У меня в гостях школьная подруга из Сибири. Вдруг входит Бабель и садится на стул. Поговорил с нами, посмешил нас, а потом встал и начал пятиться задом к двери. Мы с изумлением на него смотрим, а он говорит: "Извините, но я не могу повернуться к вам спиной, у меня сзади большая дыра на брюках". Так и выпятился из комнаты.
В 1938 году в Киеве Бабель однажды был приглашен на обед к своему школьному товарищу Мирону Наумовичу Беркову. После обеда, как рассказывала мне вдова Мирона Наумовича Клавдия Яковлевна, мужчины пошли в спальню отдохнуть. Потом пили чай, и уже вечером хозяева решили проводить Бабеля до гостиницы, где он жил. Шли, разговаривали, у гостиницы остановились и стали прощаться. "И вдруг, — рассказывает Клавдия Яковлевна, — я вижу, что через руку Бабеля перекинута какая-то одежка, а на ней что-то блестит. Присматриваюсь — и узнаю знакомые пуговицы: "Бабель, это же мое платье!" А Бабель говорит: "У меня, знаете ли, есть тут одна знакомая дама, она все время требует от меня подарков, а так как денег у меня нет, я решил подарить ей это платье"".
Клавдия Яковлевна отобрала у Бабеля свое платье, и они долго смеялись над его проделкой.
Платье висело в спальне, и как-то Бабель сумел его оттуда вытащить в переднюю и захватить с собой так, что хозяева не заметили.
Такие проделки Бабель позволял себе часто, и чем неправдоподобнее выглядела его выдумка, тем было смешней.
Свою мать мог представить кому-нибудь: "А это моя младшая сестра", а о сестре сказать: "А это наш недоносок". Писателя С. Г. Гехта представил Есенину как своего сына и т. д. Бабель любил разыгрывать людей, сам играл при этом разные роли: то хромого, то скупого, то больного.
Если играет роль больного, то начинает стонать на разные лады. Я вбегаю в его комнату, обеспокоенная, а он, постонав при мне еще некоторое время, вдруг рассмеется и скажет: "Я разыгрывал перед вами "еврейские стоны"".
Играя роль скупого, он не брал в трамвае билета и выпрыгивал на ходу при появлении контролера. Мне приходилось выпрыгивать за ним. Мог попросить едущую с ним даму купить ему билет, так как якобы у него совершенно нет денег.
Бабель любил говорить о себе: "Я человек суеверный". Я от многих людей слышала, что он сейчас же возвращался домой, если черная кошка перебежит ему дорогу или кто-то из домашних спросит, куда он идет. Свидетельницей таких возвращений я не была. На перилах лестницы в нашей квартире висела подкова. "Зачем это?" — спросила я. "Это приносит счастье", — ответил Бабель, улыбнувшись. По его лукавой усмешке я понимала, что это была только игра в суеверие, которая его забавляла.
Как-то в выходной день, наверное, в 1937 году, Бабель сказал мне: "Сегодня дома не обедаю. Обедаю в ресторане с Любовью Михайловной Эренбург. Эренбурги часто кормили меня в Париже".
Я спросила Бабеля, сколько у него денег. Он вытащил бумажник и, заглянув в него, ответил: "Сто рублей". Я сказала, что этого мало для того, чтобы угостить такую даму, и дала ему еще сто рублей.
Продолжение этого эпизода мне позже рассказала сама Любовь Михайловна. Она жила тогда в гостинице, и Бабель ни за что не захотел туда за ней заходить. Он назначил ей свидание на улице за углом и повел в ресторан гостиницы "Москва" на площади Революции. Когда они сели за столик, Бабель взял карточку меню и спросил: "Икры хотите?" Она ответила: "Нет". "Семги хотите?" — "Нет". — "Пирожных хотите?" — "Нет". Бабель предлагал ей самые дорогие блюда и вина, а она отказывалась. Заказали мало, что-то из не очень дорогих блюд. А после обеда Бабель ей сказал: "Сразу видно, что вы — хороший товарищ. Другая бы потребовала от меня и икры, и семги, и крабов, и тортов, и мороженого, а вас накормить стоило совсем недорого". Действительно ли Бабель боялся заходить в гостиницу, где в 1937 году, конечно же, велось наблюдение за каждым приходящим туда? Или он разыгрывал перед Любовью Михайловной роль трусливого Бабеля? Думаю, что второе.
Жизнь наша в Москве протекала размеренно. Я рано утром уходила на работу, пока Бабель еще спал. Вставая же, он пил крепкий чай, который сам заваривал, сложно над ним колдуя… В доме был культ чая. "Первач" — первый стакан заваренного чая Бабель редко кому уступал. Обо мне не шла речь: я была к чаю равнодушна и оценила его много позже. Но если приходил уж очень дорогой гость, Бабель мог уступить ему первый стакан со словами: "Обратите внимание: отдаю вам первач". Завтракал Бабель часов в двенадцать дня, а обедал — часов в пять-шесть вечера. К завтраку и обеду очень часто приглашались люди, с которыми Бабель хотел повидаться, но мне приходилось присутствовать при этом редко, только в выходные дни. Обычно я возвращалась с работы поздно: в Метропроекте засиживались, как правило, часов до восьми-девяти.
Из Метропроекта я часто звонила домой, чтобы узнать, все ли благополучно, особенно после рождения дочери. Я спрашивала:
— Ну, как дома дела?
На что Бабель мог ответить:
— Дома все хорошо, только ребенок ел один раз.
— Как так?!
— Один раз… с утра до вечера…
Или о нашей домашней работнице Шуре:
— Дома ничего особенного, Шура на кухне со своей подругой играет в футбол… Грудями перебрасываются.
Иногда Бабель сам звонил мне на работу, но подошедшему к телефону говорил, что "звонят из Кремля".
— Антонина Николаевна, вам звонят из Кремля, — передавали мне почти шепотом. Настораживалась вся комната. А Бабель весело спрашивал:
— Что, перепугались?
Бабель не имел обыкновения говорить мне: "Останьтесь дома" или "Не уходите". Обычно он выражался иначе:
— Вы куда-нибудь собирались пойти вечером?
— Да.
— Жаль, — сказал он однажды. — Видите ли, я заметил, что вы нравитесь только хорошим людям, и я по вас, как по лакмусовой бумажке, проверяю людей. Мне очень важно было проверить, хороший ли человек Самуил Яковлевич Маршак. Он сегодня придет, и я думал вас с ним познакомить.
Это была чистейшей воды хитрость, но я, конечно, осталась дома. Помню, что Маршак в тот вечер не пришел, и проверить, хороший ли он человек, Бабелю не удалось.
Иногда он говорил:
— Жалко, что вы уходите, а я думал, что мы с вами устроим развернутый чай…
"Развернутым" у Бабеля назывался чай с большим разнообразием сладостей, особенно восточных. Против такого предложения я никогда не могла устоять. Бабель сам заваривал чай, и мы садились за стол.
— Настоящего чаепития теперь не получается, — говорил Бабель. — Раньше пили чай из самовара и без полотенца за стол не садились. Полотенце — чтобы пот вытирать. К концу первого самовара вытирали пот со лба, а когда на столе появлялся второй самовар, то снимали рубаху. Сначала вытирали пот на шее и на груди, а когда пот выступал на животе, вот тогда считалось, что человек напился чаю.
Так и говорили: "Пить чай до бисера на животе".
Пил Бабель чай и с ломтиками антоновского яблока, любил также к чаю изюм.
Часто бывал он в народных судах, где слушал разные дела, изучая судебную обстановку. Летом 1934 года он повадился ходить в женскую юридическую консультацию на Солянке, где юрисконсультом работала Е. М. Сперанская. Она рассказывала, что Бабель приходил, садился в угол и часами слушал жалобы женщин на своих соседей и мужей.
Я запомнила приблизительное содержание одного из рассказов Бабеля по материалам судебной хроники, который он мне прочел. Это рассказ о суде над старым евреем-спекулянтом. Судья и судебные заседатели были из рабочих, без всякого юридического образования, не искушенные в судопроизводстве. Еврей же был очень красноречив. В этом рассказе еврей-спекулянт произносил такую пламенную речь в защиту Советской власти и о вреде для нее спекуляции, что судьи, словно загипнотизированные, вынесли ему оправдательный приговор.
Однажды с какими-то знакомыми Бабеля, журналистами из Стокгольма, приехал в СССР молодой швед Скуглер Тидстрем. Его нельзя было назвать даже блондином, до того он был беловолос: высокий, с розовым лицом и изжелта-белыми, как седина, волосами. Журналисты сказали Бабелю, что Скуглер приехал как турист, но, придерживаясь коммунистических взглядов, хотел бы остаться в Советском Союзе. Бабель почему-то оставил его жить у нас и сбросил на мое попечение.
Молодой человек целыми днями сидел в комнате, читал и что-то записывал в толстые, в черной клеенке тетради. Однажды я спросила его, что он пишет? Оказалось, что он по-русски конспектирует труды Ленина. Русский язык он учил еще в Стокгольме, а говорить по-русски научился уже в СССР.
Бабель рассказал мне, что Скуглер происходит из богатой семьи; его старший брат — крупный фабрикант[4]. Но Скуглер увлекся марксизмом и отказался от унаследованного богатства; он ненавидит своего брата-эксплуататора, приехал к нам изучать труды Ленина и хочет жить и работать в СССР.
— Прямо не знаю, что с ним делать, — сказал Бабель.
Он несколько раз продлевал шведу визу, упрашивая об этом кого-то из своих влиятельных друзей.
Скуглер очень легко краснел по всякому поводу. Заметив это, Бабель мог подшутить над ним. За обедом при всех вдруг сказать: "Вот Скуглер не успел приехать, а уже влюбился в Антонину Николаевну". И без того розовое лицо Скуглера заливалось краской, которая просвечивала даже между его белых волос.
А Бабель был доволен и мог еще добавить: "Ничего удивительного, не вы один, все в нее влюбляются". Да уж, утешил человека! Мне было жалко Скуглера, и я сердилась на Бабеля за такие шутки, тем более что правды в этих словах не было никакой.
Вскоре Скуглер, познакомившись с какой-то очень невзрачной девушкой, с щербинками на лице и черной челкой, влюбился в нее. Мы с Бабелем видели как-то их вместе на ипподроме. Затем эта девушка изменила Скуглеру, и он сошел с ума. Помешательство было буйным, его забрали в психиатрическую лечебницу. Бабель нанял женщину, которая готовила Скуглеру еду и носила в больницу. Сам Бабель тоже часто навещал его. Как-то раз приходит он из больницы и говорит:
— Врачи считают, что Скуглер неизлечим. Придется вызывать брата.
Брат приехал вместе с санитаром. Санитар был одет так, что мы сначала приняли его за брата-фабриканта. Скуглера надо было забрать из лечебницы, привезти на вокзал и посадить в международный вагон. Опасен был путь пешком от машины до вагона. Бабель предложил мне пройти со Скуглером этот путь. Санитар должен был ждать его в купе, а брат находился в другом купе этого же вагона и до времени ему не показывался. Я волновалась ужасно: не шутка — вести под руку буйного сумасшедшего.
Скуглер вышел из машины, я взяла его под руку, он был весел, рад встрече, спрашивал меня о моей работе. Так, болтая, мы потихоньку дошли до вагона и вошли в купе.
Я и Бабель попрощались с ним, просили писать; все сошло благополучно. А позже Бабель узнал и рассказал мне:
— Когда поезд тронулся и брат вошел к Скуглеру в купе, тот на него набросился, буйствовал так, что разбил окно, пришлось его связать и так довезти до Стокгольма. Там его поместили в психиатрическую лечебницу.
А примерно через месяц Бабель стал получать от Скуглера письма, в которых он писал о своей жизни в лечебнице, о распорядке дня, о том, какие кинокартины он смотрел. Подписывался он всегда так: "Ваш голубчик Скуглер". Дело в том, что, когда он жил у нас, Бабель за обедом часто говорил: "Голубчик Скуглер, передайте соль" или еще что-нибудь в этом же роде.
Через несколько месяцев Скуглер совершенно вылечился и его отпустили домой. Он тут же записался в Интернациональную бригаду и уехал воевать в Испанию. Спустя, может быть, месяц после этого Бабель вошел ко мне в комнату с письмом и газетной вырезкой.
— Скуглер, — сказал он, — погиб в Испании как герой. Франкисты окружили дом, где было человек сто республиканцев, и Скуглер гранатами расчистил им путь к бегству из этого дома, а сам погиб. Так написано в этой испанской газете…
Вениамин Наумович Рыскинд, веселый рассказчик и любимец Бабеля, впервые явился к нему летом 1935 года и принес свой рассказ "Полк", написанный на еврейском языке. Впоследствии Бабель перевел этот рассказ на русский язык, артист О. Н. Абдулов читал его со сцены и по радио.
После первого визита Рыскинда Бабель сказал мне:
— Прошу обратить внимание на этого молодого человека еврейской наружности. Пишет он очень талантливо, из него будет толк.
Рыскинд то приезжал в Москву, то исчезал куда-то, но, вернувшись в столицу, всегда появлялся в нашем доме, и Бабель охотно встречался с ним.
Рыскинд написал детскую пьесу о мальчике-скрипаче, живущем в Польше вблизи от нашей границы. Благодаря дружбе с польским пограничником мальчик слушал советские песни, а затем играл их польским ребятам. Об этом узнал польский пристав, и мальчик погиб. Сначала пьеса называлась "Берчик", потом была переименована в "Случай на границе". Театры в Харькове и Одессе подготовили постановку этой пьесы, но показать ее помешала вспыхнувшая война.
Рыскинд писал и рассказы, и песни, хорошо пел и сам иногда сочинял музыку. Сюжеты его рассказов и песен всегда были очень трогательными, человечными, с налетом печали, которая никак не устраивала редакторов наших журналов, где безраздельно господствовали бодрость и энтузиазм.
Рыскиндом было задумано много киносценариев, но дописать их ему никак не удавалось.
Однажды Рыскинд нашел случай поздравить меня оригинальным способом. Я получила правительственную награду как раз в тот год, когда награждали писателей. Ордена получили, кажется, все известные писатели, кроме Бабеля, Олеши и Пастернака. В день, когда я из газеты узнала о своем награждении, вдруг открылась дверь в мою комнату и появилась сначала рука с кругом колбасы, а потом Рыскинд.
— Орденоносной жене неорденоносного мужа, — произнес он и вручил мне колбасу.
Мы тут же втроем организовали чай с колбасой необыкновенного вкуса — такую, помнилось мне, я ела только в раннем детстве. Оказалось, что брат Рыскинда, колбасник, приготовил ее собственноручно.
Проделки Рыскинда были разнообразны.
Он мог прислать мне коробку конфет с запиской на серой оберточной бумаге: "От рыжиго низвесного". Бабель, приняв эту коробку от посыльного, сказал: "Хотел бы я дожить до того времени, когда вы постареете и будете сами делать подарки молодым людям, чтобы заслужить их благосклонность".
Рыскинд участвовал в постановке кинокартины "Земля обетованная", снимавшейся в Киеве. То ли он был автором сценария в соавторстве с кем-то, то ли писал диалоги. Вдруг вся работа прекратилась: картину запретили. Бабель с большим огорчением рассказал мне об этом, а через несколько дней мы получили посылку из Киева, которая состояла из очень жирных гуся и поросенка. К посылке была приложена записка: "Все, что осталось от "Земли обетованной"".
В один из приездов Рыскинда зимой Бабель, смеясь, рассказал мне, что Рыскинд зашел в еврейский театр: актеры репетировали в шубах и жаловались на холод; тогда он позвонил в райжилотдел и от имени заведующего Метеорологическим бюро чиновным голосом сказал: "На Москву надвигается циклон, и будет значительное понижение температуры. Необходимо как следует топить в учреждениях и особенно в театрах". На следующий день печи в театре пылали…
Приезжая в Москву, Рыскинд останавливался в гостинице и очень смешно рассказывал, как его номером пользуются друзья.
Жизнь Рыскинда была беспорядочной, и Бабелю очень хотелось приучить его к организованности и ежедневному труду.
— Подозреваю, Вениамин Наумович, — сказал как-то Бабель, — что вы ведете в Москве беспутный образ жизни, тогда как должны работать. Я поручился за вас в редакции, что ваш рассказ будет сдан к сроку. Поэтому сегодня я ночую у вас в номере и проверю, спите ли вы по ночам.
— Исаак Эммануилович, — рассказал мне потом Рыскинд, — действительно пришел, и мы ровно в двенадцать часов легли спать. Надо сказать, что я страшно беспокоился, как бы кто-нибудь из моих беспутных друзей-гуляк не вздумал притащиться ко мне среди ночи или позвонить по телефону. Беспокоился и не спал. И вдруг, во втором часу ночи, — звонок. Бабель проснулся и произнес: "Начинается…" А я, готовый убить приятеля, который позорит меня перед Бабелем, подбежал к телефону, снял трубку и услышал, как незнакомый мне женский голос спрашивает… Бабеля. Я, торжествуя, позвал: "Исаак Эммануилович, вас!" Он был смущен, надел очки и взял трубку. Слышу, говорит: "Где он, не знаю, но что в данный момент он не слушает Девятую симфонию Бетховена, за это я могу поручиться". Затем, положив трубку, сказал: "Жена разыскивает своего мужа, кинорежиссера, с которым я днем работал. Должно быть, Антонина Николаевна дала ей ваш телефон…"
Этот бездомный, нищий, с вечной игрой воображения человек был интересен и близок Бабелю.
Однажды Рыскинд рассказал мне эпизод, свидетельствующий о том, как он сам ценил такую же игру воображения у других.
Когда ему, наконец, дали в Киеве комнату в новом доме, он решил устроить новоселье, хотя мебели у него не было никакой. Он купил несколько бутылок водки, колбасы и буханку хлеба, разложил все это на полу, посредине комнаты, на газете, и пригласил друзей.
— Гости приходили, — рассказывал Рыскинд, — складывали шубы и шапки в угол и усаживались на пол вокруг газеты. Гостей было много, и сторож дома решил, что новоселье справляет не какой-то бедняк, недавно въехавший сюда с одним чемоданчиком, а получивший квартиру в этом же подъезде секретарь горкома. И вдруг входит актер Бучма. И происходит чудо. Он снимает роскошную шубу и "вешает" ее на вешалку (шуба, конечно, падает на пол), сверху пристраивает шапку, подходит к стене, вынимает расческу, причесывается, как бы смотрясь в зеркало, поправляет костюм и галстук — полное впечатление, что у стены большое трюмо. Потом поворачивается, делает вид, что открывает дверь и проходит из передней в гостиную. Начинает осматривать картины, развешенные на стенах (стены голые), приближается, делает шаг назад, подходит к окну, отдергивает шторы, смотрит на улицу, затем задергивает их — они тяжелые, на кольцах. Подходит к столику, берет книгу, листает, затем идет к камину, греет руки, снимает с каминной полочки статуэтку и держит бережно, как очень дорогую вещь. Так Бучма, великий актер, создал у всех присутствующих иллюзию богато обставленной квартиры…
Бабель очень любил Соломона Михайловича Михоэлса и дружил с ним. О смерти его первой жены говорил:
— Не может забыть, открывает шкаф, целует ее платья.
Но прошло несколько лет, Михоэлс встретился с Анастасией Павловной Потоцкой и женился на ней. Мы с Бабелем бывали у них дома на Тверском бульваре, у Никитских ворот. Приходили вечером, Михоэлс зажигал свечи; у него были старинные подсвечники, и он любил сидеть при свечах. Комната была с альковом, заставленная тяжелой старинной мебелью. Мне она казалась мрачной. Иногда Михоэлс приходил к нам и пел еврейские народные песни. Встречались мы и в ресторанчике почти напротив его дома — иногда он приглашал нас туда на блины. Бывали мы с ним и Анастасией Павловной и в доме Горького, в Горках, уже после смерти Алексея Максимовича. Веселые рассказы Михоэлса перемежались с остроумными новеллами Бабеля. У Михоэлса был дар перевоплощения, он мог изобразить любого человека, и, хотя внешне был некрасив, его необыкновенная одаренность позволяла этого не замечать.
Бабель научил меня любить еврейский театр, директором и главным актером которого был Михоэлс, считал, что "играют с темпераментом у нас только в двух театрах — в еврейском и цыганском".
Он любил игру Михоэлса в "Путешествии Вениамина III", а пьесу "Тевье-молочник" мы с ним смотрели несколько раз, и я очень хорошо помню Михоэлса в обоих этих спектаклях; не могу также забыть, какой он был замечательный король Лир.
Бабель часто заходил за мной к концу рабочего дня, и обычно не один, а с кем-нибудь, просматривал нашу метропроектовскую стенную газету, а потом смешно комментировал текст. Однажды Бабель зашел за мной вместе с Соломоном Михайловичем, а в стенной газете как раз была помещена статья под заголовком: "Равняйтесь по Пирожковой". Мы втроем отправились куда-то обедать. Я и не знала, что Бабель и Михоэлс успели прочесть в газете статью. Всю дорогу они веселились, повторяя на все лады фразу: "Равняйтесь по Пирожковой". Перебивая друг друга, с разными интонациями, они то и дело вставляли в свои речи эти слова.
Летом 1936 года я не брала отпуск, как я это делала обычно, чтобы использовать его осенью перед моим декретным отпуском. Поэтому мы с Бабелем договорились, что он уедет один в Одессу, а потом переедет в Ялту для работы с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном над картиной "Бежин луг", и я туда к нему приеду. Из Одессы я получила телеграмму: "Как здоровье и как фигура?"
Я выехала из Москвы в начале октября, в дождливый, холодный, совсем уже осенний день, Бабель встретил меня в Севастополе, и мы добирались до Ялты в открытой легковой машине по дороге с бесчисленным количеством поворотов. Бабель не предупредил, когда появится перед нами море: он хотел увидеть, какое впечатление произведет на меня панорама, открывающаяся неожиданно из Байдарских ворот. От восторга у меня перехватило дыхание. А Бабель, очень довольный моим изумлением, сказал:
— Я нарочно не предупредил вас и шофера просил не говорить, чтобы впечатление было как можно сильнее. Смотрите, вон там, внизу, Форос и Тессели, где была дача Горького, а вот здесь когда-то находился знаменитый на всю Россию и даже за ее пределами фарфоровый завод…
Сверкающее море, солнце, зелень и белая извивающаяся лента дороги — все это казалось невероятным после дождливой и холодной осени в Москве.
Как только я приехала в Ялту, мне сразу же сообщили, что Бабель не отходит от одной пожилой дамы. Сидит с ней по вечерам в кафе, подходит на бульваре и садится рядом на скамейку, ведет с ней нескончаемые разговоры. Я, смеясь, спросила Бабеля, с какой из дам он тут проводит время. И он мне рассказал: "Это — мать одной актрисы, ее зять тоже участвует в создании картины "Бежин луг". Она очень интересно разговаривает. Протягивает, например, прямо к моему лицу сумочку и говорит: "Папа, папа, хочу кушать — обедаю". Этим она хочет сказать, что у нее свои деньги, которые дал ей муж, что она не живет на деньги зятя и дочери. Зятя своего она не уважает за то, что он мало зарабатывает, но говорит об этом так: "Машка в сберкашку сбегает, деньги ему в карман сунет, а он — гости дорогие, кушайте, пейте! Как это называется? Альфонс?"" Однажды этот зять, уехавший по делам в Москву, прислал нам, уж не помню по какому случаю, поздравительную телеграмму и подписался "Альфонс Доде". Видимо, отлично знал, как обзывает его теща.
Бабель так смешил меня рассказами об этой женщине, что я охотно отпускала его с ней посидеть и поговорить. Он возвращался и цитировал: "Машка сшила себе платье — рукава "а ли нарцисс"" или еще: "Эдуард Тиссе — римский профиль, броненосец Потемкин, а наш — подмастерье у Эйзенштейна. Разденется, ляжет в постель — посмотреть не на что. Гадость!" И, конечно, Бабель не отходил от этой женщины, пока, наконец, до ее детей не дошли слухи о том, что она говорит. И они срочно отправили ее домой.
Работа Бабеля с Эйзенштейном над картиной "Бежин луг" началась еще зимой 1935–1936 годов. Сергей Михайлович приходил к нам с утра и уходил после обеда. Работали они в комнате Бабеля, и, когда я однажды после ухода Эйзенштейна хотела войти в комнату, Бабель меня не пустил.
— Одну минуточку, — сказал он, — я должен уничтожить следы творческого вдохновения Сергея Михайловича…
Несколько минут спустя я увидела в комнате Бабеля горящую в печке бумагу, а на столе — газеты с оборванными краями…
— Что это значит? — спросила я.
— Видите ли, когда Сергей Михайлович работает, он все время рисует фантастические и не совсем приличные рисунки. Уничтожать их жалко — так это талантливо, но непристойное их содержание — увы! — не для ваших глаз. Вот и сжигаю…
Потом я уже знала, что сразу после ухода Эйзенштейна входить в комнату Бабеля нельзя…
В первый же день по приезде, когда мы пошли в ресторан обедать, Бабель мне сказал:
— Пожалуйста, не заказывайте дорогих блюд. Мы обедаем вместе с Сергеем Михайловичем, а он, знаете ли, скуповат.
То была очередная выдумка Бабеля. У входа в ресторан мы встретились с Эйзенштейном и вместе вошли в зал. Тотчас какие-то туристы-французы вскочили с мест и стали скандировать: "Vive Эйзенштейн! Vive Бабель!" Оба были смущены.