Сухбат Афлатуни. Совращенцы. рассказ
Льет грязный дождь.
Туземный город разбухает, Скопцову то и дело приходится форсировать лужи и арыки. Сапоги квакают, как лягушки; ожидается насморк. Рядом, весь мокрый, бежит Груша, показывает дорогу. И охота сартам в такой дождь скандалить! Лицо у пристава рябое, глаза неопределенные. Походка тяжелая, как и положено по должности. По случаю праздника выбрит до самоварного блеска, только к чему этот блеск под такими струями?
Им открыли. Собачьим инстинктом Скопцов двинулся через дворик куда нужно. К их приходу скандал успел остыть, крик был, но уже вялый, неопасный. До убийства не дойдет, стало обидно за вымоченную одежду.
Тут выглянуло женское лицо. Голое, без обычной на себе тряпки. Бледное, не местное. Под глазом — известное украшение.
А потом еще одно лицо, женское, и тоже не туземное.
Скопцов откашлялся.
Вот тебе и яичко к Пасхе! Шел на сартовское безобразие, напал на саратовскую бабу. Сидит побитая, синяк ладонью маскирует да жеманничает сквозь сопли. В соседней комнате хнычет ее сестра.
И такие бабы не первый случай. Насыпало сюда переселенцев, думали, в Туркестане горы золотые, потом мык-мык без земли, у самих дети. Кого детей не могли насытить, стали тайком рассовывать по богатым туземцам, стыд и только.
— Подпиши!
— Чего?
— Слова, которые сказала.
Они в участке, в окне греет солнце, подсушивая натворенные дождем дела.
В носу пристава чесалось, словно туда забралась муха; чихнул, вытер простудную слезу. «Все от сырых ног, — поглядел на бабу. — Дура!»
— Крестик рисуешь? — заметил манер, которым подписалась.
— Крестик, — ответила баба и на всякий случай снова зарыдала.
— Что ж тебе в православии скучно было? Что ж ты от крестика-то… Что вздыхаешь?
— Да о сестре подумала…
«Сестру надо тоже в протокол, — подумал Скопцов. — Но сначала — этого…»
Этот, сожитель ее, сидел на лавке и будто дремал. Обычный сарт, борода торчком, никаких красот. «Накормил ее. А она и влюбилась. А может, и любопытство детское толкнуло. „Интересно с черненьким!“ Мозги-то еще несовершеннолетние…»
Поманил его:
— Менгя келинь!
Тот очнулся и заиграл желваками.
«Соловей!» злился Скопцов, занося всю эту ерунду в протокол. В лицо Мир Татжибаева он уже не смотрел, устав от его наглого выражения. Наглого и опасливого, с морганием. Хотел даже приказать, чтоб не моргал. «Соловей какой! Сама, мол, на шею ему кидалась. А она сидит ему в синяках и подпевает».
Скопцов вздохнул; от своей половины такой преданности он не наблюдал. «Потому что жестче с бабами надо. Кулак показывать иногда, чтобы не забывали, как выглядит». И поглядел на свой солидный кулак; сарт заморгал еще чаще.
— Ну вот что… — начал Скопцов. И перебил себя чихом. «Заболею, — подумал, отираясь. — А! Гори все синим пламенем…»
Синее пламя разорвало небо.
Епархиальный противомусульманский миссионер-проповедник отец Елисей Ефремов раскрыл зонт.
По перепонкам зачастило, но не сильно. Дождь таял, не касаясь земли. Душно. Город растворился за спиной. Впереди, в очищенном воздухе, желтела степь. Кое-где еще облака, но вид их миролюбивый. Вдали красовались горы.
Отец Елисей ехал в Свято-Николаевский монастырь.
Лентой тянулись туркестанские тополя, с серебристой с испода листвой. Навстречу попадались сарты в пестрых халатах; охая на всю степь, тащились арбы. Иногда выглядывали две-три сартовские мазанки, с неизбежной чайханой и треньканьем двуструнного саза. В саквояже миссионера-проповедника трясся двойной бутерброд и обернутый «Туркестанскими ведомостями» Ф. Нитче «Так говорил Заратустра», едкая книга.
В монастыре ждало дело сестер Свободиных.
Дело было начато еще весной; пока летали меж ведомствами бумажки, начался июнь. Отец Елисей тоже все был занят докладами. Ислам наступал, и забот у противомусульманского миссионера-проповедника хватало и без любвеобильных сестер.
Но тут дело просочилось в местные газеты. В монастырь, куда определили Свободиных, явились корреспонденты и фотограф с техникой. Игуменья Лидия встретила прессу кротко, прогуляла их по монастырю, до Свободиных не допустила: «Поймите, господа, их состояние…». Господа, несолоно хлебавши, осмотрели еще монастырскую птицеферму, сделали пару снимков и вернулись в город даже несколько одухотворенными.
Но раз замаячила пресса, медлить нельзя, так и до Петербурга дойти может. Да еще Александра, старшая, вот-вот должна произвести маленького сартёнка. Пришлось отцу Елисею захлопнуть Нитче на интересном месте и потащиться в монастырь, обдумывая слова, с которыми надлежало обратиться к падшим. В голове, однако, царила полная заратустра. «Приеду — обдумаю», сказал себе отец Елисей и достал бутерброд.
Порыв ветра вывернул тополиную крону. Впереди, влево от дороги, глянул купол монастырской церкви.
Отбеседовав, отец Елисей вышел во двор.
Природа радовалась и шелестела, а на душе было не так. На душе пыльно и тяжело, без воздуха. Паутинно, будто в подвал голову сунул.
Зазвонили к вечерне.
Церковь изнутри была уютной, светлой. Очень женской какой-то. Он давно заметил, что церкви при женских монастырях отличаются неуловимо от церквей при мужских, и толковал это отличие по Вейнингеру. В остальном церковь обычная: иконостас в два яруса, крашенный белой масляной краской; в алтаре три окна. Вспыхнул и истлел закат; «Великое славословие», очень женское, грудное.
После службы стоял на воздухе. Луна в небе. Беспокоил оставленный в саквояже Нитче. В голову лезут мысли. Начитанные, надышанные от типографского свинца. Выпитые глазами из срамных фотокарточек, которые как-то выпали из подушки сокелейника его, еще в семинарии: задохнувшись, бросился их жечь — корчились в пламени тела, лица… Ходил по воздуху, отгоняя от себя прошлое.
Сердце от литургии размягчилось, но ум был тверд и напряжен.
«Сердце — это вагина духа; ум — его фаллос», лезли мысли. «Сердце — все чувствует, все в себя принимает, в мякоти свои…»
Поглядел на окно Свободиных. О чем сейчас думают, о чем рассуждают сереньким своим умом?
В окне пошевелилось.
Александра? Мария? С животом, значит, Александра. Которая на виноградниках… Песнь Песней: «пойдем в виноградники…».
— Отец Елисей!
Это от игуменьи. К ужину просят.
Еще раз глянул на свободинское окно. Там внутри словно ощутили. Задернулись противомушиной марлей. «О сартах мечтают», догадался отец Елисей.
Чувствуя телесную взволнованность, вытаращил глаза и зашагал к ужину.
Зеленая луна вытягивала из отца Елисея рваную тень и волочила ее по траве.
Комната настоятельницы, чистенькая и приятная. Луны здесь не чувствуется; освещение керосиновое, с едва слышным запахом. Скоро сюда ожидается электричество, хотя монастырю оно не в надобность, живут по солнцу. «Но гостям будет удобнее с электрическим светом», говорит настоятельница. Отец Елисей, все еще в своих лунных мыслях, слабо кивает.
Чай с монастырским печеньем и сотами. За столом еще пара насельниц и батюшка здешний. Батюшка молчит. Отец Елисей глядит на соты и мечтает.
— Электричество — грех! — говорит убежденно. — Это словно лунный свет в каждое жилище вползает и мертвым сиянием озаряет все. Голую материю освещает, а дух гасит. Ночью дух сильнее, нельзя механическим светом его глушить.
Игуменья виновато улыбается, словно электричество — ее собственная выдумка:
— Сейчас столько говорят о технике… Не знаешь, кого слушать. Редко образованный человек к нам приезжает.
Отец Елисей понял, куда намек, и отер губы.
— Образование — еще не все.
— Вы арабский язык знаете.
— Изучал, изучал…
— А китайский? — подала голос одна из застольниц.
— Не приходилось.
— Я слышала, китайский очень тяжелый. В нем такие звуки!
— Не тяжелее арабского, — отрезал отец Елисей.
Матушка Лидия, в очках, рассказывала об обители. Отец Елисей управился с сотами, взболтал пальцем бородку и слушал.
Насельницы занимаются разнообразными отраслями хозяйства. И хлебопашеством, и скотоводством. И садоводством, и пчеловодством. Есть и своя рукодельная, где выполняется много частных работ по вышивке золотой и серебряной нитью. Рукодельницы обшивают и сам монастырь; матушка показала салфеточку.
— Симпатичная! — одобрил отец Елисей.
Ему, наверное, ее подарят; интуиция шепнула.
По остывшему самовару ползет муха. Отец Елисей следит за ее движением. Уютный, круглый мир монастыря выталкивает его из себя, как чуждое тело.
— День строго распределен, — тихо барабанит настоятельница, чувствуется: не ему первому. — В полпятого утра уже все на ногах, на утреннюю трапезу у нас подают квас с огурцами или щи с капустой или постным маслом. В праздничные дни трапеза после обедни в 11 часов, кроме щей у нас каша с постным маслом, в обеде получается вместо двух — три блюда. А в двунадесятые бывает и четыре: прибавляется картофельный суп или холодная рыба. Ужин обыкновенно по кельям; подают то, что осталось от дневной трапезы. Чай и сахар у сестер свой; одежда своя; более состоятельные помогают в житейском обиходе остальным…
Сославшись на необходимость дописать доклад, поблагодарил за ужин и приподнялся. Его сопроводили в гостевую. Лампа заливала постель светом, в окне беспокоился сад.
Отец Елисей вытряс из саквояжа Нитче и перечитал, сопя, о трех превращениях духа. В этой главе его всегда занимало: чем — верблюдом или львом — является его, отца Елисея, дух. Он подозревал, что — львом.
В чулках стало жарко, стянул их.
Голые ступни обрадовались воздуху, на душе стало свежее. Матерьялен человек!
Ступни у противомусульманского миссионера были белые, слегка грязноватые. Сказывались условия: лето и пыль.
Отец Елисей зажмурил глаза и приоткрыл рот. Хотелось быть сверхчеловеком…
Грех, конечно. Но уж очень иногда фактурно представлял себя в этой роли. Только брюшко бы убрать. Небольшое, но обидное, располагающее к шуточкам.
Ласково хлопнув себя по этой части тела, поднялся к столу. Письменный прибор поблескивал, звал к работе. Луна ломилась в окно, перебивая свет лампы.
В членах — неспокойно.