Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Россия не Запад, или Что нас ждет - Сергей Кара-Мурза. на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не было варфоломеевских ночей, не было алхимии и масонства (если не считать мимолетных увлечений западнической элиты). Не было «огораживаний», превративших большинство населения в пролетариев и бродяг. Не было очистки целых континентов от местного населения. Не было работорговли, которая опустошила западную Африку. Не было опиумных войн, поставивших на грань вымирания Китай. Не было русского Наполеона, не было и русского фашизма — колоссального по мощности «припадка» Запада.

А ведь все это — конституирующие элементы становления современного Запада. Много чего не было в России, и совокупность всего этого настолько весома, что нежелание видеть ее принципиальных отличий от Запада трудно принять за искреннюю близорукость. Системное описание того, чего не было, еще предстоит, и это большая и важная работа. Здесь мы будем говорить о тех необходимых элементах, которые есть и на Западе, и в России, но устроены существенно по-разному.

Не было бы счастья, да несчастье помогло — неолиберальные реформы в России, начатые в самом конце 80-х годов XX века. Это был огромный эксперимент над Россией, который породил большой объем знания, труднодоступного в спокойное время, — на изломе видно строение ломаемой вещи.

Реформы в России стали огромной программой имитации Запада. Это программа замены тех институтов и систем, которые были созданы и построены в собственной культуре, на институты и системы чужой цивилизации, в данном случае— Запада. Такая «замена» чаще всего оборачивается уничтожением.

К. Леви-Стросс, изучавший контакты Запада с иными культурами, писал: «Трудно представить себе, как одна цивилизация могла бы воспользоваться образом жизни другой, кроме как отказаться быть самой собою. На деле попытки такого переустройства могут повести лишь к двум результатам: либо дезорганизация и крах одной системы — или оригинальный синтез, который ведет, однако, к возникновению третьей системы, не сводимой к двум другим» [90, с. 335]. Такой синтез мы видели и в России (СССР), и в Японии, и в Китае. Такую дезорганизацию и крах мы видим сегодня в РФ.

Если пробежать мысленно все стороны жизнеустройства, то увидим, что в 90-е годы реформаторы пытались переделать все системы, которые сложились в России и СССР, по западным образцам.

Была, например, у России своеобразная школа. Она складывалась в длительных поисках и притирке к социальным и культурным условиям страны, с внимательным изучением и зарубежного опыта. Результаты ее были не просто хорошими, а блестящими, что было подтверждено объективными показателями и отмечено множеством исследователей и Запада, и Востока. Нет, эту школу было решено кардинально изменить, перестроив по специфическому шаблону западной школы, сконструированной во время Великой французской революции.

Сложилась в России, за полвека до революции, государственная пенсионная система, отличная и от немецкой, и от французской. Потом, в СССР, она была распространена на всех граждан, включая колхозников. Система эта устоялась, была всем понятной и нормально выполняла свои явные и скрытые функции — нет, ее сразу стали переделывать по неолиберальной англосаксонской схеме, чтобы каждый сам себе, индивидуально, копил на старость, поручая частным фирмам «растить» его накопления.

Сложился в России, примерно за 300 лет, своеобразный тип армии, отличный от западных армий с их традицией наемничества (само слово «солдат» происходит от латинского «soldado», что значит «нанятый за определенную плату»). Никаких военных преимуществ контрактная армия не имеет, отечественные войны всегда выигрывает армия по призыву, которая выполняет свой священный долг. Такая армия стране и народу нужна и сейчас — но ее сразу стали ломать и перестраивать по типу западной наемной армии.

Наша система высшего образования складывалась почти 300 лет. Это— один из самых сложных и дорогих продуктов русской культуры, это и матрица, на которой наша культура воспроизводится. Уклад нашей высшей школы, организация учебного процесса и учебные программы— это инструменты создания особого типа специалистов с высшим образованием, интеллигенции. Заменить все эти выработанные отечественной культурой инструменты на те, что предусмотрены болонской конвенцией, — значит исковеркать механизм воспроизводства культуры России.

Имитация Запада стала принципиальным выбором. В сфере хозяйства самой крупномасштабной имитацией была попытка переделать советское хозяйство по шаблонам англосаксонской рыночной системы. Л. Пияшева писала в 1990 г.: «Когда я размышляю о путях возрождения своей страны, мне ничего не приходит в голову, как перенести опыт немецкого «экономического чуда» на нашу территорию… Моя надежда теплится на том, что выпущенный на свободу «дух предпринимательства» возродит в стране и волю к жизни, и протестантскую этику».[28]

Кредо имитатора — найти «чистый образец» и скопировать его в своих условиях. Это совершенно ложная установка, противоречащая и науке, и здравому смыслу. Известно, что копирование принципиально невозможно, оно ведет к подавлению и разрушению культуры, которая пытается «перенять» чужой образец. При освоении чужих достижений необходим синтез, создание новой структуры, выращенной на собственной культурной почве. Так, например, была выращена в России наука, родившаяся в Западной Европе, так был создан «конфуцианский капитализм» в Японии.

Попытка заменять автохтонные системы России на западные симулякры очень много сказала нам и о России, и о Западе. Все признаки, которые отличают Россию от Запада как цивилизацию, мы здесь рассмотреть и даже перечислить не можем. Постараемся нарисовать два образа крупными мазками, не надеясь получить портреты в академической манере. Наша цель— выявить главное ядро признаков, показывающих фундаментальную несхожесть двух наших цивилизаций.

Россия и Запад: Фундаментальные мировоззренческие различия

Источником главных цивилизационных различий является, как говорят, несхожесть центральных мировоззренческих матриц («образа истинности»). Эта несхожесть обозначается или описывается разными способами.

Прежде всего, целый ряд ведущих мыслителей Запада сходятся в том, что совмещение Реформации и научной революции привели к колоссальной культурной мутации, которая и привела к возникновению новой, «современной» цивилизации модерна. Суть этой мутации— «расколдовывание мира», его десакрализация.

Новое время, порожденное чередой религиозных, научных и социальных революций, означало глубокое изменение в центральной мировоззренческой матрице, на которой велась «сборка» наций Запада Нового времени. Как писал немецкий богослов Р. Гвардини, одним из главных изменений было угасание религиозной восприимчивости.

Он поясняет: «Под нею мы разумеем не веру в христианское Откровение или решимость вести сообразную ему жизнь, а непосредственный контакт с религиозным содержанием вещей, когда человека подхватывает тайное мировое течение, — способность, существовавшая во все времена и у всех народов. Но это означает, что человек нового времени не просто утрачивает веру в христианское Откровение; у него начинает атрофироваться естественный религиозный орган, и мир предстает ему как профанная действительность» [91].

М. Вебер в работе «Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира» писал: «Если рациональное эмпирическое исследование последовательно расколдовывало мир и превращало его в основанный на причинности механизм, оно со всей остротой противостояло этическому постулату, согласно которому мир упорядочен Богом и, следовательно, этически осмысленно ориентирован. Ибо эмпирически и тем более математически ориентированное воззрение на мир принципиально отвергает любую точку зрения, которая исходит в своем понимании мира из проблемы «смысла» [92].

Утрата смысла бытия — большая и сложная проблема Запада (русские философы начала XX века считали это его трагедией). Это проблема не социальная, а именно цивилизационная, она формирует жизнь всех, кто овеян «духом капитализма».

Вебер писал: «Люди, преисполненные «капиталистического духа», теперь если не враждебны, то совершенно безразличны по отношению к церкви… Если спросить этих людей о «смысле» их безудержной погони за наживой, плодами которой они никогда не пользуются и которая именно при посюсторонней жизненной ориентации должна казаться совершенно бессмысленной, они в некоторых случаях, вероятно, ответили бы (если бы они вообще пожелали ответить на этот вопрос), что ими движет «забота о детях и внуках»; вернее же, они просто сказали бы (ибо первая мотивировка не является чем-то специфическим для предпринимателей данного типа, а в равной степени свойственна и «традиционалистски» настроенным деятелям), что само дело с его неустанными требованиями стало для них «необходимым условием существования». Надо сказать, что это действительно единственная правильная мотивировка, выявляющая к тому же всю иррациональность подобного образа жизни с точки зрения личного счастья, образа жизни, при котором человек существует для дела, а не дело для человека» [93, с. 89].

Вот первое фундаментальное отличие: незападные цивилизации, и, прежде всего, ближайшая к Западу христианская Россия, не претерпели такой мутации и сохранились как «культуры с символами» (Гегель). В них живо космическое чувство и ощущение святости мира, наличие в нем смысла. В России не атрофировался естественный религиозный орган, и мир не предстает как профанная действительность.[29]

Это в равной степени справедливо по отношению к культуре и старой России, и советской, что признают и российские, и западные наблюдатели. Немецкий историк В. Шубарт в книге «Европа и душа Востока» (1938) писал: «Дефицит религиозности даже в религиозных системах— признак современной Европы. Религиозность в материалистической системе — признак советской России» [11].[30]

Эта «надконфессиональная» религиозность, присущая в советский период всем народам СССР, была системообразующей силой цивилизации. Сейчас, когда слегка утихли перестроечные страсти, в «Независимой газете» читаем признания такого типа: «В первые два-три десятилетия после Октябрьской революции (по крайней мере до 1937 г.) страна воспринимала себя в качестве цитадели абсолютного добра, а в религиозном смысле — превратилась в главную силу, противостоящую безбожному капитализму и творящую образ будущего» [95].

К чему же пришел Запад за четыре века, начав с ломки Реформации? К опустошенности и нигилизму. В антологии по философии истории читаем: «Если в обществе исчезает «смысл», то возникают благоприятные условия для появления нигилизма, анархии, которые отвергают любые обязательства и обязанности перед обществом, а также уничтожают зависимость от всех норм. Ведь обязательства и нормы только тогда могут к чему-либо обязывать, когда признается их смысл» [96].

Эту тему поднял Ницше, выразитель тоски Запада. Он сказал западному обывателю: «Бог умер! Вы его убийцы, но дело в том, что вы даже не отдаете себе в этом отчета». Хайдеггер писал: «Для Ницше нигилизм отнюдь не только явление упадка — нигилизм как фундаментальный процесс западной истории вместе с тем и прежде всего есть закономерность этой истории. Поэтому и в размышлениях о нигилизме Ницше важно не столько описание того, как исторически протекает процесс обесценения высших ценностей, что дало бы затем возможность исчислять закат Европы, — нет, Ницше мыслит нигилизм как «внутреннюю логику» исторического свершения Запада» [97].

Ницше еще верил, что после убийства Бога Запад найдет выход, породив из своих недр сверхчеловека. Такими и должны были стать фашисты. Но Хайдеггер, узнав их изнутри (он хотел стать философом фюрера), пришел к гораздо более тяжелому выводу: «сверхчеловек» Ницше — это средний западный гражданин, который голосует «за тех, за кого следует голосовать». Это индивид, который преодолел всякую потребность в смысле и прекрасно устроился в полном обессмысливании, который невозмутимо воспринимает любое разрушение; который живет довольный в чудовищных джунглях аппаратов и технологий и пляшет на этом кладбище машин, всегда находя разумные и прагматические оправдания.

Хайдеггер усугубляет и понятие нигилизма: это не просто константа Запада, это активный принцип, который непрерывно атакует Запад («падает» на него). Это— послание Западу. Хайдеггер не указывает путей выхода, и вывод его пессимистичен: Запад — мышеловка, в которой произошла утрата смысла бытия. И это мышеловка такого типа, что из нее невозможно вырваться, она при этом выворачивается наизнанку, и ты вновь оказываешься внутри. Она — сущее Запада и была заложена в его гены с появлением техники, за которой стояла воля к власти. Атомная бомба взорвалась, когда Декарт сказал «Я мыслю…», — писал Хайдеггер в 1951 г.[31]

Просвещение искало смысл бытия в прогрессе. Р. Нисбет пишет: «На протяжении почти трех тысячелетий ни одна идея не была более важной или даже столь же важной, как идея прогресса в западной цивилизации» [98, с. 127]. Эта идея приобрела силу естественного закона и стала идеологическим обоснованием социального порядка западной цивилизации. Она легитимировала и разрыв традиционных человеческих отношений, включая «любовь к отеческим гробам», и вытеснение чувств солидарности и сострадания. Ницше даже поставил вопрос о замене этики «любви к ближнему» этикой «любви к дальнему».

Исследователь Ницше русский философ С.Л. Франк пишет: «Любовь к дальнему, стремление воплотить это «дальнее» в жизнь имеет своим непременным условием разрыв с ближним. Этика любви к дальнему… есть этика прогресса, и в этом смысле моральное миросозерцание Ницше есть типичное миросозерцание прогрессиста… Всякое же стремление к прогрессу основано на отрицании настоящего положения вещей и на полноте нравственной отчужденности от него. «Чужды и презренны мне люди настоящего, к которым еще так недавно влекло меня мое сердце; изгнан я из страны отцов и матерей моих»…» [99, с. 18].

В настоящее время само понятие прогресс, предельно неопределенное и размытое, применяют к любой стороне бытия, но оно оказалось неспособным придать смысл бытию, который придает любовь, окрашенная религиозным восприятием мира. Являясь ключевым элементом идеологии Запада, идея прогресса в условиях неолиберализма уже совсем теряет гуманистическое содержание и становится выражением того нигилизма западного мироощущения, о котором писал Хайдеггер. Дж. Грей замечает на этот счет: «Связав свою судьбу с культом свободного рынка, западный консерватизм солидаризовался с духом своего времени, столь точно выраженном в откровенно нигилистическом изречении Хайека «прогресс есть движение ради движения» [82, с. 178].

Понимание того, что у человечества есть «долг перед будущим», который не связан с прямым обменом «ты мне — я тебе», есть часть традиционного знания всех незападных культур. Эта мощная мотивация действует уже в концептуально разработанной христианством форме почти две тысячи лет. В трактате «Педагог» Климента Александрийского (II–III вв.) сказано: «Один обрабатывает поле, имея в виду получить преходящую пищу, другой — имея в виду целость вселенной. Один насаждает для себя, другой насаждает и сеет из послушания Богу…» [100].

Но эта установка утрачена, пожалуй, только у современного Запада. Вот вывод социологов, анализирующих мировоззренческие основания общества потребления: «Будущее не голосует, оно не оказывает влияния на рынок, его не видно. Поэтому настоящее стало красть у потомков». А индейская поговорка гласит: «Мы не получаем блага природы в наследство, мы берем их в долг у будущего». У.Р. Каттон приводит такую историю: «В 1921 году голодную общину на Волге посетил корреспондент американской газеты, собиравший материалы о России. Почти половина общины уже умерла с голоду. Смертность продолжала возрастать, и у оставшихся в живых не было никаких шансов выжить. На близлежащем поле солдат охранял огромные мешки с зерном. Американский корреспондент спросил у пожилого лидера общины, почему его люди не разоружат часового и не заберут зерно, чтобы утолить голод. Старик с достоинством отвечал, что в мешках находятся зерна для посева на следующий год. «Мы не крадем у будущего», — сказал он» [101].

Разумеется, освоение в России навыков рационального научного мышления, массовое образование научного типа, модернизация хозяйства и быта вели к ослаблению традиционной религиозности, усилению скептицизма и появлению в интеллигенции нигилизма (хотя и иного, нежели на Западе, типа — нигилизма «петербургского образца», «веры в неверие» вплоть до готовности пойти на крест за эту веру).[32]

Но в России никогда не было систематических культурных и политических усилий, направленных на искоренение «естественного религиозного органа». Сама русская революция была движением, в основе которого лежало глубокое религиозное чувство (можно говорить о ереси советского хилиазма). Поэтому и конфликт государства с церковью в 20-е годы, прямое следствие Гражданской войны, имел признаки религиозного конфликта. Советское идеократическое государство и начало слабеть в 70–80-е годы вследствие кризиса религиозной компоненты его мировоззренческой основы (кризиса крестьянского общинного коммунизма).

На Западе, напротив, Просвещение положило начало долгосрочной программы подавления религиозной восприимчивости, о котором говорил Р. Гвардини. П.Б. Уваров пишет: «Особенно ярко агрессивное неприятие традиционных религии и церкви проявилось в рамках масонства, единственного автономного движения интеллигенции, известного истории. Французский историк П. Шевалье в своей работе о масонах пишет следующее: «Свобода мысли для большинства масонов конца XIX и первой половины XX в. означала освобождение от любой религиозной веры, а наиболее решительное меньшинство масонов никогда не скрывало желания просто разрушить традиционные религии». Хорошим подтверждением тезиса П. Шевалье служат слова одного из лидеров французского масонства начала XX в. Лафера: «Мы не просто антиклерикальны, мы противники всех догм и всех религий… Действительная цель, которую мы преследуем, крушение всех догм и всех церквей» [102, с. 171–172].

Структурные отличия мировоззренческих матриц России и Запада определяли в Новое время не только расхождение их цивилизационных траекторий. Они вели и к потребности друг в друге. Несмотря на русофобию Запада., о которой уже говорилось выше, сильна была на Западе и тяга к России. Ее нередко высказывали и в явном виде. Дж. Кейнс, работавший в 20-е годы в России, писал (1925): «Ленинизм— странная комбинация двух вещей, которые европейцы на протяжении нескольких столетий помещают в разных уголках своей души, — религии и бизнеса… Чувствуется, что здесь — лаборатория жизни» [103].

А Вальтер Шубарт написал в 1938 г.: «Никогда еще Европа, даже во времена Рима цезарей, не была так далека от Востока и его души, как ныне в прометеевскую эпоху. Противоположность между Востоком и Западом достигла своего высшего напряжения, но столь же огромно и стремление к его изживанию… Как бы это ни показалось смелым, но с полной определенностью следует сказать: Россия — единственная страна, которая может освободить Европу и ее освободит, так как по отношению ко всем жизненным проблемам она занимает позицию, противоположную той, которую заняли все европейские народы» [11].

Картина мира России и Запада

В обществе любой цивилизации картина мироздания служит для человека той базой, на которой строятся представления об идеальном или допустимом жизнеустройстве. В информационной концепции этноса особо выделяется значение «картины мира» в той мировоззренческой матрице, на которой собираются народы: «Человек воспринимает мир не как хаотический поток образов, символов и понятий. Вся информация из внешнего мира проходит через картину мира, представляющую собой систему понятий и символов, достаточно жестко зафиксированную в нашем сознании. Эта схема-картина пропускает только ту информацию, которая предусмотрена ею. Ту информацию, о которой у нас нет представления, для которой нет соответствующего термина (названия), мы просто не замечаем. Весь остальной поток информации структурируется картиной мира: отбрасывается незначительное с ее точки зрения, фиксируется внимание на важном» [104].

«Естественный порядок вещей» во все времена был важнейшим аргументом в идеологических спорах. Поэтому самые первые, фундаментальные различия типов цивилизации проявляются уже в том, как человек воспринимает пространство и время.

Различное восприятие физических категорий пространства и времени определяет не только «картину мира» и относится не только к рациональной сфере. С ними тесно связано мироощущение. Человек традиционного общества, видя мир как Космос, испытывает не просто очарование, для него мироздание обладает святостью. В «современном» (западном) обществе мир рационален (он десакрализован, лишен святости).

В духовном основании современного общества лежит новое представление о пространстве, данное механистической картиной мира, новое понимание бесконечности. Хотя утверждение о бесконечности Вселенной, отрицающее замкнутый аристотелевский Комос, уже было важной составной частью еретической картины мироздания Джордано Бруно, лишь ньютоновская механика убедила человека в этой идее. Снятие пространственных ограничений изменило мироощущение людей, породило убежденность в возможности неограниченной экспансии, столь важную для идеологии индустриализма.

Человек традиционного общества России видел мироздание как Космос— упорядоченное целое, с каждой частицей которого он был связан мириадами невидимых нитей, струн. КЗ. Циолковский говорил, что Земля — колыбель человека, Космос — его дом. Человек — не эксплуататор своего дома, а рачительный и ответственный хозяин.

Наука разрушила Космос, представив человеку мир как бесконечную, познаваемую и описываемую на простом математическом языке машину. Человек был выведен за пределы этого мира и противопоставлен ему как исследователь и покоритель. По словам H.A. Бердяева, «замкнутое небо мира средневекового и мира античного разомкнулось, и открылась бесконечность миров, в которой потерялся человек с его притязаниями быть центром вселенной» [105].

Вот красноречивый штрих: более полувека в мире осуществляются две технически сходные исследовательские программы, в которых главный объект называется совершенно разными терминами. В СССР (теперь России) — космос, в США— space (пространство). У нас космонавты, там— астронавты. Слово «космос» исключено из языка модерна, на котором описывают дескарализованный мир.

Конечно, Россия, которая включилась в промышленное развитие, восприняла научные представления о пространстве и времени, но так, что прежнее мироощущение при этом не было сломано. Научные представления, служа инструментами, сосуществуют с космическим чувством, хотя процесс их освоения был весьма болезненным. Вот как излагает мироощущение русского человека уже начала XX века А.Ф. Лосев: «Не только гимназисты, но и все почтенные ученые не замечают, что мир их физики и астрономии есть довольно-таки скучное, порою отвратительное, порою же просто безумное марево, та самая дыра, которую ведь тоже можно любить и почитать… Все это как-то неуютно, все это какое-то неродное, злое, жестокое. То я был на земле, под родным небом, слушал о вселенной, «яже не подвижется»… А то вдруг ничего нет, ни земли, ни неба, ни «яже не подвижется». Куда-то выгнали в шею, в какую-то пустоту, да еще и матерщину вслед пустили. «Вот-де твоя родина — наплевать и размазать!» Читая учебник астрономии, чувствую, что кто-то палкой выгоняет меня из собственного дома и еще готов плюнуть в физиономию» [106].

Ощущая мир как Космос, человек чувствует себя как в уютном доме, за благополучие которого он отвечает. Человек же, затерянный в бесконечной Вселенной, придавлен бессмысленностью бытия. Шопенгауэр сравнивал человечество с плесенным налетом на одной из планет одного из бесчисленных миров Вселенной.

Эту мысль продолжил Ницше: «В каком-то заброшенном уголке Вселенной, изливающей сияние бесчисленных солнечных систем, существовало однажды небесное тело, на котором разумное животное изобрело познание. Это была самая напыщенная и самая лживая минута «всемирной истории»— но только минута. Через несколько мгновений природа заморозила это небесное тело, и разумные животные должны были погибнуть».

Надо подчеркнуть, что в культуре Запада разрушение Космоса и переход к рассмотрению мира как картины слилось, в отличие от других культур (в том числе России), с глубокой религиозной революцией — Реформацией. Для протестантов природа потеряла ценность, ибо она перестала быть посредницей между Богом и человеком. Как писал один философ, «тем самым протестантское мышление окажется лучше подготовленным к новому положению науки, которая увидит в природе бездушную механику, к новой физике, которая не будет более созерцанием форм, а будет использованием и эксплуатацией» [107].[33]

Вл. Соловьев отвергает десакрализацию мира, происходившую в ходе протестантской Реформации и научной революции, вовсе не сводя дело к религиозной трактовке, даже напротив, с позиция материализма, но веря «в чистоту, святость и красоту материи». Он говорит о соединении человека и природы в «теле России»: «Верить в природу — значит признавать в ней сокровенную светлость и красоту, которые делают ее телом Божиим. Истинный гуманизм есть вера в Богочеловека, а истинный натурализм есть вера в Богоматерию» [109].

И через несколько веков после принятия механистической картины мира данная этой картиной свобода остается источником тоски западного человека, осознавшего, по выражению современного ученого Жака Моно, что он, «подобно цыгану, живет на краю чуждого ему мира. Мира, глухого к его музыке, безразличного к его чаяниям, равно как и к его страданиям или преступлениям».

Соборный человек не изолирован и не противопоставлен миру, он связан со всеми людьми и со всеми вещами и отвечает за них. Русский поэт-философ Державин так определил место человека в Космосе:

Частица целой я вселенной, Поставлен, мнится мне, в почтенной Средине естества…

В чем же долг человека, что ему вменено Богом в обязанность («И цепь существ связал всех мной»)? Вот как это всеобщее ощущение видится Державиным:

Я связь миров повсюду сущих, Я крайня степень вещества; Я средоточие живущих, Черта начальна божества; Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю.

Это же представление о роли человека и человечества в мироздании развивали русские философы XX века. У Вл. Соловьева человек— это божий посредник между царством небесным и земным, между духовной и природной средой («воплощение божественного начала в природной жизни через свободный подвиг человека»). П. Флоренский, не ставя под сомнение божественную природу людей, так трактовал эту проблему: «Человек есть сумма мира, сокращенный конспект его; Мир есть раскрытие Человека, проекция его. Эта мысль о Человеке, как микрокосмосе, бесчисленное множество раз встречается во всевозможных памятниках религии…» [110, с. 20–21].

Возникнув, современное западное общество произвело огромные изменения и в измерении пространства. Был совершен «прыжок из мира приблизительности в царство точности». Создание метрической системы было одним из первых больших проектов Великой французской революции. А в традиционном обществе мера была очень неточной и, главное, нестандартной. Аршин, да локоть, да сажень. А расстояние подальше измерялось в выражениях типа «часа два ходу» или «три дня пути на телеге». Точнее было и не нужно.[34]

Создавая свой искусственный мир, человек традиционного общества «встраивает» его в данное природой пространство. В центре старого города кремль и собор, улицы и улочки расходятся лучами и соединены орбитами-кольцами. Город выражает представление о Космосе. Сравните план Москвы с планом построенного уже по европейским канонам Петербурга, а тем более Нью-Йорка. Поражают аэрофотоснимки старинных городов даже самого Запада, где столкновение с новым пространственным мышлением произошло очень быстро, в период короткого строительного бума конца XIX века. На конгрессе по истории науки и техники в Испании (1993 г.) докладчик показал план Гранады— конфликт цивилизаций воочию. Средневековый город разрублен, как саблей, наискось, прямым проспектом Gran Via (улица типа Бродвея), а в конце его начинаются квадраты кварталов современного города.

Хайдеггер сравнивает два сооружения на Рейне, неподалеку одно от другого, — средневековый мост и электростанцию: «Гидроэлектростанция не встроена в реку так, как встроен старый деревянный мост, веками связывающий один берег с другим. Скорее, река встроена в электростанцию. Рейн есть то, что он теперь есть в качестве реки, а именно поставщик гидравлического напора, благодаря существованию электростанции. Чтобы хоть отдаленно измерить чудовищность этого обстоятельства, на секунду задумаемся о контрасте, звучащем в этих двух названиях: «Рейн», встроенный в электростанцию для производства энергии, и «Рейн», о котором говорит произведение искусства, одноименный гимн Ф. Гельдерлина» [111].

Такие же изменения общество Запада произвело в представлении о времени. В культуре традиционного общества ощущение времени задавалось Солнцем, Луной, сменами времен года, полевыми работами — время было циклическим и не разделенным на маленькие одинаковые отрезки. В Средние века в Европе продолжительность часа менялась в зависимости от времени года, от длины светового дня. Единицы времени были образными («моргнуть глазом», «время выдоить корову» и т. д.). Одним из первых шагов современного общества было создание точных часов и деление времени на точные равные отрезки.

У всех народов и племен был миф о вечном возвращении, о том, что время приведет его к родному дому, к утраченному раю. Научная революция разрушила этот образ: время стало линейным и необратимым. Это было тяжелое потрясение, из которого родился европейский нигилизм и пессимизм (незнакомый Востоку).

Нам кажется, что идея длящегося, устремленного вперед времени и идея прогресса заложены в нашем мышлении естественным образом. Между тем, это — недавние приобретения культуры. Даже человек Возрождения еще не мыслил жизнь как прогресс, для него идеалы совершенства, к которым надо стремиться, остались в античности. В сознании господствовала эсхатологическая концепция (сотворение мира — конец света), дополненная понятием циклического времени. Лишь начиная с XVII в. утверждаются линейные толкования истории и вера в бесконечный прогресс. Эта вера была провозглашена Лейбницем, но получила особенно широкое распространение лишь в XIX в. благодаря эволюционной теории. Заметим кстати, что идея прогресса имеет под собой не рациональные, а религиозные основания и основана на специфической для западной цивилизации вере.

Когда время «выпрямилось», изменился весь строй жизни человека. В новом обществе возникло ощущение, что время утекает безвозвратно, и это стало своего рода психозом. Торопливость, экономия времени, постоянная зависимость от часов— признак современного общества, в резком контрасте с тем, что мы наблюдаем в любой традиционной культуре. Испытывая ужас перед «утекающим» временем, человек Запада испытывает странное желание жить наперекор времени, побеждать его— есть клубнику именно зимой, а кататься на лыжах именно летом, не считаясь с расходами. Это — символический признак успеха. В культуре традиционного общества, напротив, хорошим тоном считается именно ощущать циклическую смену времен года: наслаждаться цветами, плодами, пейзажами сезона.

Характерно преломилось представление о времени в двух знакомых нам социально-философских учениях современности — социал-демократии, получившей распространение на Западе, и коммунизме, который укоренился в традиционных обществах России и Азии.

Маркс, указав Европе на призрак коммунизма, видел его не просто принципиальное, но трансцендентное, «потустороннее» отличие от социализма. Вступление в коммунизм — завершение огромного цикла цивилизации, в известном смысле конец «этого» света, «возврат» человечества к коммуне. То есть к жизни в общине, в семье людей, где преодолено отчуждение, порожденное собственностью. Социализм же — экономическая формация, где разумно, с большой долей солидарности устроена совместная жизнь людей. Но не как в семье. «Каждому по труду» — принцип не семьи, а весьма справедливого общества.

Рациональный Запад за призраком не погнался, а ограничил себя социал-демократией, чей великий лозунг: «движение— все, цель— ничто!». Здесь— разное понимание времени. Время коммунистов— цикличное, мессианское. Оно устремлено к некоему идеалу (светлому будущему, Царству свободы — названия могут быть разными, но главное, что есть ожидание идеала как избавления, как возвращения, подобно второму пришествию у христиан). Время социал-демократов линейное, рациональное: «цель — ничто». Здесь — мир Ньютона, бесконечный и холодный. Можно сказать, что социал-демократов толкает в спину прошлое, а коммунистов притягивает будущее.

Очень красноречив и тот факт, что весь проект немецкого фашизма, поставившего целью сплотить немцев в искусственно созданное, как в лаборатории, квазиградиционное общество, с неизбежностью потребовал изменить и представление о времени. Воспользовались философией Ницше, который развил идею «вечного возвращения», и представление времени в фашизме опять сделали нелинейным. Идеология фашизма — постоянное возвращение к истокам, к природе (сельская мистика и экологизм фашизма), к ариям, к Риму, построение «тысячелетнего Рейха». Средствами идеологии было создано мессианское ощущение времени, внедренное в мозг рационального, уже перетертого механицизмом немца. Именно от этого и возникло химерическое, расщепленное сознание (многие народы имели и имеют ощущение времени как циклического— без всяких проблем). Мессианизм фашизма с самого начала был окрашен культом смерти, разрушения.

Конечно, в чистом виде никакие представления не встречаются и не осознаются. Большинство населения Земли вовлечено в системы образования (хотя бы через телевидение, радио, всю общественную жизнь), основанные на науке и мировоззрении современного общества. Все мы в большой мере модернизированы. Но мышление и чувства людей гибки и обладают огромной способностью к адаптации. Волны модернизации не подавили в человеке традиционного общества его космического чувства. Культурных мутаций в масштабах целых народов история не знает.

Мы должны понять, кто мы такие, в чем наш культурный генотип. А уж затем дополнять его, наращивать новое, увеличивать разнообразие — ни в коем случае не позволяя сломать стержень.

Антропологическая модель Запада и России

Главное различие между Западом и Россией как цивилизациями заключается в представлении о человеке (антропологической модели, то есть ответе на вопрос «Что есть человек?»).[35] Из него вытекает и тот набор интересов, идгалов и культурных норм, которые соединяют людей в общество, порождающее государство. Представления о человеке в этих двух цивилизациях различаются кардинально.

Разумеется, модель всегда отличается от своего воплощения в реальной общественной практике— то в одну, то в другую сторону. Она задает принципиальные границы для форм бытия в той или иной цивилизации, определяет вектор устремлений к тому или иному образу благой жизни. В конкретной исторической ситуации государство и общество постоянно вводят корректирующие поправки, как корабль идет галсами в зависимости от ветра, уклоняясь от курса то в одну, то в другую сторону. А в целом курс выдерживается. Сравнивая антропологические модели цивилизаций, мы говорим о векторе, о главном курсе. А идеологические и политические кампании вроде всплеска толерантности, гуманитарной помощи или мультикультурализма — это маневры корабля при изменении направления ветра.

Западное общество в ходе своего становления и развития создало свою антропологическую модель, которая, как и подобные модели других цивилизаций, включает в себя несколько мифов и которая изменялась по мере появления нового, более свежего и убедительного материала для мифотворчества. Вначале, в эпоху научной революции и триумфального шествия ньютоновской механической картины мира, эта модель базировалась на метафоре механического (даже не химического) атома, подчиняющегося законам механики.

Так возникла концепция индивида, развитая целым поколением философов и философствующих ученых. Затем был длительный период биологизации (социал-дарвинизма, затем генетики), когда человеческие существа представлялись животными, находящимися на разной стадии развития, борющимися за существование, причем механизмом естественного отбора была конкуренция.

В России четкой антропологической модели выработано не было, а складывалось принимающее разные формы представление о человеке как соборной личности. Космическое (соборное) представление о человеке вырабатывала уже философия Древней Греции. Для нее человек — и гражданин Космоса (космополит), соединенный невидимыми струнами со всеми вещами в мире, и общественное животное (zoon koinonikon). В русском мироощущении этому соответствовала идея всеединства, выраженная в концепции мира— как Космоса, так и общины.

Основой для создания новой модели человека при становлении современного Запада стали атомистические представления. Они находились в «дремлющем» состоянии в тени интеллектуальной истории и были выведены на авансцену именно идеологами — прежде всего в лице философа XVII в. Пьера Гассенди, «великого реставратора атомизма». Уже затем атомистическая научная программа была развита естествоиспытателями— Бойлем, Гюйгенсом и Ньютоном. Атом, по Гассенди, — неизменное физическое тело, «неуязвимое для удара и неспособное испытывать никакого воздействия». Атомы «наделены энергией, благодаря которой движутся или постоянно стремятся к движению».

Идеологическая потребность в атомизме связана с тенденцией к «атомизации» общества в XVII–XVIII вв. При возникновении современного общества в результате Реформации, Просвещения и буржуазных революций возникло новое представление о человеке — свободный индивид. Индивид — это перевод на латынь греческого слова «атом», что по-русски означает неделимый. Человек стал атомом человечества — свободным, неделимым, в непрерывном движении и со ударениях. При этом каждый имел в частной собственности свое тело. Оно стало самым исходным, первичным элементом частной собственности, и в обладании ею все были равны. В России сам смысл понятия «индивид» широкой публике даже до сих пор не известен — это слово воспринимается как синоним слова «личность», что совершенно неверно.

В западной общественной мысли понятие индивида развивалось на протяжении четырех веков философами, вплоть до Поппера и фон Хайека, а затем самыми разными школами политэкономии, социологии, антропологии, поведенческих наук и даже психоанализа. В России альтернативная антропологическая модель (человек как соборная личность) оформилась в конце XIX века в трудах философов-немарксистов (П. Хомяков, К. Леонтьев, Вл. Соловьев).

Когда средневековая Европа превращалась в современный Запад, произошло освобождение человека от связывающих его солидарных, общинных человеческих связей. Капитализму был нужен человек, свободно передвигающийся и вступающий в отношения купли-продажи на рынке рабочей силы. Поэтому община (крестьянская или ремесленная) была врагом буржуазного общества и его культуры.

Переломным моментом стала Реформация — разрыв с идеей коллективного спасения души (а значит, и с идеей религиозного братства). Немецкий философ В. Шубарт так писал о значении Реформации: «Она знаменует собой рождение нового мироощущения, которое я называю «точечным» чувством. Новый человек впервые переживает не Все, и не Бога, а себя, временную личность, не целое, а часть, бренный осколок… Для него надежно существует только свое собственное Я. Он — метафизический пессимист, озабоченный лишь тем, чтобы справиться с окружающей его эмпирической действительностью» [9].

Согласно мироощущению русских, людей связывают в народ любовь к ближнему, добрые дела, которые мы оказываем другим, и можем надеяться, что кто-то сделает доброе дело и для нас. Достоевский писал: «Основные нравственные сокровища духа, в основной сущности своей по крайней мере, не зависят от экономической силы. Наша нищая неурядная земля, кроме высшего слоя своего, вся сплошь как один человек. Все восемьдесят миллионов ее населения представляют собою такое духовное единение, какого, конечно, в Европе нет нигде и не может быть…» [112]. Здесь дана восторженная оценка русскому типу человеческих отношений. Но для нас здесь важнее не оценка, а фиксация различия представлений об идеальных отношениях людей.

В кальвинизме, который дал религиозное оправдание рыночной экономике, люди изначально разделены на избранных и отверженных. Людей соединяет не любовь и сострадание, а ненависть и стыд. Вебер поясняет, что дарованная избранным милость требовала от них «не снисходительности к грешнику и готовности помочь ближнему… а ненависти и презрения к нему как к врагу Господню» [93, с. 157].

М. Вебер пишет о духовных причинах сдвига к индивидуализму: «Верой, во имя которой в XVI и XVII вв. в наиболее развитых капиталистических странах — в Нидерландах, Англии, Франции — велась ожесточенная политическая и идеологическая борьба и которой мы именно поэтому в первую очередь уделяем наше внимание, был кальвинизм. Наиболее важным для этого учения догматом считалось обычно (и считается, в общем, по сей день) учение об избранности к спасению… Это учение в своей патетической бесчеловечности должно было иметь для поколений, покорившихся его грандиозной последовательности, прежде всего один результат: ощущение неслыханного дотоле внутреннего одиночества отдельного индивида. В решающей для человека эпохи Реформации жизненной проблеме— вечном блаженстве — он был обречен одиноко брести своим путем навстречу от века предначертанной ему судьбе» [93, с. 139, 142].

М. Вебер специально обращает внимание на тезис о ненужности любви к ближнему и добрых дел: «Это выражено в цитированном у Плитта ответе на вопрос: «Нужны ли добрые дела для спасения?» Ответ гласит: «Не нужны и даже вредны; если же спасение даровано, то нужны лишь постольку, поскольку тот, кто их не совершает, не может еще считать себя спасенным». И здесь, следовательно, не реальная необходимость, а лишь способ установить факт» [93, с. 237].

Вебер пишет о том, какую роль сыграла Реформация в разрыве традиционных связей даже между близкими людьми: «Общение кальвиниста с его Богом происходило в атмосфере полного духовного одиночества. Каждый, кто хочет ощутить специфическое воздействие этой своеобразной атмосферы, может обратиться к книге Беньяна «Pilgrim's progress» («Путешествие пилигрима»), получившей едва ли не самое широкое распространение из всех произведений пуританской литературы. В ней описывается, как некий «христианин», осознав, что он находится в «городе, осужденном на гибель», услышал голос, призывающий его немедля совершить паломничество в град небесный. Жена и дети цеплялись за него, но он мчался, зажав уши, не разбирая дороги и восклицая: «Life, eternal life!» («Жизнь! Вечная жизнь!»). И только после того, как паломник почувствовал себя в безопасности, у него возникла мысль, что неплохо бы соединиться со своей семьей» [93, с. 145].

Важным устоем западного общества стало представление о человеке, данное философом XVII века Т. Гоббсом. Согласно его философии, сосуществование индивидов в обществе определяется фундаментальным условием — их исходным равенством. Но это равенство кардинально отлично от того, которое было декларировано в христианстве как религиозное братство во Христе. У Гоббса «равными являются те, кто в состоянии нанести друг другу одинаковый ущерб во взаимной борьбе». Равенство людей-«атомов» предполагает здесь как идеал не любовь и солидарность, а непрерывную войну: «хотя блага этой жизни могут быть увеличены благодаря взаимной помощи, они достигаются гораздо успешнее подавляя других, чем объединяясь с ними» [113, с. 303].

В России разрыва общинных связей и стоящих за ними связей религиозного братства не произошло, несмотря на воздействие капитализма. Российская социальная философия (как православная, так и либеральная, а позже советская) вообще считала концепцию индивида некорректной, поскольку личности вне общества просто не существует. Общество и личность связаны нераздельно и создают друг друга. В антропологической модели, развитой в России православными философами, человек есть соборная личность, средоточие множества человеческих связей. Здесь человек всегда включен в солидарные группы (семьи, деревенской и церковной общины, трудового коллектива). Обыденным выражением этой антропологии служит девиз: «Один за всех, все за одного».[36]

Очень важным в России было и остается понятие народ как надличностной общности, обладающей исторической памятью и коллективным сознанием. В народе каждое поколение связано отношениями ответственности и с предками, и с потомками. Восприятие в русской культуре народа как единого тела сформулировано евразийцем Л. Карсавиным: «Можно говорить о теле народа… Мой биологический организм — это конкретный процесс, конкретное мое общение с другими организмами и с природой… Таким же организмом (только сверхиндивидуальным) является и живущий в этом крае народ. Он обладает своим телом, а значит всеми телами соотечественников, которые некоторым образом биологически общаются друг с другом» [114, с. 183]. Очевидно, что совокупность индивидов не может составить народа в этом смысле, т. к. индивид является неделимым.

На Западе же понятие «народ» изменилось, народ— это граждане, сообщество индивидов. Французский философ Жозеф де Местр писал, что философия Просвещения «заменила народные догматы индивидуальным разумом… Философия уничтожила силу, соединявшую людей». Франция тогда превратилась «в собрание 30 млн. индивидуумов». Будучи неделимыми, индивиды соединяются в народ через гражданское общество. Те, кто вне его, — не народ. С точки зрения западных исследователей России, в ней даже в середине XIX века не существовало народа, так как не было гражданского общества. Путешественник маркиз де Кюстин писал в своей известной книге о России: «Повторяю вам постоянно — здесь следовало бы все разрушить для того, чтобы создать народ».

Вл. Соловьев писал, отрицая концепцию индивида: «Действительный нравственный порядок, или Царство Божие, есть дело совершенно общее и вместе с тем совершенно личное, потому что каждый хочет его для себя и для всех и только вместе со всеми может получить его. Следовательно, нельзя по существу противупоставлять личность и общество, нельзя спрашивать, что из этих двух есть цель и что только средство. Такой вопрос предполагал бы реальное существование единичной личности как уединенного и замкнутого круга, тогда как на самом деле каждое единичное лицо есть только средоточие бесконечного множества взаимоотношений с другим и другими, и отделять его от этих отношений — значит отнимать у него всякое действительное содержание жизни» [115, с. 281]. Примерно такова же модель человека у С.Л. Франка: «Индивид в подлинном и самом глубоком смысле слова производен от общества как целого. Существует недифференцированное единство сознания — единство, из которого черпается многообразие индивидуальных сознаний» [116].

H.A. Бердяев в книге «Самопознание (Опыт философской автобиографии)» писал: «У нас совсем не было индивидуализма, характерного для европейской истории и европейского гуманизма, хотя для нас же характерна острая постановка проблемы столкновения личности с мировой гармонией (Белинский, Достоевский). Но коллективизм есть в русском народничестве — левом и правом, в русских религиозных и социальных течениях, в типе русского христианства. Хомяков и славянофилы, Вл. Соловьев, Достоевский, народные социалисты, религиозно-общественные течения XX века, Н. Федоров, В. Розанов, В. Иванов, А. Белый, П. Флоренский — все против индивидуалистической культуры, все ищут культуры коллективной, органической, «соборной», хотя и по-разному понимаемой» (цит. в [110, с. 167]).

Иногда приходится слышать, что эта антропологическая модель отрицает саму идею свободы, несет в себе обоснование тоталитаризма. Это очень поверхностные утверждения. Русские философы, исходившие из понятия соборности, соединяли идею свободы с внутренней потребностью человека в единении с другими людьми. Бердяев, разрабатывая экзистенциалистские представления о человеке, в то же время прямо заявлял: «Каждый отвечает за всех». Он считал, что только праведные дела сплачивают людей в обретении вечной свободы: «Спасение возможно лишь вместе с другими людьми». Свойственный экзистенциализму индивидуалистический взгляд на мир (изнутри своего «я») у Бердяева не противостоял пониманию существующих социальных задач. Понимая связи между людьми как дар божий, он говорил о роли добрых дел, любви, сострадании, взаимопомощи в сплочении людей и в то же время ставил вопрос об антибожественной сути зла, ненависти, жестокости, ведущих к одичанию людей и распаду общественных связей.

С.Н. Булгаков писал в том же ключе: «Человечество ищет такой общественной организации, при которой торжествовала бы солидарность и был бы нейтрализован эгоизм… Отдельный человеческий индивид есть не только самозамкнутый микрокосмос, но и часть целого, именно он входит в состав мистического человеческого организма…» [117].

Философская концепция всеединства, понимаемая как божественное предначертание, имела у русских религиозных философов и свою четкую социальную направленность— против усиливающейся разобщенности общества, роста классовых антагонизмов, других противоречий западной технологической цивилизации.

Обыденное сознание в России принимает как очевидную идею, что люди — «существа разумные, не в розни, а в совокупности пребывающие». М.М. Пришвин записал в дневнике 30 октября 1919 г.: «Был митинг, и некоторые наши рабочие прониклись мыслью, что нельзя быть посередине. Я сказал одному, что это легче — быть с теми или другими. «А как же, — сказал он, — быть ни с теми, ни с другими, как?» — «С самим собою». — «Так это вне общественности!»— ответил таким тоном, что о существовании вне общественности он не хочет ничего и слышать» [45].

Позиция этого рабочего нам понятна и привычна, как нечто естественное. На самом деле это— продукт своеобразной культуры, в данном случае русской. Она непонятна и противна человеку, проникнутому индивидуалистической культурой (например, английской). Вебер приводит выдержки из канонических текстов кальвинистов. Бейли (1724) советует каждое утро, выходя из дому, представлять себе, что тебя ждет дикая чаща, полная опасностей. Шпангенберг настойчиво напоминает о словах пророка Иеремии (17, 5): «Проклят человек, который надеется на человека» (1779). Вебер пишет: «Для того чтобы полностью понять всю своеобразность человеконенавистничества этого мировоззрения, следует обратиться к толкованию Хорнбека о завете любви к врагам: «Мы тем сильнее отомстим, если, не свершив отмщения, предадим ближнего в руки мстителя-Бога… Чем сильнее будет месть обиженного, тем слабее будет месть Божья» (1666)» [93, с. 214].

Люди с высоким уровнем «индивидуалистического» развития стягиваются в нации другими типами отношений, например, благодаря их рациональной деятельности по организации социальной помощи и благотворительности — даже если это делается не из любви, а из расчета и права. Хотя за полвека до этого по другому расчету и по другим законам отправляли бедняков в работные дома, благотворительность запрещалась.

А в старой России «Домострой» учил: «И нищих, и малоимущих, и бедных, и страдающих приглашай в дом свой и как можешь накорми, напои, согрей, милостыню дай». Модернизация лишь придала этому порядку слабый европейский оттенок: Александр I в указе 1809 г. повелел бродяг отправлять к месту жительства «безо всякого стеснения и огорчения» — самим бродягам. В северных деревнях дома даже имели специальные приспособления в виде желоба. Нищий стучал клюкой в стену, подставлял мешок, и по желобу ему сбрасывали еду. Устройство находилось на тыльной стороне дома, вдали от окон — «чтобы бедный не стыдился, а богатый не гордился» [118, с. 267].

Вебер пишет о рациональности протестантских народов: «Человечность» в отношении к «ближнему» как бы отмирает. И это находит свое выражение в ряде самых разнообразных явлений. Так, для того чтобы ощутить атмосферу этого вероучения, приведем в качестве иллюстрации прославленного — в известном отношении не без оснований — реформатского милосердия (charitas) следующий пример: торжественное шествие в церковь приютских детей Амстердама в их шутовском наряде, состоявшем из двух цветов — черного и красного или красного и зеленого (наряд этот сохранялся еще в XX в.), в прошлом воспринималось, вероятно, как весьма назидательное зрелище, и в самом деле оно служило во славу Божью именно в той мере, в какой оно должно было оскорблять «человеческое» чувство, основанное на личном отношении к отдельному индивиду» [93, с. 217].



Поделиться книгой:

На главную
Назад