На двух-трех лицах типичных южан-французов мелькнули сдержанно-насмешливые улыбки над упорством заблуждения русского относительно женщин. Глупость доверчивого мужа, казалось, возмущала их еще больше, чем неприезд жены, о красоте которой давно всем рассказала госпожа Шварц, не раз любовавшаяся портретами молодой русской дамы на столе Неволина во время его отсутствия.
Дамы, напротив, были исключительно возмущены женой и порицали ее, когда не без удовольствия говорили об ожидании несчастного русского. Оно являлось событием в пансионе, давая интересную и пикантную тему для осторожно-тихих разговоров и предположений в комнатах и на прогулках.
Больной старый пастор-швед еще с большей, казалось, гордостью смотрел за обедом на хорошенькую свою молодую жену с льняными волосами и большими голубыми, словно бы недоумевающими глазами, которая ухаживала за ним с добросовестностью сестры милосердия, благоговейно внимала каждому его слову и нередко при публике целовала его большую белую и волосатую руку, словно бы в доказательство любви, верности и покорности образцовой жены.
Два англичанина, которые не без хладнокровного презрения отнеслись к этой «истории» русских супругов, все-таки воспользовались случаем, чтобы подержать пари на пятьдесят фунтов.
Приедет ли русская леди до конца недели или не приедет?
Пари должно считаться несостоявшимся, если жена явится только к похоронам джентльмена.
— Прибавлю десять фунтов!.. — процедил старый, плотный заводчик из Бирмингама с румяным, добродушным лицом, обращаясь к соседу, как только что Неволин вошел в столовую.
— All right![2] — невозмутимо ответил молодой человек, совсем еще юноша, в смокинге и цветном жилете, с подозрительными красными пятнами на своем красивом, нежном и белом безбородом лице, не поворачивая шеи, которую подпирали высокие и туго накрахмаленные воротники.
— Шансы на моей стороне, милорд!
— Еще пять дней! — упорно прошептал юноша.
— Боюсь только, как бы пари не состоялось.
Красавец-юноша промолвил себе под нос:
— Держу двадцать пять, что состоится. Он пять дней продержится. Молодчина!
— Идет…
Чопорная, строгая, полная англичанка лет под сорок, с ослепительно белыми «лошадиными» зубами выдающейся челюсти, затянутая до того, что грудь, казалось, разорвет ажурную ткань лифа, — с взбитыми кудряшками, прикрывающими лоб, и с выхоленными крупными руками, унизанными блестящими кольцами, корректно подавила громкий вздох при виде Неволина.
— Невоспитанная и неприличная женщина! — безапелляционно чуть слышно промолвила англичанка.
Ее соседка, молоденькая рыжеволосая мисс, с изящно-тонкими красивыми чертами бледного лица, невольно чарующая своей простотой и спокойной независимостью, мягко и совсем тихо сказала:
— Вы несправедливы, тетя. Верно, есть уважительные причины, если леди не едет.
— Не может быть причин, Маб. Англичанки их не знают, когда надо исполнять свой долг, Маб!
— Лучше после обеда поспорим. Не правда ли, тетя?
И рыжеволосая девушка бросила взгляд на русского, чтоб убедиться, не мог ли он догадаться о том, что говорят.
Неволин не расслышал слов и не мог бы их понять. Разумеется, он и не подозревал, что о приезде жены и об его близкой смерти держат пари.
Он сел на конце стола, ближе к выходу, около единственного соотечественника в пансионе, писателя Ракитина, пожилого, видного блондина в хорошо сшитом темно-синем вестоне, ловко сидевшем на его барской, слегка располневшей фигуре, с кудреватыми светло-русыми волосами, красиво-небрежно зачесанными назад, и с подстриженной небольшой бородкой, подернутой сединой.
Неволин нередко рассказывал Ракитину о своей болезни, о скором приезде жены, о своих светлых надеждах, но чаще всего должен был лишь подавать реплики, слушая нового своего знакомого.
Ракитин любил говорить и любил, чтоб ему благоговейно внимали — и особенно женщины, не старее сорока лет и не оскорбляющие его эстетического, довольно изощренного вкуса — и чтобы не забывали — и еще лучше, если показывали ему — что он умный и талантливый писатель Ракитин и очень интересный еще мужчина, несмотря на его пятьдесят два года, для удобства, впрочем, сокращенные им до сорока восьми, тем более, что моложавость его не давала повода к сомнениям.
Все в пансионе Шварц знали, что Ракитин «знаменитый» русский писатель и что приехал в Кларан оканчивать новый роман.
О своем писательстве Ракитин объявил г-же Шварц в день приезда, когда объяснил ей, зачем просит поставить в его комнату письменный стол побольше, и осведомился: нет ли по соседству больных.
Вероятно, ради большей чести для пансиона, хозяйка произвела нового жильца в «знаменитого», о чем и сказала пансионерам.
Неволин испытывал перед Ракитиным невольное чувство неловкости и даже виноватости за то, что жена, о последнем письме которой он обрадованно сообщил ему, не приехала!
Стараясь скрыть это, он слабо пожал слабыми худыми руками полную, мясистую руку Ракитина и не без тайной зависти взглянул на его красивое, несколько самоуверенное и заносчивое лицо с умными, слегка насмешливыми, лукавыми темными глазами и стал есть суп, преодолевая отвращение к пище. И наконец, словно бы недовольный, что Ракитин молчит, проговорил преувеличенно-спокойным тоном:
— Вас удивляет, что жена не приехала, Василий Андреич?..
— Верно, что-нибудь задержало, Валерий Николаич!
— В Берлине отдыхает. Завтра и приедет.
— Получили телеграмму?
— Еще не получил… Получу.
«И ведь все еще упорно верит!» — подумал Ракитин.
Эта маленькая, красивая женщина с ангельскими глазами, судя по портретам, о которой так часто и восторженно говорил Неволин, возбуждала в Ракитине и любопытство писателя и завзятого любителя интересных женщин.
«Наверное втюрилась. Снова что-нибудь солжет в телеграмме или в письме, и этот до идиотства ослепленный муж опять поверит, будет ждать, волноваться и ходить на вокзал. Свинство, что не едет… Могла бы приехать и скрыть от умирающего, что не любит его. На это женщины виртуозки и умеют искренно пожалеть тех, кого обманывают. Откуда такое бессердечие у этой женщины?» — спрашивал себя Ракитин.
— А если Елена Александровна завтра не приедет? — осторожно проговорил Ракитин, чтобы заранее подготовить Неволина к возможному разочарованию.
— Не приедет? Почему вы предполагаете, что жена не приедет? — спросил Неволин.
В его взволнованном глухом голосе были и смущение, и испуг, и мольба.
Он знал, как «подло» смотрит Ракитин на женщин и с какой циничной простотой относится к ним. Это чувствуется и в его разговорах и в тех его писаниях, которые Неволин читал.
И в голову чахоточного, полного веры в любимую женщину, закралась мысль, благодаря Ракитину:
«Что может подумать Ракитин… Почему она не едет?»
— Предполагаю самую обыкновенную вещь. Что-нибудь может задержать отъезд на два-три дня! — ответил Ракитин самым, казалось, искренним тоном.
— Но ведь я читал вам вчерашнее письмо жены? — с тоном упрека промолвил Неволин.
— Да разве мало непредвиденных обстоятельств, Валерий Николаевич!
Глаза Ракитина, казалось, улыбались.
Сердце Неволина заколотилось сильнее, когда, с тревожной пытливостью заглядывая в глаза Ракитина, уже не улыбающиеся, медленно и, казалось, с трудом спросил:
— Например?
— Хоть бы рецидив болезни матери Елены Александровны…
От сердца больного отлегло. Дышать стало свободнее.
И, просветлевший, он проговорил:
— Разве что это…
И через минуту прибавил:
— Но пока этого нет, вы завтра убедитесь, что ваши пессимистические взгляды на женщин не подтвердятся… По крайней мере на жене! — проговорил с внезапным возбуждением Неволин.
— Да вы что на меня клеплете, голубчик? Разве я обобщаю свои наблюдения… Разве не знавал я прелестных, правдивых женщин? — сказал Ракитин успокаивающим ласковым тоном своего мягкого, бархатного голоса, которым владел по временам с мастерством прирожденного актера. — Да вот вам налицо пример прелестного создания… Взгляните на эту рыжеволосую мисс… Зато остальные… Например, как ее тетка с лошадиным лицом… Предложи на выбор — жениться или в Якутскую область… Конечно, последнее… Или такие лицемерные тихони, как пасторша, целующая на людях не особенно чистоплотную руку своего пастора преклонных лет и поневоле аскетического настроения… А зрелая дева из Гамбурга?.. А какой фрукт сама хозяйка? Этот маленький Меттерних, вечно улыбающаяся монументальная отставная красавица Августа Шварц… Какая шельма, какая выдержка и какая репутация!.. Говорила она вам, как любит своего плюгавого Шварца-повара?
— Говорила.
— А вчера, рано утром, я слышал, как она его любит, когда все пансионеры спали, и «идиллия» еще не одевалась…
Ракитин бросил зубоскальство и стал прислушиваться к тихим разговорам пансионеров.
Не нравилась ему эта чинная, накрахмаленная, буржуазно-самодовольная публика. Особенно возмутили его два англичанина, когда услыхал, на что они держали пари. С каким удовольствием оборвал бы он их, умей говорить по-английски!
Но он говорил по-французски довольно бойко, не стеснялся ошибками и вступал в разговор с французами.
Не прошло и пяти минут, как Ракитин уже заспорил с горбоносым, темно-бронзовым, болтливым, энергичным и решительным стариком, с седой, коротко остриженной головой, с седыми, поднятыми кверху усами и эспаньолкой. Он только что сообщил, что он рантье с тридцатью тысячами дохода, заработанного своим горбом, когда был механиком и пайщиком на заводе в Марселе, что теперь путешествует для своего удовольствия, видел много стран, но, по совести говоря, лучше Франции с ее культурой, свободой, цивилизацией и благосостоянием он не видал…
— Если б только наше правительство было построже и не поощряло мильерановских бредней*, о, тогда…
Авторитетная самодовольная бравада типичного буржуа и вызвала Ракитина, уже раньше познакомившегося с французами, на спор. Впрочем, спор скоро обратился в лекцию Ракитина.
И он не лишил себя тщеславного удовольствия щегольнуть, хотя бы и перед «буржуями», своими смелыми взглядами, высокомерно «разделывая» общественный строй с его торжеством хищника-капитала, терпением рабочих классов, предрассудками, привилегиями и государственными людьми, служащими интересам того же капитала.
Пансионеры, видимо, были шокированы и дерзкой смелостью русского и, главное, его совсем неприличным, казалось всем, тоном, вызывающим, нервным, несколько повышенным. Словно бы Ракитин поучал идиотов.
Ракитин сиял. Он чувствовал, что в ударе и даже на чужом языке говорит хорошо.
И, возбужденный, он сам с удовольствием слушал свои закругленные, красивые и эффектные периоды, полные неожиданных блестков остроумия и злых сарказмов, и не сомневался, что они во всяком случае произведут и на «идиотов» впечатление, и что в столовой — ни звука.
А между тем он взглянул на пансионеров… и что же?
Никто не обращал ни малейшего внимания на его слова. Ему казалось, будто все нарочно перекидывались между собою словами и будто смеялись на его счет.
Дамы хоть бы взглянули на него. Ни прелестная мисс, ни хорошенькая пасторша с недоумевающими глазами. Ни две волоокие румынки проблематических лет. Ни поблекшая девица из Гамбурга, худая как спичка, мечтательная, краснеющая и уписывающая все блюда с таким добросовестным аппетитом, будто ей было предписано: войти в тело.
Только одна мадам Шварц вытаращила на него свои подведенные глаза и бросала то умоляющие, то угрожающие, то злые, то испуганные, то наконец многообещающие взгляды, очевидно, дающие понять «знаменитому» писателю — не позорить пансиона и не разорить бедную женщину.
Два англичанина — и старый и юный — были высокомерно-равнодушны. А юный — Ракитин знал — говорил по-французски правильно и с собачьим акцентом.
И даже старый француз, которого главным образом выбрал жертвой Ракитин, и тот, хоть по временам поднимал от тарелки глаза, загоравшиеся блеском, и слушал, сдерживая раздражение, но при этом оскорбительно-насмешливо улыбался.
«Так я вам, остолопы, покажу!» — по-русски подумал Ракитин, больно задетый в своем самолюбии.
И словно бы решивший огорошить этих «идиотов», уже достаточно взвинченный, Ракитин с вызывающей уверенностью и спокойной развязностью сказал, повторяя слова Нитцше, что все наши ходячие мнения требуют переоценки, и прибавил:
— Возьмите хоть брак. Это одно из нелепых учреждений. В будущем форма его изменится. По крайней мере не будут обязывать супругов любить по гроб жизни и быть каторжниками. Родители поймут, как портят они своих детей…
Слова Ракитина произвели на пансионеров ошеломляющее впечатление.
Чопорно-строгая англичанка не ахнула от негодования только потому, что ахать неприлично. Но она закрыла уши руками. Глаза ее стали неподвижно-злыми. Губы что-то шептали и, казалось, призывали кары на святотатца.
— В каком мы обществе, Маб!
Старый высокий швед-пастор повел на Ракитина неумолимо-скорбный и в то же время безнадежно-суровый, тяжелый взгляд.
— Эльза! Не слушай безбожной нелепости! — строго шепнул он.
— Не буду, Аксель! — покорно ответила хорошенькая «фру».
И, опустив свои голубые, словно бы еще более недоумевающие глаза на тарелку, не спеша и строго-добросовестно ела рейнскую лососину под голландским соусом, и сделалась и задумчива, быть может, оттого, что не исполнила обещания и слушала хоть и безбожные, но интересные предсказания о браке.
И остальные возмущенные дамы, старавшиеся казаться чересчур оскорбленными профанацией брака, стыдливо не поднимали глаз, но все-таки жадно слушали.
И, словно бы в оправдание такого любопытства, пожилая девица из Гамбурга смущенно промолвила:
— До чего дойдет этот наглый господин… Он забыл, что здесь и девицы!
Только рыжеволосая мисс Маб имела доблесть слушать серьезно и спокойно, не оскорбленная, казалось, речами русского.
Старый джентльмен из Бирмингама, любитель пари, спросил соседа:
— О чем может говорить этот русский?
Молодой человек объяснил.
— Держу пари, что он из Бэдлама*! — процедил сквозь зубы заводчик.
— Он просто не джентльмен. Говорить за обедом неприлично-громко свои глупости! — презрительно-спокойно ответил юный лорд.
Рантье уже несколько остыл и, воспользовавшись паузой, любезно сказал Ракитину:
— Я не умею так увлекаться и убедительно спорить, как вы, и потому не смею продолжать. Но хоть мы не сходимся в мнениях, это не мешает мне уважать и любить русских. Франция и Россия — обе великодушные и благородные великие нации!
И он поднял стакан, отпил глоток красного вина и прибавил с едва слышной иронической ноткой в голосе:
— Вы, конечно, проводите такие же смелые взгляды и в ваших, вероятно, интересных книгах, которые, к сожалению, не могу прочесть.