Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мадам Оракул - Маргарет Этвуд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В мясной лавке я купила два дорогих, тонких, как бумага, куска говядины, по моим воспоминаниям — почти безвкусной. Это было мясо годовалого теленка, здесь никто не мог себе позволить растить корову дольше, к тому же я так и не научилась его готовить — у меня вечно получалось нечто виниловое.

Назад я шла под горку, с пакетами в руках. Мой красный автомобиль, арендованный в «Херце», был припаркован против чугунной калитки перед дорожкой к дому. Я взяла машину в аэропорту и уже поцарапала — движение на одной римской улочке внезапно оказалось односторонним, scnso unico. У машины толклись городские ребятишки, рисовали на пыли, которая тонким слоем покрывала капот, едва ли не со страхом заглядывали в окна, осторожно касались пальчиками крыльев. При виде меня они отскочили в сторону и, шепчась, сбились в стайку.

Я улыбнулась детям, подумав, как очаровательны их круглые карие глаза, живые, как у бельчат. У нескольких были светлые волосы, поразительно сочетавшиеся с оливковой кожей. Я вспомнила, что мне говорили, будто десять-пятнадцать веков назад варвары проходили именно по этим местам. Поэтому все здешние города и выстроены на холмах.

— Bongiorno, — сказала я. Малыши смущенно захихикали. Я прошла в ворота и захрустела по шлаку. Из-под ног порскнули две мелкие, почти карликовые, курицы цвета рваной картонки. На середине дорожки я остановилась, пытаясь вспомнить, заперла ли дверь. Несмотря на якобы полную безопасность, расслабляться нельзя. Глупо, но меня преследовало ощущение, что в квартире кто-то есть — и он, дожидаясь меня, сидит в кресле у окна.

4

Но никого не было. Наоборот, стало как-то еще пустыннее. Я приготовила еду — без единого ляпа, ничего не взорвалось и не выкипело — и съела все за столом. Но скоро, подумалось мне, начну есть на кухне стоя, из кастрюлек и сковородок. Так обычно происходит с одинокими людьми, Я решила срочно обзавестись правильными привычками.

После ланча посчитала деньги — наличность и дорожные чеки. Как всегда, оказалось меньше, чем я думала; необходимо заняться делом и заработать еще. Я подошла к комоду, выдвинула ящик с нижним бельем и стала в нем рыться. Господи, что только заставило меня купить эти красные трусики-бикини с вышитой черными нитками надписью «Воскресенье»? Королевский Дикобраз, конечно, — он, помимо прочего, помешан на белье. Красные трусики были частью комплекта «Уикэнд»; имелись еще «Пятница» и «Суббота», всё — на двух языках. Когда я достала их из полиэтиленовой упаковки, Королевский Дикобраз сказал: «Надень Воскресенье/Dimanche»; ему нравилось играть в поруганную добродетель. Я надела. «Обалдеть, — восхитился Королевский Дикобраз. — А теперь повернись». Он подкрался ко мне, и всё закончилось похотливым хитросплетением на матрасе. А вот бюстгальтер телесного цвета, с застежкой спереди «Только для любовников», — говорилось в рекламе вот я и отхватила лифчик в пару к любовнику. Я всегда покупалась на рекламу — в особенности ту, что сулила счастье.

Я взяла это обличительное белье с собой из страха, что после моей смерти Артур обнаружит его и поймет, что раньше ничего подобного у меня не видел. При моей жизни он никогда бы не заглянул в ящик с бельем; он стеснялся его, избегал, предпочитая думать, что интересуется более возвышенными вещами. Надо отдать Артуру должное: так оно и было большую часть времени. Поэтому ящик с нижним бельем я использовала как тайное хранилище и в силу привычки продолжала это делать сейчас.

Я вытащила черную записную книжку Фрезера Бьюкенена. Под ней, завернутая в комбинацию, лежала рукопись, над которой я работала перед смертью.

Шарлотта стояла посреди комнаты, там, где он ее оставил, бессознательно сжимая в руках шкатулку с драгоценностями. В большом камине потрескивал огонь. Его горячие блики плясали на мраморных фамильных гербах, венчавших украшенную богатой резьбой каминную полку. Несмотря на это, Шарлотту бил озноб. В то же время щеки ее пылали. Перед глазами и сейчас стояло его темное, неотразимое лицо, ухмылка, циничный изгиб бровей, жесткий рот, тонкогубый, ненасытный… Вспоминался оценивающий взгляд, скользивший по ее молодому, крепкому телу, восхищавшийся формами, которые не могло полностью скрыть дешевое, дурного покроя, черное креповое платье. Шарлотте хватало опыта общения с аристократией, чтобы знать, как эти люди относятся к женщинам вроде нее, вынужденным в силу неподвластных им обстоятельств самостоятельно зарабатывать на жизнь. И он ничем не лучше остальных! Шарлотта вспомнила об унижениях, которым подвергалась, и ее грудь начала бурно вздыматься под черной тканью. Лжецы, лицемеры, все до единого! Она уже начинала его ненавидеть.

Она заново оправит его изумруды и как можно скорее покинет Редмонд-Гранж! Этот огромный дом таит в себе зло, она почти физически ощущает его присутствие! В памяти всплыли загадочные слова Тома, кучера, сказанные, когда он не слишком галантно помогал ей выйти из кареты:

— Не подходите близко к лабиринту, мисс, мой вам совет.

Этот мрачный человек обладал плохими зубами и крысиными повадками.

— Какому лабиринту? — спросила тогда Шарлотта.

— Скоро узнаете, — с гадким смешком ответил Том. — Лабиринт погубил не одну юную леди из тех, что были здесь до вас. — И отказался что-либо объяснять.

За французскими окнами раздался серебристый смех, женский голос… Кому пришло в голову прогуливаться по террасе в такой час, да еще в ноябре? Шарлотта вздрогнула, вспомнив другие шаги, которые слышала здесь вчера ночью. Но тогда, выглянув из окна, она не увидела на террасе ничего, кроме лунного света да теней от кустарника, пляшущих на ветру.

Она подошла к двери, намереваясь взойти по лестнице в свою крохотную комнатку, расположенную на этаже прислуги. Вот как высоко ценит меня Редмонд, подумала Шарлотта с обидой. С тем же успехом я могла быть гувернанткой — повыше горничной или кухарки, но определенно не леди. А ведь я, если уж на то пошло, воспитана ничуть не хуже его.

Шарлотта вышла из гостиной и застыла в изумлении. У подножья лестницы, преграждая ей путь, стояла высокая дама в собольем дорожном плаще. Откинутый капюшон открывал взгляду огненно-рыжие волосы; низкий вырез алого платья обнажал полукружья пышной белой груди. Было видно, что этому изысканному наряду отдали весь свой талант и все свои навыки самые лучшие, самые модные портнихи Бондстрит. В то же время флер светской утонченности не мог скрыть хищной чувственности ее тела. Дама была умопомрачительно красива.

Она обратила к Шарлотте горящий взор. Зеленые за так и сверкнули в свете канделябра, серебряного, купидонами и виноградными гроздьями, который дама держала в левой руке.

— Кто вы и что здесь делаете? — царственным голосом требовательно спросила она. Но прежде чем Шарлотта успела ответить, Фелиция заметила в ее руках шкатулку. — Мои драгоценности! — вскричала красавица. И ударила Шарлотту по лицу рукой, затянутой в перчатку.

— Спокойнее Фелиция, — раздался голос Редмонда.

Он вынырнул из тени. — Я хотел, чтобы оправка драгоценностей стала сюрпризом, подарком к возвращению домой. Но сюрприз получил я, ты приехала раньше, чем ожидалось. — Он засмеялся сухим, чуть издевательским смехом.

Женщина по имени Фелиция повернулась к Редмонду, обожгла его жарким собственническим взглядом и, дразня улыбкой, обнажила маленькие, белые, безупречные зубы. Редмонд галантно поднес к губам ее обтянутую перчаткой руку.

Не хватало восьми страниц, самых первых. Я подумала, что забыла начало рукописи дома и теперь Артур обязательно его найдет. Однако такого быть не могло, я не настолько рассеянна. Наверное, их взял Фрезер Бьюкенен, унес в рукаве пиджака, свернул в трубочку и сунул в карман, пока был в спальне, еще до моего появления. Ничего, у меня есть заложник получше — его записная книжка.

Восстановить начало несложно. Шарлотта в не самой лучшей из карет Редмонда, встретившей ее на вокзале, проезжает поворот широкой липовой аллеи. Она кутается в никуда не годную шаль и тревожится о бедности своего гардероба и обшарпанности сундука, который стоит в ногах: пожалуй, слуги будут над ней смеяться. В отдалении встает Редмонд-Гранж с его увесистой женственной посадкой, мужественными башнями и зловещей аурой. Высокомерный дворецкий проводит Шарлотту в библиотеку, где, заставив ее неприлично долго ждать, с ней разговаривает хозяин лома Он выражает удивление тем, что ювелиры прислали женщину, подразумевая, что ей не под силу выполнить требуемую работу. Шарлотта отвечает твердо даже немного дерзко. Хозяин дома замечает вызов в ее сверкающих голубых глазах и роняет, что она, пожалуй, чересчур независима — едва ли это может пойти ей на пользу.

— В моем положении, сэр, — отвечает она с чуть заметной горечью, — приходится быть независимой.

Шарлотта, разумеется, сирота. Ее отец — младший сын благородного семейства, которое отвернулось от него после женитьбы на матери Шарлотты, очаровательной женщине, танцевавшей в оперном театре. Оба умерли от оспы во время эпидемии. Самой Шарлотте повезло: у нее на лице осталось всего несколько отметин, лишь добавляющих пикантности ее внешности. Девочку воспитал дядя, брат матери, богатый, но скупой человек, который заставил племянницу выучиться ее нынешнему ремеслу, а затем умер от желтой лихорадки. Шарлотте он ничего не оставил, ибо никогда ее не жаловал, а благородное семейство отца не пожелало иметь с ней ничего общего. Теперь и хочется, чтобы Редмонд знал: в его доме и в его власти она не по доброй воле, а по необходимости. Всем надо как-то зарабатывать на хлеб.

Нужно рабочее название. «Господин Редмонд-Гранжа» например, или лучше «Ужас Редмонд-Гранжа». Ужасы моя специализация; ужасы и исторический колорит. Или лучше взять что-нибудь со словом «Любовь»: Любовь великолепно продается. Многие годы я пыталась объединить в одном заглавий любовь и ужас, но это не так-то просто. «Любовь и ужас в Редмонд-Гранже». Нет, слишком длинно — и слишком похоже на «Близняшки Бобси в Сансет-Бич»… «Моя любовь была ужасна»… ну, это прямо Мики Спиллейн… «Гонимые любовью» — на крайний случай сойдет.

Еще понадобится пишущая машинка. Я всегда печатаю свои тексты вслепую; так быстрее, а в моей работе скорость имеет большое значение. Я хорошо это умею; у нас в школе, в старших классах, машинопись для женщины считалась чем-то вроде вторичного полового признака, скажем, груди. Надеюсь, в Риме удастся купить подержанную машинку. Тогда я быстро перепишу начало, сочиню еще глав восемь-девять и отошлю в издательство «Гермес» с сопроводительным письмом: мол, по рекомендации врачей переехала в Италию. Они меня ни разу не видели, знают только под другим именем и считают библиотекаршей средних лет, толстой и стеснительной. По сути, затворницей, которая к тому же страдает аллергией на пыль, шерсть, рыбу, сигаретный дым и алкоголь — этим я оправдывалась, когда отклоняла приглашения на ланчи. Всегда старалась держать обе свои личности как можно дальше друг от друга.

Артур и сейчас не знает, что я — автор «Костюмированной готики». Сначала я писала, когда его не было дома. Потом стала закрываться в спальне под тем предлогом, что изучаю экстерном какой-нибудь университетский предмет: китайскую керамику, например, или сравнительный анализ мировых религий. Ни одного из этих курсов я не кончила по той простой причине, что даже не записывалась на них.

Почему я ничего ему не сказала? Главным образом из страха. В начале нашего знакомства он много рассуждал о том, что ищет женщину, чей ум мог бы уважать, и было ясно: стоит ему узнать, что «Тайну Моргрейв-Мэнор» написала я, и моему уму уже ничего не светит. А я всегда мечтала обладать умом, достойным уважения. Но друзья Артура, книги с многочисленными сносками, которые он читал, дела, которым служил, рождали во мне ощущение собственного убожества и нелепости. Я была чем-то вроде интеллектуального деревенского дурачка, и правда о моей профессии все бы только ухудшила. Мои книги с их немыслимыми обложками — все эти зловещие замки, взволнованные девы в платьях а-ля ночная сорочка, со струящимися по ветру волосами и вытаращенными, будто от базедовой болезни, глазами, все эти пальчики ног, готовые к бегству, — сочли бы макулатурой самого что ни на есть низкого пошиба. И даже хуже. Ибо разве эти книги не участвуют в эксплуатации народных масс, не развращают их, навязывая пошлый стереотип женщины как беспомощного и гонимого существа? Безусловно, я это знала. Но прекратить писать не могла.

«Ты же образованная женщина», — сказал бы Артур. Он всегда так говорил, собираясь указать на какой-либо мой недостаток, и тем не менее искренне в это верил. Раздраженная усталость в его голосе была досадой отца на умных детишек, которые принесли из школы плохие отметки.

Он бы не понял. Ему просто не дано постичь ту квинтэссенцию чувств, ту готовность, с какой мои читательницы бегут от действительности, — все то, что я понимаю, как никто другой. Жизнь этих женщин безрадостна, и бороться с нею им не под силу, они разваливаются от трудностей, как суфле от порыва ветра. Побег от реальности для них не роскошь, а необходимость. Он нужен им в любом виде. И когда усталость валите ноги нет сил самой что-то выдумывать, в аптеке на углу моя читательница всегда находит то, что приготовлено для нее мной — в красивой, как всякое болеутоляющее, упаковке. Оно глотается, как пилюли, осторожно и быстро, пока, скажем, фен сушит локоны, накрученные на пластмассовые бигуди, или пока масло для ванн делает кожу розовой и бархатистой и оставляет вокруг стока грязное кольцо, которое потом нужно удалять «Аяксом». И тогда руки пахнут больницей, муж говорит, что привлекательности в тебе не больше, чем в губке для мытья посуды, и ты начинаешь переживать, что недостаточно хороша, и оплакивать уходящую молодость… Про побег от реальности я знаю все — я на этом выросла.

Мои героини, с их неясным обликом, — всего лишь заготовки, из которых каждая женщина может вылепить себя, только чуточку красивее. По вечерам в сотнях тысяч домов эти тайные «я» вылетают из своих земных оболочек, возносятся над кроватями и пускаются в приключения, такие сложные и увлекательные, что о них нельзя рассказать никому, — а меньше всего мужу, который храпит рядом зачарованным храпом и, в самом предосудительном случае, развлекается с банальным плейбойским зайчиком. Я прекрасно знаю свою аудиторию: я ходила с ними в школу, была им лучшей подругой, добровольно записывалась во всяческие комитеты, в старших классах украшала спортзал плакатами «Попрыгаем, поскачем!», «Танцы-топотанцы» и уходила домой есть бутерброды с арахисовым маслом и читать романы в бумажных обложках, пока остальные танцевали. Я была «мисс Личность», всеобщая конфидентка и настоящий друг. Мне они рассказывали всё.

Поэтому теперь нелегко быть доброй феей, несмотря на все очевидные недостатки моих подопечных: слишком тощие икры, локти, шершавые, как цыплячьи коленки, волоски над верхней губой, совершенно неприемлемые, если верить рекламам на задних обложках журналов про кино… Но мне дано превращать тыквы в золото. Война, политика, сплав по Амазонке и другие великие побеги от действительности моим читательницам недоступны, а хоккей, футбол — то, во что они не играют, — неинтересны. Так зачем отказывать им в замках, злодеях, прекрасных принцах? И если вдуматься, кто такой Артур, чтобы судить о социальной уместности или неуместности? Иногда меня прямо тошнит от его проклятых теорий и идеологий. Ведь я предлагаю надежду, картину пусть нелепого, но лучшего мира. Что здесь плохого? Неужто это хуже проектов Артура и его друзей? Во всяком случае, ровно также реалистично. «Ну, хорошо, вы печетесь о благе народа, рабочих — ночью, про себя, спорила я с Артуром. — Так посмотрите, что ваш народ читает, по крайней мере женская его часть… когда вообще находит время читать и при этом не желает иметь дела с социальным реализмом «Правдивых признаний». Они читают мои книги! Поймите вы наконец».

Но это означало бы наступить Артуру на самую больную и священную мозоль. Умнее было бы подступиться с материалистически-детерминистских позиций: «Артур, так уж вышло, что именно это я умею делать лучше всего, именно это мне больше всего подходит. Так получилось случайно, однако я втянулась, и теперь это моя профессия, единственный способ зарабатывать на жизнь. Как говорят шлюхи, «на кой черт мне идти в официантки?» Ты всегда утверждал: только осмысленный труд может сделать женщину цельной личностью, настаивал, чтобы я нашла какое-то занятие. Ну так вот моя работа вполне, как я считаю, осмысленная. И трутнем меня не назовешь, таких книг я написала пятнадцать!»

Впрочем, Артур бы на это не купился. Образец совершенства Марлена три месяца проработала наборщицей («Нельзя по-настоящему узнать рабочих, пока не побываешь в их шкуре»), и для сноба Артура меньшего было бы недостаточно.

Бедный Артур. Что он делает один в квартире, среди обломков нашего семейного счастья? Чем занимается в эту минуту? Распихивает мои красные и оранжевые платья по мешкам, чтобы отдать в Общество инвалидов? Выбрасывает мою косметику? А может, листает тетрадку с газетными вырезками, которые я в детском упоении собирала в первые недели после выхода «Мадам Оракул»? Как наивно было полагать, что я наконец-то добьюсь от них уважения… Тетрадка с вырезками отправится в помойку вместе с прочими обрывками моей жизни, оставшимися на другой стороне. Интересно, что он себе оставит? Перчатку, туфлю?

Но вдруг он сейчас грустит обо мне? Об этом я как-то не подумала: что Артур, как и я, может тосковать, ощущать непоправимость утраты. Вдруг я судила о нем несправедливо? Эта мысль меня потрясла. — Предположим, он не испытывает ненависти ко мне, не думает о мести? Что, если я нанесла Артуру смертельный удар? Может, надо послать из Рима анонимную открытку — Джоан жива, подпись: Друг — чтобы его ободрить?

Мне следовало больше ему доверять. С самого начала. Быть честной, говорить о своих чувствах, обо всем рассказывать. (Вот только не разлюбил ли бы он меня, узнав, каковая в действительности?) Ноя боялась разрушить его иллюзии, а поддерживать их было так просто, требовалась лишь капелька самодисциплины: никогда не сообщать ему ничего важного.

Нет, большая честность меня бы не спасла, подумала я; скорее уж большая нечестность. По моему опыту, искренность и разговоры о чувствах ведут только к одному. К катастрофе.

Часть 2

5

Выпусти из банки одного червяка, и за ним сразу полезут остальные. Так говорила тетя Лу; у нее в запасе было множество полезных максим — и народных, и собственного изобретения. К примеру, «язык мой — враг мой» я слышала и от других, но «кота в мешке не утаишь» и «кроликов после фокуса считают» — никогда. Тетя Лу ценила осмотрительность, но исключительно в важных вопросах.

Именно по этой причине я почти ничего не рассказывала Артуру о своей матери. Стоило только начать, и он очень скоро понял бы про меня все. Вскоре после знакомства я изобрела мать специально для него — спокойную, добрую женщину, умершую от редкого заболевания. Волчанки, кажется.

К счастью, Артур никогда особо не интересовался моим прошлым, поскольку был слишком занят рассказами о своем. Чего я только не знала про его мамашу: и то, как она будто бы с первой секунды знала о его зачатии и тогда же, прямо в матке, посвятила сына церкви (англиканской), и как грозила отрубить ему пальцы, когда в четыре года застала за играми с самим собой. Я знала о его презрении к ней и ее вере в воздаяние за упорный труд, до смешного совпадавшей с собственными убеждениями Артура; о страхе перед ее патологической страстью к порядку, символ которой. Цветочные бордюры — его заставляли пропалывать. Я неоднократно слышала о ее неприязни к алкоголю и о баре его отца в одной из гостиных фредериктонского судейского особняка, который, по заверениям Артура, он давно отринул как проклятое прошлое, и о миниатюрных головах шотландцев на крышках бутылок, до неприличия похожих на соски — так, по крайней мере, я их себе представляла. Я знала о бесчисленных истерических посланиях, в которых мать отрекалась от Артура потому или иному поводу: из-за политики, религии, секса… Одно такое письмо пришло, когда ей стало известно, что мы живем вместе, — и она действительно никогда меня не простила.

Я преданно внимала рассказам обо всех ее чудовищных несправедливостях отчасти потому, что надеялась в конце концов понять Артура, но главным образом — в силу привычки. На одном из этапов своей жизни я была превосходной слушательницей, культивировала в себе этот талант, рассудив, что лучше уж уметь это, чем вообще ничего. Я выслушивала все от всех, бормоча в нужные моменты нечто ни к чему не обязывающее — удобная, успокаивающая, утешающая подушка. Позднее я стала подслушивать у замочных скважин, в автобусах, в ресторанах, но из-за односторонности это было не совсем то же самое. Мне не составляло труда выслушивать Артура, и в итоге я знала о его матери намного больше, чем он о моей — не то чтобы мне это сильно помогло. Знание — не всегда сила.

Впрочем об одной одной вещи я все-таки рассказала, хотя это и не произвело того впечатления, на которое я рассчитывала: моя мать назвала меня в честь Джоан Кроуфорд. Почему, осталось для меня загадкой. Чтобы я выросла похожей на ее героинь — красивой, амбициозной, безжалостной разбивательницей сердец? Или из желания, чтобы я добилась успеха? По словам моей матери, Джоан Кроуфорд очень много трудилась, обладала невероятной силой воли и создала себя буквально из ничего. Но все равно, зачем понадобилось давать мне чужое имя? Чтобы у меня никогда не было своего? Если вдуматься, Джоан Кроуфорд тоже носила не свое имя. По-настоящему ее звали Люсиль Лесюэр. Это подошло бы мне куда больше: Люси Пот. Когда мне было лет восемь-девять, мать часто задумчиво смотрела на меня и говорила: «Подумать только, я назвала тебя в честь Джоан Кроуфорд». От этого схватывало живот, и грудь наливалась свинцом, и охватывал страшный стыд; я чувствовала в ее словах укор, но толком не понимала за что. Ведь Джоан Кроуфорд — фигура неоднозначная. В ней было и нечто трагическое: большие серьезные глаза, горестный рот, высокие скулы; ее постигали всякие беды. Может, дело в этом? Или вот еще что немаловажно: Джоан Кроуфорд была стройной.

В отличие от меня. Этого, как и многого другого, мать так и не сумела мне простить. Сначала я была просто пухленькая; на первых фотографиях в альбоме я хороший, здоровый ребенок, ничуть не толще других, и единственно странным кажется то, что я нигде не смотрю в объектив и обязательно тащу что-нибудь в рот: игрушку, руку, бутылку. Дальше снимки идут в надлежащем порядке, сериями; я хоть и не округляюсь на глазах однако не теряю того, что обычно называют детским жирком. Потом мне исполняется шесть, фотолетопись резко обрывается. Видимо, именно тогда мать поставила на мне крест — ведь это она меня снимала; видимо, ей расхотелось фиксировать этапы моего взросления. Она списала меня со счетов.

Я поняла это довольно рано. Меня отдали в школу танцев, к мисс Флегг, изящной и неулыбчивой, почти как моя мать; она учила детей чечетке и бальным танцам. Уроки проходили в длинном зале над мясной лавкой. Никогда не забуду, как я тяжело подымалась по пыльной лестнице, а запах опилок и сырого мяса постепенно сменялся душной вонью натруженных ног с примесью «Ярдли», одеколона мисс Флегг. Записывать семилетних девочек в школу танцев было модно — голливудские мюзиклы еще не утратили популярности, — а кроме того, мать надеялась, что я стану менее пухлой. Мне она этого не говорила, но призналась мисс Флегг; тогда мать еще не называла меня толстой.

В танцевальной школе мне очень нравилось. И я вполне сносно танцевала. Правда, иногда мисс Флегг резко стучала указкой по полу и говорила:

— Джоан, дорогая, не нужно так сильно топать.

Я, как все маленькие девочки того времени, боготворила балерин; балет — девчачье занятие. Как часто я прижимала свой короткий поросячий носик к витринам ювелирных магазинов и во глаза смотрела на фигурки в музыкальных шкатулках, на этих блестящих дам в накрахмаленных розовых пачках, с венкам роз на фарфоровых головах. Я представляла, как стройный мужчина в черном трико подбрасывает меня вверх, и я в чем-то прекрасном, вроде кружевной салфетки, с капельками горного хрусталя в волосах, лечу, невесомая, как воздушный змей, и сверкаю, как надежда. Я выкладывалась на занятиях до предела, я была само упорство, и даже репетировала дома, в старой тюлевой занавеске для ванны, которую мать хотела выбросить в помойку. Занавеску, разумеется, выстирали, прежде чем отдать мне; мать не выносила грязи. Я мечтала об атласных пуантах, но для них, если верить объяснениям мисс Флегг, мы были еще малы, у нас еще не сформировались кости ступней. Пришлось довольствоваться черными тапочками с эластичным верхом из неромантической черной резинки.

Мисс Флегг была женщина талантливая; «креативного склада», как сказали бы в наши дни. Конечно, при обучении малышей элементарным движениям — бесконечное повторение, ничего больше — ее таланты не находили особого выхода, но мисс Флегг жила надеждами на ежегодный весенний концерт. Его устраивали главным образом для того, чтобы удивить родителей, но также и вдохновить самих учениц на продолжение занятий в следующем году.

Хореографию всех номеров ставила мисс Флегг. Она же готовила декорации и реквизит, придумывала костюмы, раздавала матерям выкройки и инструкции по шитью. Моя мать ненавидела шитье, но по такому случаю, сжав зубы, кроила и возилась с булавками, как все остальные мамы. Видимо, тогда она еще все-таки не поставила на мне крест, не потеряла надежды.

Концерт, как и сами занятия, мисс Флегг решила проводить по возрастным группам. Их было пять: Крошки, Котятки, Куколки, Козочки и Красотки. Под сухим обликом мисс Флегг — длинные костлявые руки, волосы, стянутые в тугой пучок, брови-ниточки, вычерченные, как я позднее поняла, карандашом, — таилась сентиментальность, которая и задавала тон всему ее творчеству.

Я относилась к Крошкам, что само по себе создавало путаницу в терминологии — я была не только увесистее всех девочек в классе, но постепенно становилась и самой высокой. Меня это нисколько не смущало, я даже не замечала этого, мною владела одна мысль — концерт. Я часами репетировала в подвале — только там разрешалось мне заниматься после того, как я нечаянно разбила одну из бело-золотых ламп в форме ананаса, украшавших гостиную. Я кружилась у стиральной машины, мыча про себя танцевальный мотив, склонялась в реверансе перед печкой (которую в те дни еще топили углем), раскачивалась среди простыней, сложенных вдвое и сохнувших на веревке, а когда уставала, то, запыхавшись, припорошенная угольной пылью, выбиралась из подвала — навстречу недовольной, с булавками во рту, матери. Меня оттирали мочалкой, а потом ставили на стул, где приходилось поворачиваться кругом и медленно. Даже ради примерки я едва могла устоять на месте.

Нетерпение матери было под стать моему, хотя и совсем иной природы. Думаю, она уже начинала жалеть, что отдала меня в танцевальную школу. Во-первых, я ничуть не похудела; во-вторых, стала шуметь вдвое больше, особенно когда, надев лакированные кожаные туфли с металлическими набойками на носках и каблуках, отбивала чечетку на паркетном полу в прихожей, хотя это было строжайше запрещено. Наконец, матери не давалось шитье. Она точно следовала инструкциям, но костюмы все равно сидели плохо.

Их было три, по количеству номеров, исполняемых Крошками: «Время тюльпанов», голландский бальный танец, где мы выстраивались в шеренгу по двое и махали руками, изображая мельницы; «Поднять якоря» — чечетка с быстрыми поворотами и отданием чести (война только закончилась, и милитаристская тема была в моде); и, наконец, «Бабочки-резвуньи», очень изящный танец, весь — нежное трепетанье, которое больше отвечало моим представлениям о хореографическом искусстве. Этот номер был моим любимым, как и наряд к нему: марлевая юбочка, короткая, словно у настоящей балерины, тесный корсаж с тесемками на плечах, расшитая блестками лента с усиками на голову и два раскрашенных целлофановых крыла на проволочных каркасах. Крылья выдала мисс Флегг, и мне до безумия хотелось их надеть, но делать этого не разрешалось до самого выступления, чтобы не сломать.

Именно этот костюм особенно беспокоил мою мать. Два других были еще ничего. Голландский наряд представлял собой длинную широкую юбку и черный корсаж с белыми рукавами, и я в любом случае стояла в заднем ряду. Для «Якорей» мы надевали форменные платьица, отороченные галуном, — тоже нормально, если учесть вырез под горло, длинные рукава и свободу в талии. Из-за роста я и здесь попала в задний ряд; и не вошла в тройку счастливиц, кудрявых, как Ширли Темпл, которым предстояло исполнять соло на барабанах — бывших ящиках из-под сыра. Но это меня не огорчало: я делала ставку на танец бабочек. Там был парный проход с единственным мальчиком в классе, Роджером. Я в него немного влюбилась и надеялась, что девочка, которая должна с ним танцевать, заболеет, и на ее место возьмут меня. Ее роль я выучила почти так же хорошо, как и свою.

Я стояла на стуле. Мать втыкала в меня булавки и вздыхала; потом велела медленно повернуться, нахмурилась и воткнула еще несколько. Что ее угнетало, понятно: в короткой розовой юбочке, с подчеркнутой талией, голыми руками и ногами я выглядела карикатурно. Сейчас, глядя на эту картину глазами взрослого человека, к тому же истового пуританина, какими были моя мать и мисс Флегг, я понимаю: со своими рыхлыми бедрами и вздутиями жира там, где потом выросла грудь, с пухлыми плечами и складками на боках я выглядела непристойно, почти как слабоумная старуха или разжиревшая стриптизерша. По взглядам тех лет было начало 1949 года, — подобный ребенок не имел права появляться в общественном месте в столь неприкрытом виде. Стоит ли удивляться, что я так влюбилась в XIX век: если верить тогдашним неприличным открыткам, изобилие плоти считалось достоинством.

Мать боролась с костюмом, удлиняя юбку и добавляя марли, чтобы скрыть очертания моего тела, подшивала что-то под корсаж; но сражение было бесполезно. Даже я, получив наконец разрешение посмотреться в трюмо над туалетным столиком матери, оказалась обескуражена. Конечно, я была слишком мала, чтобы всерьез обеспокоиться своими размерами, но тем не менее ждала совершенно другого. Это вовсе не похоже на бабочку. Но я твердо знала: стоит надеть крылья, и все будет хорошо. Уже тогда рассчитывала на волшебное преображение.

Репетицию в костюмах назначили днем, а сам концерт — вечером, поскольку мы играли не в танцклассе, где было бы слишком тесно, а в актовом зале школы, который арендовали всего на один день, субботу. Мать пошла со мной; она несла костюмы в большой картонной коробке. Сцена оказалась узкая, гулкая, но бархатный занавес — тускло-багровый — это компенсировал; я потрогала его при первой возможности. За занавесом все гудело от волнения; было много мам. Некоторые из них вызвались накладывать грим и сейчас разрисовывал и лица своих и чужих дочерей: губы — темно-красной помадой, ресницы — черной тушью. Ресницы твердели и превращались в мохнатые колючки. Накрашенные и одетые девочки, чтобы не испортить наряд, стояли у стенки неподвижно, как на заклание. Старшие прохаживались, болтали; для них происходящее не имело такого большого значения, им уже доводилось участвовать в концертах, кроме того, их репетиция была позже.

«Время тюльпанов» и «Поднять якоря» прошли без сучка без задоринки. Мы, путаясь руками и ногами, нервно хихикая, переодевались за сценой, помогали друг другу с «молниями», застежками. У единственного зеркала толпилась куча народу. Тем временем Котятки, чьи выступления чередовались с нашими, исполняли свой номер — «Шаловливые комочки». Мисс Флегг наблюдала из-за кулис, отбивая такт указкой и периодически что-то выкрикивая. Она была очень возбуждена. Надевая костюм бабочки, я увидела около преподавательницы свою мать.

Я-то думала, она сидит в первом ряду на складном стуле, там, где мы с нею расстались: положила перчатки на колени, курит и подергивает ногой в туфле на высоком каблуке, с открытым мысом. А она вдруг оказалась здесь и о чем-то беседовала с мисс Флегг. Та поглядела на меня, подошла; мать — вслед за ней. Мисс Флегг встала надо мной и, крепко сжав губы, долго на меня смотрела.

— Понимаю, что вы имеете в виду, — сказала она моей матери. Позднее, обиженно вспоминая случившееся, я была уверена: не вмешайся моя мать, мисс Флегг ничего бы не заметила, хотя, возможно, это и не так. Факт тот, что они обе вдруг увидели, как вдохновенный замысел «Бабочек-резвуний» оборачивается чем-то смехотворным, отталкивающим — и все из-за одной толстой девчонки, похожей вовсе не на бабочку, а на гигантскую гусеницу. А если быть до конца точными, то на жирную белую личинку.

Этого мисс Флегг никак не могла допустить. Для нее полнота образа решала все. Ее постановкой должны были восторгаться искренне, а не из жалости и пряча улыбку. Сейчас мне ее немного жалко, но тогда… Так или иначе, творческие способности ее не подвели. Она склонилась ко мне, положила руку на мое круглое голое плечо и отвела в уголок. Встала передо мной на колени, пристально посмотрела в глаза. Взгляд был пронзительный, черный. Размытые брови поднимались и опускались.

— Джоан, деточка, — начала она, — как ты относишься к тому, чтобы исполнить особенную роль?

Я неуверенно улыбнулась.

— Ты ведь не откажешься мне помочь, дорогая? — ласково спросила мисс Флегг.

Я кивнула. Я любила помогать.

— Мне хочется чуточку изменить танец, — продолжала мисс Флегг. — Ввести новый персонаж. Ты у нас самая умная девочка, поэтому на эту новую, особенную роль я выбрала тебя. Как думаешь, справишься?

Я знала ее достаточно хорошо и, в общем-то, понимала, что подобная доброта подозрительна но тем не менее сразу поддалась. И выразительно закивала, гордясь своей избранностью. Может, я буду танцевать с Роджером? Или мне дадут самые большие, самые важные крылья? Я с готовностью согласилась на все.

— Прекрасно, — сказала мисс Флегг, сжимая ладонью мою руку повыше кисти. — Пойдем, оденешься в новый костюм.

— А кем я буду? — спросила я, когда она уже вела меня переодеваться.

— Нафталиновым шариком от моли, дорогая, — отозвалась она безмятежно, как ни в чем не бывало.

Изобретательный ум, а возможно, и жизненный опыт подсказали ей, что нужно воспользоваться фундаментальным правилом выхода из нелепых ситуаций: если смешного положения нельзя избежать, нужно сделать вид, что ты оказался в нем намеренно, я дошла до этого много позже и к тому же случайно. Но тогда, узнав, что мисс Флегг хочет заставить меня снять газовую юбочку и прелестные усики и надеть костюм игрушечного белого мишки, в котором Куколки исполняли «Медвежат на пикнике», я была оскорблена, попросту убита. А она еще собиралась надеть мне на шею большую табличку с надписью «Нафталиновый шарик»: «Чтобы все поняли, моя дорогая, кого ты играешь». Мисс Флегг сказала, что сама изготовит табличку в перерыве между репетицией и концертом.

— А крылья можно надеть? — спросила я, начиная постигать всю чудовищность жертвы, которой от меня добивались.

— Конечно, нет, разве бывают нафталиновые шарики с крыльями? — с шутливой рассудительностью ответила она.

Ее новый замысел состоял в том, что, едва бабочки кончат резвиться, я выбегу на сцену в белом костюме с табличкой на шее и разгоню их. Это будет очень мило, заверила мисс Флегг.

— Мне больше нравится как раньше, — робко сказала я. — Пусть лучше все останется как есть. — Я готова была разреветься; а может, уже начала плакать.

Тогда мисс Флегг повела себя иначе. Она приблизила ко мне лицо — я увидела морщинки вокруг глаз, почувствовала кисловатый запах зубной пасты — и медленно, внятно проговорила:

— Сделаешь, как я говорю, или не будешь танцевать совсем. Поняла?

Остаться без выступления — это было слишком. Я капитулировала. Но расплатилась за это сполна: пришлось стоять в костюме нафталинового шарика, чувствуя на плече руку мисс Флегг, и слушать, как она рассказывает остальным Крошкам, этим легким сильфидам с блестящими крылышками и в невесомых юбочках, об изменении в планах и моей новой, главной, роли. Они смотрели на меня и обиженно кривили крашеные ротики: почему выбрали не их?

Мы пошли домой. Я отказывалась разговаривать с матерью; она — предательница! Стоял апрель, но, несмотря на это, падал легкий снежок, чему я была рада: на матери были открытые белые туфли. Вот и пусть у нее промокнут ноги. Я убежала в ванную и заперла дверь, чтобы она не вошла; потом разрыдалась, безудержно, лежа на полу и тычась лицом в пушистый розовый коврик. Затем перетащила корзину с грязным бельем, влезла на нее, посмотрелась в зеркало. Косметика потекла, по щекам бежали грязные ручьи, слезы из сажи, багровые губы распухли, помада расплылась. Чем я им не угодила? Ведь я же хорошо танцую?

Мать недолго уговаривала меня выйти, потом начала угрожать. Я вышла, но обедать не стала: страдать должна не только я одна. Мать кремом «Понд» стерла с моего лица остатки краски — страшно при этом ругаясь, ведь теперь грим придется накладывать заново, — и мы снова пошли в школу. (Где был отец? Его не было.)

Вскоре я, с красным лицом, обливаясь потом в ненавистном костюме, стояла за кулисами, прислушивалась к покашливанию публики и скрипу складных стульев перед началом концерта и жутко завидовала бабочкам. Потом мне пришлось смотреть, как они с удивительной точностью проделывают движения, которые я знала лучше всех — в этом у меня не было никаких сомнений. Но самое ужасное, что я до сих пор не понимала, почему со мной так обошлись и за что мне такое унижение, пусть даже замаскированное под привилегию.

В нужный момент мисс Флегг толкнула меня в спину. Я вывалилась на сцену, стараясь, согласно ее наставлениям, выглядеть настоящим нафталиновым шариком, и начала танцевать. Никаких специальных движений в моем танце не было, я их не разучивала, а потому импровизировала на ходу. Размахивала руками, расталкивала бабочек, кружилась и так яростно топала ногами, что подо мной шатались хлипкие доски сцены. Я вошла в роль, вся отдавшись пляске гнева и разрушения. По щекам, невидимые под мехом, катились слезы, бабочки были обречены на смерть; мои ноги потом болели несколько дней. «Это не я, — твердила я себе, — меня заставили». Но даже под огромным жарким медвежьим костюмом я чувствовала себя обиженной — будто этот нелепый танец выставил на всеобщее обозрение мою сокровенную сущность.

Бабочки по сигналу разбежались, и я, к огромному своему изумлению, осталась на сцене одна, лицом к лицу с публикой. Зрители не только хохотали но и горячо аплодировали. Смех и рукоплескания не утихли, даже когда на поклон вышли миниатюрные, изящные крылатые красавицы; несколько человек, среди которых, кажется, было больше отцов, чем матерей, закричали:

— Браво, шарик!

Это меня чрезвычайно озадачило: как кому-то мог понравиться мой нелепый, уродливый костюм рядом с другими, такими красивыми?

После концерта мисс Флегг много поздравляли с необыкновенной творческой находкой. Даже моя мать казалась довольной.

— Ты хорошо выступила, — похвалила она, но я все равно проплакала всю ночь над своими оборванными крыльями. Больше мне их никогда не надеть — я уже решила, что, невзирая на всю любовь к танцам, осенью к мисс Флегг не вернусь. Конечно, я сорвала намного больше аплодисментов, чем другие, но… такое ли внимание мне нужно? Я не была в этом уверена. И вообще, кто захочет жениться на шарике из нафталина? Вопрос, который мать задавала мне очень часто — позднее и в других формах.

6

Первое время, когда я мысленно возвращалась к той истории — под подушкой или запершись в ванной комнате, — то неизменно переживала одно и то же: беспомощную ярость перед предательством. Но постепенно все это стало казаться глубоко абсурдным — особенно если возникало искушение с кем-то поделиться. Вместо того чтобы осудить мою мать, люди, пожалуй, посмеялись бы надо мной. Трудно искренне сострадать жирной семилетней девочке, которую заставили танцевать в костюме белого медведя; слишком уж потешна картинка. Однако, представь я себя существом хрупким и очаровательным, слушатели единодушно решили бы, что со мной поступили ужасающе несправедливо. К десяти годам я это уже прекрасно понимала. Если бы, скажем, Дездемона страдала избыточным весом, кого бы огорчило, что Отелло ее придушил? Почему девушки, которых на обложках журналов известного толка пытают нацисты, непременно хорошенькие и стройные? Потому, что, будь они толстыми, эффект оказался бы иным. Мужчины не возбуждались бы, а катались от смеха. Между тем некрасивых толстух подвергают мучениям ничуть не реже, чем худышек. А даже чаще.

Через год после фиаско в танцевальной школе, когда мне было восемь, мы сменили тесный двухквартирный домик на жилье побольше — коробку, похожую на бунгало, недалеко от супермаркета «Лоблауз». Совсем не такой дом моя мать полагала для себя достойным, но все же он был лучше тех временных мест обитания, тех захудалых квартирок и верхних этажей старых домов, с которыми ей приходилось мириться до сих пор. Для меня переезд означал новую школу и новое окружение, и мать посчитала, что наилучший способ помочь мне, как она выразилась, освоиться — это записать меня в скауты. Причем, что характерно, выбрала не ближний к дому отряд, куда ходили практически все девочки из нашего класса, а дальний, в районе получше, который посещали дети из совершенно других школ. В результате ни одна из поставленных задач не была решена. Я не имела возможности подружиться с девочками из своей школы, скорее наоборот — раздражала их, поскольку, чтобы вовремя попасть к скаутам, каждый вторник уходила с занятий раньше; а в отряде была чужой, потому что жила в другом районе.

В отряд надо было добираться на трамвае, а чтобы попасть на остановку, требовалось перейти один из бесчисленных глубоких оврагов, что вились через город. Этот овраг очень пугал мою мать: он весь зарос травами и диким виноградом, там было много ивовых деревьев и разных кустов — и за каждым ее воображение рисовало извращенцев, старых бродяг, обезумевших от пьянства, педофилов и бог знает кого еще. (Иногда она говорила об «эксгибиционистах», мужчинах, которые любят выставляться, из-за чего я стала с подозрением относиться к Канадской национальной выставке.) Каждый четверг, перед тем, как я уходила в школу — в коричневой скаутской форме, которую приходилось надевать с самого утра, и ботинках, тщательно мною начищенных с вечера, — начинался с лекции.

— Не разговаривай с нехорошими мужчинами… Если кто-то подойдет к тебе в овраге, беги со всех ног.



Поделиться книгой:

На главную
Назад