знала, как нужно, и преподает математику. Вронский уехал на войну, и, что с ним было дальше, никому не известно. А Виктор Матвеевич заболел и умер. И еще у Анны Васильевны не сын, как у Анны Карениной, а дочка Наташа. И в этом вся штука»,— думал Сережа.
Глава вторая
КОНЦЕРТ
Заслуженная, столичная, очень красивая и не очень молодая певица пела романс Чайковского «Средь шумного бала». И так легко, так естественно лился ее голос, что казалось, это о ней самой говорится в романсе «и голос так дивно звучал, как звук отдаленной свирели». Аккомпаниатор, тоже очень красивый пожилой человек, смотрел на нее влюбленно и преданно, и сельский Дворец культуры замер, затаил дыхание. И было в этом молчании не только стремление впитать каждую ноту, насладиться музыкой, не только восхищение, а и еще что-то более сложное. Так молчат у постели больного.
Бабушка Сережи Кулиша, Галина Федоровна, в зал не пошла, а осталась в фойе. Она опоздала, зал уже был полон, и теперь она то садилась на скамью, составленную из привязанных в ряд к жерди стульев, то приподнималась, разглядывая певицу сквозь открытые в зал двери.
По поводу концерта Сережина бабушка надела новенькое, еще не обмятое платье из плотной черной ткани, блестевшей, как рояль на сцене. И при каждом ее движении платье похрустывало, как капустная кочерыжка в мальчишеских зубах.
Она помнила эту певицу, Елизавету Дмитрук, теперь заслуженную-перезаслуженную, Лизкой, пучеглазой, худенькой девчушкой-сироткой. Родители ее погибли в войну, и воспитывалась она в семье Тараса Федченко, неродного своего дяди. Там, где теперь воспитывался и Эдик.
«А Эдика небось дома оставили,— неодобрительно думала Галина Федоровна.— Хотя он бы никому тут не помешал. Он тихий мальчик. И добрый. И чистый. И его любят в селе. И жалеют его, и неродного его деда Тараса,-и его мать певицу Елизавету Дмитрук».
Эдик был для села как бы постоянным напоминанием: вот жалуются люди, что у них то не так, это не получилось, а как увидят Эдика — высокого, красивого, с доброй, чуть виноватой улыбкой, — так сразу каждый понимает, что все это мелочи, а бывают на земле такие несчастья, которым нет и равных.
Эдику, как и Сереже, было пятнадцать лет, но в своем умственном развитии он остановился на четырех, от силы пяти годах, и остался таким. Была, правда, у него одна особенность, которая всех удивляла. В голове у него словно электронно-вычислительная машина щелкала. Его даже в специальный институт возили. В Москву. Но и там не разобрались.
Это был первый концерт Елизаветы Дмитрук в родном селе. Прежде она сюда не приезжала, словно была в чем-то виновата. Эдика на праздники старый Тарас Федченко возил к ней в Москву.
«А чем она виновата? — покачивая головой в такт романсу, думала Галина Федоровна.— И никто тут не виноват. Просто у нее гордость такая, что не хочет она видеть, как смотрят на нее с сочувствием. И уж, наверно, теперь она никого тут и не узнает. А интересно бы спросить,— думала Галина Федоровна,— помнит она, как я ей сахару-рафинаду дала кус чуть не с кулак. И как она грызла его потихоньку, как мыша. Тихая была девочка. Только разве спросишь?..»
Певица помнила об этом куске сахара и обо всем остальном. Но когда приехала, о Галине Федоровне не осведомилась. Она здесь давно не была и боялась, что в ответ услышит: «Умерла».
Она глазами разыскивала Галину Федоровну. Память на лица у нее была особая, резкая, цепкая, она бы ее сразу узнала. Но ее в зале не было, а было очень много лиц совершенно не знакомых и вместе с тем очень знакомых; она узнавала в них не тех, кто сидел в зале, а их родителей, даже их дедушек и бабушек.
«Вон Кулиш,— подумала она о Сереже.— Широконосый, как все Кулиши. А кто с ним рядом — не знаю. Наверное, из новых...»
Певица так много раз пела этот романс, что могла совершенно свободно думать о другом, и никто этого не замечал, и она сама этого не замечала.
«Какое лицо у этого мальчика, у этого Кулиша»,— подумала певица. Она уже давно не видела или не замечала таких лиц. Оно было словно освещено изнутри надеждой, нежностью, чистотой помыслов.
Сережа держал за руку Наташу. Он не мог бы объяснить, как это получилось, но это получилось, и Наташина рука сама оказалась в его руке; и вокруг был прекрасный, сверкающий, светящийся счастьем и радостью мир, и певица пела замечательный романс, и Наташа... И Наташина рука была в его руке...
Еще недавно Сережа, как, впрочем, и многие другие его сверстники, искренне считал, что если у композитора не получилась песня, то он называет ее романсом. Ему казалось, что романсы — это те же песни, только второго сорта.
«Как же я раньше не понимал,— думал Сережа,— что романс этот о Наташе? И обо мне. И обо всем том, что я должен ей сказать...»
Какое-то особое чувство, которому нет и названия — инстинкт, интуиция, телепатия? — подсказало артистке, что внимание зала ослабело. Она невольно усилила звук и, не меняя выражения лица, поискала глазами, что же отвлекло слушателей.
«Ах, вот оно что...» — улыбнулась про себя певица. Этот широконосый Кулиш держал за руку девочку, которая сидела возле него, а их ряд и ряд, что был за ними, смотрели не на сцену, а на эти соединенные руки.
Артистка вспомнила улицы Стокгольма, Филадельфии, Неаполя и Парижа, где юноши и девушки такого же возраста, ну, может, чуть постарше, ходят в обнимку, целуются на автобусных остановках, и с умилением подумала: «Нет, это у нас и лучше, и чище».
Впрочем, ее тут все умиляло. Особенно после того, как она поняла, как относятся к ее Эдику.
Наташа первая заметила, что на них смотрят, и выдернула руку. Сережа поднял глаза и увидел ухмыляющегося Васю Гавриленко и двух близнецов-шестиклассниц, которые глазели на Наташу, явно перенимая «передовой опыт»: вот так и они будут сидеть с мальчиками во Дворце культуры, как только перейдут в девятый класс. А если удастся — и пораньше.
— Посмотри на Ваську повнимательней,— сказал Сережа.— Чтоб запомнить, как он выглядел, когда у него еще были все зубы.
Наташа не улыбнулась. Вместе со всем залом она аплодировала артистке, которую вызывали на «бис», а затем негромко сказала то, о чем думала ночью, а потом еще целый день и не решалась сказать:
— Знаешь, Сережа... Я все-таки уеду.
— Куда? — не понял Сережа.
— К отцу. Мы получили от него письмо. Он приедет. За нами.
— А как же...— спросил Сережа. Он хотел спросить: «А как же я?.. Как же мы?..», но не решился, настолько чужой вдруг показалась ему Наташа.
— Не знаю, — ответила Наташа. — Тише, на нас смотрят.
Певица снова посмотрела в зал, туда, где сидел этот мальчишка, этот Кулиш с таким удивительным, прекрасным, широконосым и большеглазым счастливым лицом, и сразу же отвела взгляд.
«А может, и не из Кулишей, — внезапно со скукой подумала она.— Может, мне все это только вообразилось».
Глава третья
НЕОБИТАЕМЫЙ ОСТРОВ
Колхоз имени 12-летия Октября имел свой собственный Необитаемый остров. С одной стороны его полукольцом охватывала река, с другой — болота и ерики. На Полесье, с его двумя миллионами гектаров болот, много таких островов, поросших черной ольхой, соснами, осинами, березами, кустарниками и толстыми, узловатыми стеблями тростника с серыми метелками.
В центре острова на поляне, сплошь застеленной фиолетово-розовым вересковым ковром, колхоз поставил охотничий дом, а вернее, небольшой домик для гостей — деревянный, с новенькой, сияющей, как начищенная латунь, соломенной стрехой. Перед домом на столе из гладко обструганных и плотно пригнанных досок лежала свернутая скатерть, рядом с ней посуда — бокалы, ложки, вилки, хлеб. Наташа отрезала ломоть хлеба, намазала маслом. Сережа почувствовал, как во рту у него собирается слюна. Ему хотелось есть. Он сплюнул и сказал:
— И все-таки это предательство.
— Сережа! — возмутилась Наташа.
В джинсах, в черном тонком свитерке она казалась Сереже такой красивой, что он старался на нее и не смотреть.
— Предательство! — повторил Сережа. — Ты не должна уезжать.
— Тебе с ветчиной или с сыром? — спросила Наташа.
— С ветчиной.
Странный у девчонок способ резать ветчину или хлеб. И у женщин тоже. На весу, в воздухе. Наташа задела локтем легкую металлическую вазу с цветами и опрокинула ее на стол.
— Да убери ты эти ромашки! — Сережа злился, и ему было противно смотреть на эти цветы. — Какой сыр?
— А тебе не все равно? Наверно, голландский.
Ему было все равно. И он не знал, едят ли ветчину с сыром. И все-таки он сказал: