Ушиц, будучи с бодуна и не получив реплику, остолбенел и потерял нить сюжета. Спасая положение, понес околесицу. Потом пробилась в его ахинее одна фраза из текста пьесы: «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать».
А затем должны идти слова, важные для дальнейшего сюжета: «Элиза еще утром была на грани нервного срыва. Искать ее бессмысленно, но я уверен, ничего она с собой не сделает. Она наверняка уехала на машине Конрада и теперь уже далеко».
И вот после этого Конрад, то есть Гена Новавитов: «А мой аппарат вообще не работает. В ремонте. На моем авто далеко не уедешь. Искать надо близко. И прежде всего проверить, не исчезли ли бриллианты из шкатулки Баронессы».
Публика заинтригована. Занавес. Антракт. (Текстик, конечно, тот еще, но что поделаешь, такая пьеса, и, хочу напомнить, сыграли мы ее почти сто раз, и залы битком набиты, и публика кричит «Бра-а-во!».) Но не в этом дело. А дело в том, что Ушиц, будучи, это надо помнить, с бодуна, вообще ничего не сказал про машину, ни слова! И получилось:
Ушиц (
Гена (
Ну, и как это было бы? При чем тут его аппарат? В каком смысле «далеко не уедешь»? Какая-то низкопробная пошлятина. Да, наша пьеса порядочное дерьмо, но не настолько же?!
Вот Гена и молчал. И выкрутиться он не мог. Он! Кумир женщин, секс-символ! Этот Конрад, которого он играет, живет со всеми героинями пьесы! И вдруг: «Мой аппарат на ремонте!». Публике-то что делать? И про что дальше играть?
Мы кончали очередную бутылку, вспоминали, как это было, и всё спорили, кто виноват. Разошлись часа в два. Ночь была душная. Запоздало схватились убирать со стола, но Елизавета вытолкнула мужчин за дверь.
— Идите, идите, сами уберем, Катя мне поможет.
Юрий Иванович, слегка кренясь то вправо, то влево, удалялся по широкому гостиничному коридору.
— Так что, мы завтра репетируем в двенадцать? — крикнула вслед Елизавета.
— Видно будет, утром решу.
— Мне надо знать. Уже около двух, а мне вставать в семь, ехать в аэропорт. Надо встречать Ивана Досплю.
Корецкий у лифта захохотал.
2
Утро не было мудренее вечера. Утро было туманное и седое. Туманное в том смысле, что в голове был туман. А седое, потому что от происшедшего утром можно было сразу поседеть.
Мне снилось, что я в замкнутом пространстве без окон, без дверей, а в стену кто-то бухает. Проснулся — лежу в моем довольно убогом номере с окном и с дверью. В дверь стучат, и Катин голос кричит:
— Женя, открой! — (Меня зовут Женя.) — Открой, Женя!
Я открыл. Она шмякнула на стол нашу пьесу.
— Полдесятого, Женя. Учи роль. Учите роль Ушица, будете сегодня играть Рене. В двенадцать репетиция.
Под мышкой у Кати я увидел еще несколько экземпляров пьесы. Виляя бедрами, она ринулась к двери, но я сделал рывок, ухватил ее за эти бедра и вернул обратно на середину комнаты.
— Объяснись! Я не понял, что с Ушицем?
Катя затараторила и понесла что-то несусветное:
— С Ушицем ничего. Он уже учит роль Андрюши Корецкого. Корецкий будет играть Конрада вместо Гены Новавитова, но Корецкому я не могу достучаться. Или спит, или ушел на рынок.
— На рынок? — спросил я, слабо соображая.
— Ну, не на рынок, откуда я знаю. Елизаветы нет, она мне оставила записку, и его нет. И на завтраке его не было, я спрашивала. Может быть, в гости пошел.
— К кому в гости? Здесь? С утра?
— Откуда я знаю. Оставьте меня в покое. Учите Рене, репетиция в двенадцать.
Она опять скакнула к двери, а я опять ухватил ее за бедра. Глупейшая мизансцена! Я ведь в одних трусах, а она в полном прикиде — прическа, макияж и, как всегда, ослепительно подведенные глаза.
— Почему Новавитова нет? Самолет не пошел?
— Пошел самолет, но в другую сторону. У него еще одна съемка — в Марокко. Это связано с американцами, они отменить никак не могут. Они его забрали и предлагают, чтоб мы отменили спектакль, они оплатят аншлаг и неустойку.
— Ну так надо отменять.
— Пустите меня! — она вырвалась из моих рук, плечом шибанула полуоткрытую дверь и уже из коридора крикнула:
— Досплю приехал!
Хотелось бы продолжить рассказ, потому что, хочу надеяться, он вас заинтересовал. Но я должен остановить действие. Я должен порассуждать. Без рас-суждений, уверяю вас, то, что происходило, покажется плохим анекдотом. А ведь все это было на самом деле, и все участники этого почти фантастического бардака не чужие мне люди, и сам я тоже участник. И еще зрители — не забудем! В зале ДК 1500 мест, и все билеты проданы. Поэтому совсем выбросить рассуждения я никак не могу. Делали мы одно, думали другое, чувствовали третье. А в подсознании шевелилось еще что-то не сформулированное — четвертое.
Буду конкретен. К примеру, колбаса! (Извините, может, непонятно, но я продолжу, потом станет понятно.) Твердокопченая колбаса в вакуумной упаковке — вот она! Все знают, что это дерьмо. (Ну, почти все, потому что кто-то надеется, что не дерьмо, и покупает, иначе бы не продавали.) Значит, некий неопытный соблазнился и купил. Допустим, я. Купил. Вот она лежит на холодильнике. Я думал, ничего, со спиртным как-нибудь пройдет. Не проходит! Стало быть, я обманулся, и у меня от этого плохое настроение — я дурак. Тот, кто сделал эту колбасу, знает, сволочь, из чего он ее делал и как он ее делал. Он рад, что всучил ее мне, но в глубине души ему стыдно! (Я надеюсь на это!) Бармену, который торгует такой колбасой, плевать на все — не хочешь, не покупай! Ему приказали, вот он и выставил ее как единственную закуску перед голодным человеком. Но морда у него, однако, кислая — значит, тоже стыдно. То есть всем участникам затеи — плохо. Теперь вопрос — а самой колбасе каково? Вот если бы она могла соображать, как она всех морочит и какое она есть дерьмо?
Так происходит в торговле, хотя торговля — двигатель прогресса.
А в театре? Если касса продала билеты, дирекция потирает руки, но в глубине-то души знает, что продали дерьмо. Сегодня проскочило, а когда-нибудь крепко нарвутся. Зрители покричали «Браво!», а потом пошлепали домой и, чувствуют, под ложечкой что-то сосет, и начинают догадываться, что потребили дерьмо.
А мы, актеры? Мы кланяемся, посылаем воздушные поцелуи, а потом идем пить водку, чтобы утопить в ней мелькнувшую догадку: мы и есть та самая говенная колбаса, только мыслящая. Вот так я мыслил. Наверное, потому и ходил в тот день в настроении хуже некуда.
Ладно! Порассуждали, теперь к действию.
Напялив штаны, я побежал вон из номера и ткнулся в дверь к Елизавете. Мертво! Ни ответа, ни привета. Рванул к режиссеру, Юрию Ивановичу. Пусто! Горничная пылесосит коврик. Побежал в кафе. Завтрак на самом финале. Гости города все сожрали, а хозяева смотрят на меня неодобрительно — без пяти десять, баста! Я ел остатки какого-то ненатурального омлета, под названием SCRABLE (скрэбл?), запивая безвкусным чаем с печеньем из пачки. Передо мной лежала пьеса, и я учил роль Рене. Я ее почти знал, сто раз слышал в визгливом исполнении Ушица. Но одно дело знать ушами, а другое — все это произнести. В конце концов, актер — это все же профессия, а не карканье попугая — сто раз услышал, взял и передразнил?! Надо как-то и руками двигать, и мимику хоть какую на харе изобразить.
Я учил. Особо обратил внимание на проклятую реплику: «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать» и так далее.
Тут в кафе вошел Фима Соткин. Администраторша уперлась было в него со словами: «Все! Закрываемся!», но Фима, старый комик, тертый калач, построил на лице пять улыбок, семь ужимок, тоже уперся руками в администраторшу. (Вот я говорю, — старый комик. На самом деле не такой он старый, он чуть старше меня, но он классный комик, и стиль его комизма именно в такой возрастной задрипанности, это у него и на сцене, и в жизни.)
Фима пошамкал своим широким ртом, похожим на старый кошелек, шепнул что-то строгой даме на ушко, и администраторша сама проводила его к моему столу, сама даже принесла тарелку со SCRABLE (скрэблом?). Старый комик положил перед собой такой же, как у меня, экземпляр нашей пьесы.
— Фима, что происходит? — спросил я.
Соткин мимикой и жестом изобразил нечто похожее на фразу: «Что за вопрос? Происходит то, что происходит». Он постучал пальцем по моему экземпляру и выжидающе уставился на меня.
— Кого играешь? Ты за кого?
— За Ушица. Рене играю. А ты?
— Я за Маргариту Павловну.
Я подавился проклятым пересушенным скрэблом и долго кашлял. Как сообщил мне Соткин, у Маргариты Павловны давление 385 на 294, и она действительно на сцену выйти не может. Но отменять никак нельзя, поэтому Баронесса, вдова, у которой в шкатулке бриллианты, сегодня будет Барон, вдовец, у которого тоже в шкатулке бриллианты. Немного странно, но режиссер сказал, что ничего, сойдет, надо только немного подправить текст.
— Вот он подправил! — Фима лихо хлопнул рукой по своему экземпляру. — Юрий Иванович сказал, что все сходится. Чего таращишься? Ты мне веришь?
— Если поверю, сойду с ума.
— Сходи с ума.
— Значит, Новавитова точно не будет? С концами?
— Сто процентов.
— А Корецкий куда делся? Сбежал?
— Шутишь? Андрюша Корецкий ждал этой минуты три года. Уже и предположить не мог, но ждал. И дождался. Но я тебе прямо скажу, если так дождаться, то завидовать тут нечему.
— Стоп! Фима! А твою роль кто играет? Сам режиссер, что ли?
— Именно! Юрий Иванович, кто еще, он всю пьесу наизусть знает.
— У него юмора ноль! Должно же быть смешно.
— Ну, так не будет смешно! У меня Садовник был смешной, а у него будет, как банковский служащий, кому это важно?!
И только в этот момент мне шибануло в голову:
— Подожди! А вместо меня кто?
— Женя, тебе ничего не сказали? Никто ничего не сказал? Твою роль вообще вымарали. Юрий Иванович решил, что это непринципиально. Он там почеркал. Ты что, не посмотрел? У тебя же пьеса в руках.
Я со всех сил стиснул зубы и зажмурил глаза.
Мы шли во Дворец, я и Соткин. Соткин махал руками, я держал руки в карманах. Мы шли во Дворец! Елизавета должна быть там, больше ей негде быть. Она во Дворце, и нам надо поговорить немедленно! Это так! Мы оба кипели.
Я завидовал Соткину. Он размахивал руками, потому что у него было конкретное предложение. Я сжимал в карманах кулаки, во мне горело возмущение — и только! Гиря до полу дошла! Повторюсь — Соткин очень хороший комик, просто замечательный. Да, он не медийное лицо, так вышло, но он замечательный артист и любит играть, из любого дерьма делает конфетку. Режиссер ему сказал: с Маргаритой Павловной Кашеваровой дело закрыто, давление на пределе, выручай! Из Баронессы делаем Барона, играть будешь в своем костюме, подобрать другой негде, получишь большую премию. Фима сказал: ладно. Пьесу он взял, но даже заглядывать в нее не стал. Зачем? Сюжет у него на слуху, а слова… — да он и в своей-то роли за сто представлений так и не выучил слова. Что-то приблизительно помнил, что-то из-за кулис подсказывал помреж, но не в словах дело! Он играл междометиями и мимикой, и отлично все получалось, — абсолютная органика и очень смешно.
Теперь надо играть Барона? — говорил Фима Юрию Ивановичу. — Пусть! Дайте мне костюм Барона, я вам сыграю Барона, зал треснет от смеха. Но вы же идете на халтуру — играй Барона в костюме Садовника. Как это? Несолидно! Понимаю, у вас нет костюма Барона и взять негде? Пусть! Так я лучше надену костюм Маргариты Павловны и сыграю Баронессу. Будет смешно. Вы отвечаете за большую премию, я отвечаю за грим. Парик, шляпка с лентой, макияж, — будет дело, а не позориться Бароном в костюме Садовника. Юрий Иванович тогда зажал уши руками и убежал от него. Фима почти смирился, но теперь в разговоре со мной в нем снова взыграл азарт, и надо было уломать Елизавету, в конце концов, решение за ней.
Надеюсь, понятно теперь, почему Соткин шел, размахивая руками?
Теперь обо мне — почему я шел, сжимая кулаки. Наверное, я по природе не актер. Никогда мне не пришло бы в голову то, что пришло в голову Фиме. Никогда не рискнул бы я играть в женском платье, ни в зуб ногой не зная текста. И я завидовал Фиме белой завистью. Поздно я спохватился, но что поделаешь, как он, я не смогу. А жизнь уже на закате, еду с ярмарки. Сказать, что я обижен? Грех так говорить. Звание дали, роли дают, нечасто, но дают, на телевидении постоянно чего-нибудь лудим. Какие обиды? Хотя нет! Именно обида — вот что во мне бурлило. Звание дали? Ну, дали, когда уже неловко было не давать. Я двадцать пять лет в этой труппе, и уже все вокруг Народные, а я никто. Вот и дали, пустили на старости лет на первую ступеньку. Роли дают? Вы читали эти роли? Вы заметили когда-нибудь эти роли? Скажете, что у Фимы то же самое? Так ему и не нужно ролей, он сам на сцене целый театр. Фима — исключение. Мне с ним не равняться. Но и другим тоже! А среди других я, может быть, не лучше, но и не хуже многих. И сегодня, когда авария, катастрофа, когда все друг друга заменяют, я оказался крайним. Именно мою роль — только мою! — вообще выбросили. Значит, меня для них нет? Значит, я не существую? Одна видимость!
Мы шли во Дворец! Во Дворец культуры имени Карпенко-Карого, чтобы иметь окончательный разговор. На часах было четверть двенадцатого. И на фасаде Дворца громадная афиша — издали видать:
Джекоб Фосли
СПРОСИТЕ У КОНРАДА
В роли Конрада
ГЕНА НОВАВИТОВ
3
Мы громко постучали и сразу вошли. Елизавета Трифоновна взметнулась навстречу. Сияла улыбками, но глаза бегали тревожно.
— Мы только что о вас говорили и хорошо. Ефим Ефимович, Женя, у нас дорогой гость, мистер Досплю.
Из кресла поднялся, годов тридцати, очень иностранный человек и совсем чисто заговорил по-русски:
— Очень, очень рад! — Он схватил мою руку и не сразу выпустил, смотрел на меня с умилением. — У нас в Канаде теперь много русских, вас очень ждут, у вас будет большой успех, вас там хорошо знают.
Глаза у меня полезли на лоб.
— Послушайте, мистер… — промямлил я.
Но господин Досплю, видимо, не очень любил слушать, он любил говорить. Выяснилось, что он, Досплю, представляет здесь выдающегося мецената мистера Райфа Добкина. Замечательный Добкин финансирует замечательный же ежегодный фестиваль его, Добкина, имени. Фестиваль проходит сперва в Монреале, а затем — это главное! — в Торонто. Мистер Добкин обожает танцы народов, и каждый фестиваль посвящен одному танцу. В прошлом году это был «Доб-кин-вальс» и приезжали артисты из Вены. А раньше были «Добкин-танго», «Доб-кин-буги», «Добкин-фрейлехс». И вот теперь «Добкин-гопак», который поручено организовать ему, Ивану Досплю.
К основному блюду, вечеру танца, всегда в виде гарнира привозят еще какой-нибудь музыкальный вечер, или цирк, или театр. К гопаку Иван Досплю решил добавить наш спектакль.
— Иван, Иван! — плескала руками в воздухе Елизавета Трифоновна, — но мы говорим о солидных гастролях, мы играем четыре раза, мы пишем в договоре…
— Пишем, пишем! — перебил ее Досплю. — Все уже написали, да! Вы играете в Виннипеге и в Калгари, да! (В речи его вдруг стал проскакивать акцент.) Но главное Монреаль и Торонто — «Добкин-гопак».
Оказалось, что приезд самого Досплю связан именно с гопаком. Сегодня он смотрит местный гопак, а ночью выезжает в Киев, смотреть тамошний. Нет, нет, он непременно будет и у нас на спектакле, он посмотрит начало, но потом, — он очень сожалеет, но это его бизнес, — он должен видеть гопак. Спектаклем целиком он насладится уже в Монреале. Он уверен, что имя Гены Новавитова привлечет полный зал русских, у них у всех русское телевидение.
Он вежливо, но крепко стиснул мои плечи.
— Иван! Иван! — заклекотала Елизавета Трифоновна (она произносила «н» в нос, на французский манер). — Иван! Это не Гена, это Женя, наш чудесный актер. А Гена Новавитов сейчас готовится к спектаклю, он у себя в номере и просил ему не мешать.
Фима Соткин открыл и захлопнул свой широкий рот, похожий на мягкий старинный кошелек, звякнули искусственные зубы.
— Женя?! — крикнул Досплю, не выпуская меня из объятий. — Пардон! Я думал, это Гена. Ничего! Мы еще увидимся, в Монреале я всех буду знать, а сейчас уже знаю Женю! А? Ничего! Как дела? (Он говорил по-русски, но теперь как бы совсем в переводе с иностранного.)
Елизавета за спиной Досплю делала нам большие глаза и прикладывала палец к губам. Мы и молчали. Только улыбались и утвердительно трясли головами.
— Не спал ночь. Самолет. Надо силы. Увидимся. Немного сна, — говорил Досплю, пожимая нам руки.
Он вышел, и тогда мы накинулись на Елизавету.
— Где Гена? Прилетел? Он здесь?
— Не говорите мне о Новавитове, он поставил меня в немыслимое положение, но мы играем. Мы играем?