В считанные секунды перед самым началом заседания судья Акубжанов разрешал иногда фотокорреспондентам снять несколько кадров, запечатлеть согбенного человека в клетке, который делал вид, будто не замечает вспышек. Он позировал, не глядя в объектив. Входя в клетку, он не забывал быстрым взглядом окинуть зал и посмотреть, есть ли на первых скамьях корреспонденты.
Прямое интервью с человеком из клетки исключалось.
Мы задали ему вопросы в письменном виде и получили в ответ листки с отрывистыми фразами, будто филолог куда-то очень торопился, будто не было у него долгих пустых вечеров в тюремной камере.
Правда, его охрана и сокамерник уверяли, что ростовский Джек-потрошитель засыпал мгновенно и спал подолгу.
В сбивчивых его ответах было полно оборванных, недоговоренных фрагментов, повторов, пустых фраз. Самое удивительное в том, что ему нечего было сказать. Ничего особенного. Он был обыкновенным человеком. Как все. Советским человеком. Сыном своей невразумительной эпохи. Учителем, снабжением. Читателем газет, слушателем радио, телезрителем. Мужем, отцом, дедом.
И все было бы ничего, если бы не обвинения в убийствах.
Но летом девяносто второго суд еще не сказал: убийца. И мы не могли переступить невидимый порог и прямо спросить его: вы убили? Убивали? Хотели убить? Вас действительно неодолимо влекло к вашим жертвам? К девочкам? К мальчикам? Что вы чувствовали, когда искали жертву? Когда убивали? Когда возвращались домой?
Ответы на такие вопросы могли быть истолкованы ему во вред. Нет, мы не симпатизировали филологу. Какие там симпатии! Но вся предыдущая история ростовского дела, включая расстрелянного Кравченко, «Лесополосу», голубых и дураков, побуждала нас проявлять сдержанность. Не забегать вперед.
И как нам ни хотелось, мы не задали ни одного вопроса, имеющего отношение к обстоятельствам преступлений, к следствию и судебному разбирательству.
Только к нему самому — до ареста. До того дня, когда он стал человеком из клетки.
ВОПРОС. Какие события детства, с вашей точки зрения, оказали наибольшее влияние на формирование вашей личности?
ОТВЕТ. Мы жили на оккупированной территории в 1941–1943 г. После боев собирали трупы, по частям, в крови… И детей разорванных видел на улицах. Свист пуль, взрывы, пожары — хаты горели. Прятались в подвалы.
Голодные моры, организованные режимом Сталина. В 1933 году, по рассказам отца и матери, моего старшего брата Степана в голодовку украли и съели. И меня об этом родители всегда предупреждали: никуда не ходить из дому.
1947 год, голод и холод постоянные были в детские годы. Я умирал с голоду, лежал в бурьянах.
Отец — командир партизанского отряда, был в плену у немцев, его освободили американцы. Был репрессирован, работал в лесах Коми. Отпустили больного туберкулезом, кровью харкал…
И еще — обида, что деда, Короля Ивана, раскулачили, выслали. Дети умирали с голоду. А дед был середняк, трудяга.
В. Ваши политические убеждения?
О. Я был 25 лет в КПСС, окончил четыре университета марксизма-ленинизма. Был ярым борцом за победу коммунизма во всемирном масштабе.
Очень переживаю, что всю свою жизнь я потратил на убеждения утопические, безжизненные, оторванные от жизни… Крах идей коммунизма для меня явился личной трагедией, ударом по моим убеждениям. Осталась одна тревога.
В. В каком духе вы воспитывали своих детей?
О. Мы с женой воспитали двух детей. Они труженики, скромные. Мы их не баловали, мы с женой работали 40 лет на благо родины, не жили в роскоши и детям привили уважение к честному труду.
В. Верите ли вы в Бога и бессмертие души?
О. Как мама меня учила, когда была война и отец на фронте, а потом в плену, исчез бесследно, а мы умирали с голоду и холоду, — я всегда, всю жизнь, молился и обращался к Богу. И Бог мне всегда помогал…
Не представляю Бога как дедушку, а как высшее начало,
Всемирный Разум. Это наш Создатель, наш Хранитель, высший Авторитет, что оберегает нас всех от болезней и несчастий.
Оказало влияние, что я закончил 4 университета марксизма-ленинизма, где главным был атеизм, и филологический факультет. Это вселяло в мою душу тревогу, вызывало раздвоенность мышления. Теперь, слушая проповеди и молитвы, сам молюсь. И верю в бессмертие души.
В. К каким людям вы испытываете особую признательность?
О. К жене. Я люблю ее, уважаю. Признателен за то, что она терпела мое половое бессилие, — фактически у нас не было полноценных половых актов, а только имитация. И она страдала из-за этого, из-за моего характера и беспомощности. И защищала, когда меня травили на работе.
В. Вы как-то заявляли, что вы больше женщина, чем мужчина. В чем это выражается?
О. В детстве я больше гулял, дружил с девочками. И сейчас лучше контакт с женщинами как с подругами. С мужчинами не нахожу общей темы для разговора.
Ко мне приставали с детства мальчишки как к девочке. И в армии, и потом в тюрьме, и в командировках. И в конце концов я уже не сознаю, к какому полу я больше отношусь. Такая раздвоенность.
Мне нравятся ухаживания мужские…
В. А близкие друзья у вас были?
О. Нет, близкого друга не было. Я сам в мечтах, в фантазиях. В обидах от несправедливости.
В. Как вы предпочитаете отдыхать, где обычно проводили отпуск?
О. За все сорок лет работы нигде не отдыхал — ни в доме отдыха, ни в санатории. Не люблю праздного отдыха, не терплю безделья. Весь отдых — в домашних хлопотах.
В. Вы не раз утверждали, что стали жертвой общества. В чем это выражалось?
О. Смысл жизни и том, чтобы оставить след на земле. Любому делу — работе, учебе, творчеству — я отдавался целиком, пока у меня не отбивали охоту. Били по рукам и по мозгам. Меня выгоняли с работы, с жилья — на вокзалы, в электрички, в командировки. А я человек домашний, деревенский. Люблю семью, уют, детей, внуков…
В силу своего характера — замкнутого, робкого, стеснительного, особенно в детстве, — я не смог приспособиться к этому обществу, жил своей жизнью. Не мог найти ответы на вопросы, которые меня мучили. И по сексу, и по семейной жизни. Сейчас эти вопросы правильно решаются, а раньше одно их упоминание считалось позором.
В. Назовите ваши любимые книги. И музыку.
О. В школьные годы вся литература и музыка были настроены на всемирную победу коммунизма насильственным путем. Поэтому я восхищался военной литературой, особенно партизанской: «Молодая гвардия», «Подпольный обком действует», «В плавнях». Нравилось и потому, что отец был командиром партизанского отряда. А музыка…
И как один умрем борьбе за это…
Наш паровоз вперед лети,
В коммуне остановка…
Революционные песни: вперед к победе коммунизма во всемирном масштабе. Тогда в книгах и музыке не уделялось внимания человеческим отношениям, воспитанию любви и добра.
В. А газеты, телепередачи?
О. «Правда», «Известия» — любимые газеты. Из телевизионных передач — «Время», международные передачи. «Советский Союз глазами друзей» — особенно нравилось.
В. Сумели бы вы изменить свою жизнь, если бы удалось вернуться в прошлое, лет на двадцать назад?
О. Я мечтал о постоянной работе на одном месте. Жить в деревне, иметь побольше детей.
Моя трагедия в том, что я не выдержал современных перегрузок городской цивилизации. Надо было раньше жениться в деревне, трудиться без командировок. Отрыв от семьи привел к тому, что я одичал. Постоянство в семье, в труде — это облагораживает.
В. Какие черты вашего характера вы считаете главными? Вы человек общительный или сдержанный, скрытный?
О. Черты характера, свойственные мне, — открытость, искренность необъятная, доброта. А замкнутость, отчужденность — напускное, под влиянием окружающей неблагоприятной агрессивной среды.
Никаких комментариев к этому интервью мы давать не станем. К тому времени, когда оно было получено, интервьюент находился в заключении 20 месяцев. Нам не известно, что побуждало его выставлять себя в лучшем свете, сетовать на судьбу и клясть коммунистическое прошлое. Можно только предполагать: он рассчитывал на смягчение своей участи.
IX
ЛИНИИ ЖИЗНИ, ЛИНИИ СМЕРТИ
1984
Из всех вопросов самый сложный — почему.
Когда он с леденящим душу спокойствием рассказывал следователям о замысленном и совершенном, когда вспоминал — легко или натужно — о происшедшем и содеянном год или десять лет назад, то называл более или менее точно даты, описывал, как выглядели жертвы и во что были одеты, что было у него в руках, как наносил удары, какие сладострастные чувства испытывал, что делал после изнасилования и убийства. Временами отвечал сдержанно, временами — словоохотливо и с подробностями. Он мог ответить почти на все вопросы: когда, где, что, чем, как, куда.
Только не «почему».
«Меня неодолимо влекло…» «Я внезапно почувствовал, что…» «Случайно увидел на автобусной остановке… на улице… возле кинотеатра…»
Резонные мотивы. Убедительные.
Этот мальчик нравился ему больше других? Именно та умственно отсталая девочка была предметом его мечты? Он увидел нечто манящее в облике вокзальной девки?
Нет же, конечно. Все случайно, все по стечению обстоятельств. Непреодолимой, заданной, целеустремленной была только его похоть.
Он хотел. И для него, простого советского человека, испытавшего — действительно, без намека на иронию — немало лишений, жившего нелегкой — действительно — жизнью, терпевшего — действительно — тьму обид, это хотение стало главным. Оно многократно умножалось невозможностью удовлетворить его и нежеланием подавить его.
Не станем сейчас говорить про клинику. Возможно, он безумец. Но и тогда остается вопрос: мог ли он, такой обстоятельный, предусмотрительный, расчетливый, преданный муж, любящий отец, умиленный дед, мог ли он загнать свою похоть внутрь или изгнать ее из себя?
Едва ли не каждый человек хоть изредка, да удерживается от греха нравственными тормозами. И никто не бросит в него камень, если он мысленно раздевает чужую жену или берет на мушку личного врага.
Хотя и это грех.
По не тот грех, который подлежит наказанию.
Последствия — подлежат. Почти две тысячи лет назад верным учеником Иисуса святым апостолом Иаковом сказано было: «Похоть же, зачавши, рождает грех, а сделанный грех рождает смерть» (Иак. 1,15).
И, знаем мы, более пятидесяти смертей.
Но, говоря о рождении смерти, апостол имел в виду не жертву, а согрешившего. И не смерть на плахе, а смерть души.
Здесь мы говорим о другом: о жертве. О ее смерти.
Всякий раз, слушая и читая протоколы допросов, заключения судмедэкспертов, описания вещественных доказательств, мы, преодолевая чувства жути, страха, омерзения, пытались понять, хоть намек найти — ну почему? Он на этот вопрос ответить не может. Вдруг сами догадаемся…
Нет, не выходит. Что, как, где, когда — уже знаем. С его слов или с чужих. По почему?
Ответим неопределенно. Например, так.
Судьба. Провидение. Злой рок.
И похоть.
И вот он вышел на охоту. Он в командировке, или ходит по магазинам, или поехал на пляж. Он не какой-нибудь праздношатающийся, у него дел невпроворот, и по работе, и по дому. Возможно, он еще не уверен в своих желаниях, не очень-то надеется на удачу. Если ничего не выйдет, никто подходящий не подвернется, он просто побродит там и сям, поездит и вернется домой, к жене и детям.
Его сегодняшняя жертва вышла на улицу, сбежала из дома, поехала на вокзал, потеряла дорогу в большом городе. Она так и не узнает никогда, что ничтожный поворот судьбы — и не встретится на ее пути этот длинный словоохотливый дядька с портфелем в руке.
Две линии на карте жизни изгибаются, петляют, тянутся совсем рядом, расходятся и сближаются вновь.
И вдруг — вспышка. Роковое пересечение: линии жизни и линии смерти…
Жизнь у Марты Михайловны Рябенко не заладилась с утра. Насилу поднялась с постели, выглянула в окно — вот уж поистине февральская мерзость: сыро, пасмурно, слякотно. И не выспалась. И после вчерашнего голова трещит. Надо бы подлечиться, что она в последнее время и делала иногда с похмелья, но дома как назло ни капли спиртного. Может, оно и к лучшему: и без того на работе косятся, того гляди выгонят.
Марта Михайловна глянула в зеркало и осталась собой недовольна. Сорок пять лет, понятное дело, не девочка, но сегодня видок — хуже некуда. Помятая, будто каток проехал. И морщины откуда-то понабежали, и мешки под глазами. Аж смотреть тошно. Ладно, хватит ныть. Каждый кузнец своего счастья. Все в наших руках.
И хотя руки дрожали, Марта Михайловна умылась, причесалась и навела красоту. Нет, еще ничего. Если выспаться как следует, да к парикмахеру сходить, да косметика импортная — мужики еще заглядываться будут. Не всякий, конечно, но который понимает. А всякий и не нужен. Как раз и нужен такой, который понимает. Нет, это еще не конец. Сорок пять — не возраст.
Настроение малость улучшилось. Марта Михайловна оделась, заглянула к внучке — та еще спала — и отправилась на работу не завтракая. Все равно аппетита никакого.
На работе настроение опять поехало вниз. И отчего так бывает: если с утра не заладится, то весь день наперекосяк? Сперва поругалась с начальством, потом колготки зацепила о стул, хорошие колготки, гэдээровские, а после обеда позвали в отдел кадров и как снег на голову — сокращение. Может, еще и не уволят, но будьте готовы. Нашли, понимаешь, юного пионера! Думают, я просить их стану, умолять. Да видала я их всех в белых тапочках. Отработаю, сколько там осталось, обойду с бегунком кассу взаимопомощи, местком, библиотеку, в которую сроду не заходила, что там еще положено обойду — и будьте здоровы. Получу деньги под расчет, хватит, чтобы отдышаться и оглядеться. Без работы не останусь. Тут вам не капитализм.
Прямо с работы пошла к подруге. Во-первых, поплакаться, во-вторых, просушить намокшие в слякоти сапоги, а заодно и согреться — хорошо бы чем-нибудь покрепче. Без перебора, не так, как вчера, а самую малость. Не надеясь на подругу, по дороге прихватила бутылку — и правильно сделала. У подруги своего не оказалось.
Выпили немного. Согреться-то согрелась, а вот просушиться и душу облегчить не получилось. Подруге было не до нее, своего мужика ждала. Так прямо и сказала: не до тебя. Марта Михайловна немного обиделась. Но виду не подала. Оделась, недосохшие сапоги натянула — и пока, подруга!
Початую бутылку оставлять не стала — заткнула пробкой и взяла с собой. Самой пригодится.
Добралась до дома. Настроение поганое, подстать погоде. Повозилась с внучкой — не полегчало. И что за день такой проклятый выдался! Налила себе в стакан, на три пальца, не больше. Вроде бы немного отошло. Добавила совсем чуть- чуть, на донышке. Наконец-то отпустило. И погода за окном получше стала. Темень, правда, много не разглядишь, но похоже, уже не так сыро, как с утра. И потеплее.
Что толку дома-то сидеть! Выйти бы, на людей посмотреть, себя показать. Время, можно сказать, детское.
Она сунула ноги в замшевые сапоги, надела зеленое пальто с меховым воротником, повязала узорчатый шерстяной платок, глянула на себя в зеркало и вышла из квартиры.
На улице было гораздо холоднее, чем казалось из комнаты. Она шла куда глаза глядят, в голове слегка шумело: с обеда ничего не ела, только прикладывалась помаленьку. Много ли надо невезучей женщине за сорок? Ей опять стало ужасно жалко себя, но это чувство скоро прошло.
Марта Михайловна быстро шагала по улице, стараясь согреться. Она продрогла и рада была бы зайти куда-нибудь, где потеплее, — но куда?
Она проходила мимо автобусной остановки, когда большой заляпанный грязью автобус приветливо распахнул двери, словно приглашая ее внутрь. Она вошла не задумываясь, хотя ехать ей было решительно некуда. Но внутри, казалось ей, так тепло, так уютно…
Автобус был, как обычно, нетоплен и набит битком. По все равно лучше, чем на темной улице. Она стояла, держась за поручень, прижимаясь к чьей-то большой спине, и задремывала. На остановках она вздрагивала, открывала глаза и опять проваливалась в дремоту. Она не очень понимала, куда едет и сколько остановок проехала. Народу в автобусе стало меньше, теплая спина вышла, можно было и сесть, но Марте Михайловне уже надоела поездка. Она прижалась лбом к стеклу, увидела за окном голые деревья, площадку с обелиском и поняла, что едет к аэропорту. Сначала она огорчилась — попутала нелегкая, занесла на окраину, — но потом оживилась. Все-таки людное место, можно в тепле посидеть, поглядеть телевизор, в буфет зайти, пива выпить, а потом на автобус — и домой. Как-никак завтра на работу, надо выспаться. А может быть, послать ее куда подальше, эту работу, все равно выгоняют».
Стакан пива не помешал бы.
В хмуром аэропортовском буфете измаявшаяся за день, с тяжелым взглядом буфетчица открыла ей бутылку жигулевского пива и пальцем показала на поднос с гранеными стаканами — сама возьмешь.
По телевизору показывали какую-то муру.
Пиво было теплое и почти без пены. Она допивала его с отвращением.