— Так и с дорогой в рай, — заметил Барнаби. — Надо порядком поплутать, пока найдешь главные ворота.
Дамы рассмеялись, а Бейкер, выбросив наконец из головы неприятное происшествие, поскакал вперед по указанному бароном проселку. На что тут было смотреть и что они особенного увидели, никто так и не понял — трасса везде была одинаковая, если не считать рельсов, которые начались с какого-то места и никого не удивили. Вместо обозов им несколько раз встречались крестьянские телеги, нагруженные навозом или дровами; крестьян они видели и на окрестных полях, но было ясно, что это „дикие болгары”, потому что, завидев фаэтоны и блестящую офицерскую свиту, те не спешили к дороге, а убегали от нее подальше. Они проехали мимо какого-то безлюдного, сплошь каменного села, потом по деревянному мосту через речку.
— А вон там, впереди, моя станция! — показал барон Гирш несколько новых, покрашенных в розовый цвет построек, к которым вели блестевшие в предвечернем свете рельсы. — Людей не видно, — добавил он раздраженно, — как я и предполагал. Все остановилось.
— Может быть, они на складах? Ведь вы говорили, что у вас здесь большие склады, — попыталась успокоить его Маргарет.
— Война, барон! Ваши люди отдохнут, зато потом станут работать вдвое быстрее.
— Вы все шутите, господин Барнаби! Не знаю, может быть, кому и выгодна это война, но что касается меня... то я привез сюда четыреста специалистов — австрийцев, французов, итальянцев... И всем плачу. Могу ли я их уволить после того, как с таким трудом их набрал?
Всем им платило турецкое правительство, но собеседники банкира об этом не знали. Дамы даже выразили барону свое сочувствие.
А Фред Барнаби сказал:
— В таком случае нам, несомненно, предстоят мытарства. Хорошие гостиницы в городе наверняка заняты.
Его реплика изменила направление мыслей путешественников. Надо было спешить: уже надвигался вечер.
Они повернули от станции назад, подогнали лошадей и наконец подъехали к глубокому городскому рву. На другой его стороне среди мусорных куч желтели камни древнего здания. Дальше виднелись ограды и первые софийские дома. Почерневший горбатый мост висел надо рвом, на нем жандармы тщательно проверяли документы. Видимо, это была медленная процедура. На широком грязном предмостье, окруженном неприглядными постоялыми дворами и кузницами, сгрудились десятки обозных повозок, повозки с ранеными, крестьянские телеги с холщовым тентом и повозки торговцев с товаром для завтрашнего базара.
— Придется ждать, — сказала с досадой и нетерпением Маргарет Джексон, переводя взгляд с моста и жандармов на соседние телеги и повозки, с которых на нее глазели бородатые, грубые, озлобленные или похотливые физиономии. Все это казалось ей таким неприятным, таким отвратительным, что если бы не воспитание и не подсознательное чувство, что она находится среди мужчин (даже в таких случаях она предпочитала быть центром внимания, чем остаться незамеченной), она бы не выдержала и изругала барона и его железную дорогу, ради которой они отклонились от своего маршрута.
— Все улажено, сэр! — отрапортовал Бейкеру один из адъютантов, вернувшийся после переговоров с жандармами.
Минуту спустя над грязной площадью понеслись крики и ругань. Жандармы забегали взад и вперед, заорали на возниц, пуская в ход кулаки, бросились отводить в стороны волов.
— Расчищают нам дорогу, — сказал барон фон Гирш. Он, как и Бейкер, знал турецкий язык и услужливо переводил дамам.
— Поехали! — воскликнул генерал, пришпорил коня и первым направился по расчищенному жандармами проходу к мосту.
За генералом последовал фаэтон с двумя дамами и бароном-банкиром, за фаэтоном — Фред Барнаби в своем кожаном костюме и берете, за ним — штабные офицеры и, наконец, слуги.
Глава 2
В то время когда иностранцы, опередив всех, въезжали в город, на запруженной людьми и повозками площади перед мостом находился один из агентов русской разведки. Болгарин, как и множество его соотечественников потерявший в прошлогоднем восстании всю семью и потому теперь добровольно взявшийся за это опасное дело. Его звали Дяко. Был он широкоплечий, кряжистый, лет сорока. Воротник овчинной шубы он поднял, а шапку нахлобучил так, что остались видны только острые недобрые глаза да густые обвислые усы. Время от времени он нетерпеливо вытягивал шею, чтобы посмотреть, что делается на мосту, и тогда на заросшей щеке виднелся глубокий белый шрам; этот шрам придавал его лицу не только грозное, но и неприятное выражение.
Дяко вот уже целый час слонялся по грязной площади, не решаясь приблизиться к воротам. Подорожная у него была фальшивая. На чужое имя. Он взял ее в последнюю минуту у другого болгарина — русского агента, чтобы иметь при себе хоть какой-нибудь документ. В попутных деревнях она его выручала. Но здесь, видимо, комендант был дотошный и жандармы особенно придирчиво проверяли при въезде в город каждого немусульманина.
Начинало смеркаться. Скоро запрут ворота. Что делать? Не лучше ли будет вызвать Андреа сюда — передать ему записку с кем-нибудь из болгар? Только кому доверишься в нынешние времена, — размышлял он. — И пока-то ему отнесут записку, пока-то его разыщут... Да и Андреа — то ли вспомнит, кто я такой, то ли нет... Пять лет прошло. На другого понадеешься — сам пропадешь. Последняя мысль прогнала все колебания. Дяко скрутил цигарку, жадно затянулся и шмыгнул в скопище повозок с ранеными, чтобы, обогнув постоялые дворы, выйти в открытое поле.
Дяко свыкся с видом крови. Он пробирался между телег, нарочно пуская дым себе в нос, чтобы не ощущать смрада от гноящихся ран. Османы встречали его злобными взглядами, потому что он был гяур[2] и был здоров, а он отвечал на их бессильную злобу злобой вдвойне лютой. «Чтоб они все издохли, — говорил он себе, — все равно, как возьмут Плевен, раненые или нет — пощады никому не будет!» Тут он вспомнил про убийцу своих детей и жены, подавил злорадство и мрачно зашагал по раскисшей дороге. «Я его разыщу, он от меня не уйдет!» — шептал он по привычке беззвучно, одними губами. Месть, как неугасимый огонь, жгла его днем и ночью. Вся жизнь представлялась ему сплошной местью, а в центре ее было его кровное — найти того Тымрышлию, на дне моря сыскать. Когда-нибудь он найдет его, непременно найдет и отплатит!..
За кузницей стояла застрявшая колонна русских пленных. Дяко шел мимо них, чувствуя, как они смотрят на его овчинную шубу, на добротную обувь. «Братец!» — несмело крикнул ему кто-то. Дяко стиснул зубы, не обернулся. Ускорил шаг, оставил колонну позади и, держась поодаль от широкого рва, направился на север. Этот ров — он хорошо помнил — опоясывает весь город. Он крутой, глубокий, но перебраться через него необходимо, если он хочет до ночи разыскать своего человека.
Когда совсем стемнело, Дяко подполз ко рву и стал бесшумно спускаться. Внизу была вода, и он осторожно полез в нее, кляня все на свете. Вода прошла сквозь штаны, заледенила икры. Он зашагал быстрей и скоро снова ступил на твердую почву. Откос был укреплен камнями; нащупывая в темноте их выступы и хватаясь за корни кустов, Дяко быстро вскарабкался наверх и оказался на городской окраине.
На него налетел ветер и вконец застудил ноги. Дяко хотел было попрыгать, чтоб разогреться, но вдруг услышал голоса и прижался к насыпи, затаил дыхание. Ночная стража?.. Черные силуэты появились на сером фоне каменной стены — за плечами ружья, идут гурьбой, как попало. Хлюпают по жидкой грязи. Один что-то рассказывает. Другие гогочут. Дяко напряг слух, чтобы понять, о чем они говорят, но ветер свистел в сухих кустах, и до его ушей долетали только обрывки слов и смех. «Не смеются, а лают, как собаки, — думал он с ненавистью. — Эх, разрядить бы револьвер в их черные спины!» Он дождался, пока жандармы не скрылись за поворотом, встал, перешел через дорогу, кружившую по городской окраине, и нырнул в ближнюю улицу.
Здесь было затишье. По всей улице ни огонька. И грязь другая — густая, липкая. Подкованные башмаки Дяко вязли в ней, он с трудом шагал, придерживаясь то за одну, то за другую каменную ограду. Куда его выведет этот немой черный желоб? Он шел, полагаясь больше на чутье, чем на память. Если бы только выйти к чаршии!..[3] Впереди смутно белели каменные ограды, то раздаваясь в стороны, то сближаясь, над ними нависали стрехи. Ему чудились то призрачные ворота, то колонны. Они вытягивались, сплетаясь вверху в мрачный свод, сквозь который мерцали далекие осенние звезды. Дяко прислушивался к собственным шагам, и ему казалось, что кто-то за ним следит.
Вдруг стены широко расступились, перед ним открылась большая площадь, расплывшаяся в низине. В отдалении неярко светятся окна. Ближе возвышается купол мечети с минаретом. Значит, среди турок! И воспоминания всплыли одно за другим, потянулись нитью. Он ясно представил себе дорогу до Куру-чешмы, представил ее во всех подробностях, со всеми препятствиями, и в душе всколыхнулось прежнее отчаяние, не отпускавшее его в те зимние месяцы семьдесят третьего года, когда они с Андреа меряли эти самые улицы, оба потрясенные тем, что их дело провалилось, погибло навсегда! «Не погибло оно ни
Он выбрал широкую и опять пошел вдоль стен. Здесь уже были мостовая и фонари. Он обходил освещенные места, пробираясь в тени нависающих крыш, и все дальше углублялся в город. На одном из перекрестков он остановился и прислушался. Опять турки! Он узнал их по голосам — самоуверенным, разгоряченным. Целая шайка идет ему навстречу. Он невольно попятился, но неусыпная ненависть, уже проникшая ему в кровь, мгновенно, словно уздой, удержала его, повернула обратно и прижала к ближним воротам. Он выхватил револьвер.
Турки приближались. Из укрывшей его темноты Дяко лихорадочно следил за ними. Это не жандармы. Скорей всего бейские сынки, засидевшиеся в кофейне. Говорят о Плевене. Хвалят Гази Османа. Достается там врагам правоверных, он их бьет и крушит. У московцев уже нет прежней силы... «Рано обрадовались! Скоро увидите!» Ночные гуляки, увлеченные разговором, прошли в двух шагах от него, обдав его запахом ракии. Их поглотил мрак, а он еще долго стоял, прижавшись к воротам, весь в поту, хотя его и пронизывал осенний ветер.
Дяко пошел дальше, между длинных бараков, откуда доносился запах карболки и гноя. А вот и Соляной рынок! Площадь с неровной мостовой, обрамленная кривыми рядами лавчонок. Пересечь ее напрямик? Посередине свалены ящики, корзины, горы зловонных бочонков. Перед освещенной кофейней были люди. Не турки. И не болгары. Иностранцы. Он их узнал по широкополым шляпам и беззаботному смеху — так смеялись и те, у городских ворот... Подальше, за сводчатым входом в караван-сарай, светятся еще два небольших трактира. Фески, цилиндры, офицерские накидки... Из занавешенных окон доносится женский хохот... Нет, здесь город не спит. Здесь война предстает в другом обличье...
У большой белой церкви он опять замедлил шаг. Кругом еще светятся лавки. Или это тоже постоялые дворы? Продребезжал фаэтон и скрылся в темноте. На другой стороне кто-то запел. А в садике перед нарядным зданием школы (он ее хорошо помнит, ведь в ней учительствовал Андреа) движутся десятки ручных фонарей, переплетая свои лучи, и в их неверном свете мелькают волы, полотняные верха повозок, люди с носилками. Слышатся отдельные голоса, крики, стоны. Не тот ли это обоз, что он видел при въезде в город? Но почему раненых сгружают у школы? И школу превратили в лазарет! Рядом остановилось несколько османов — поглазеть и порадоваться, что война от них далеко.
Вдруг громкий окрик заставил его вздрогнуть. Не ему ли кричат?
— Эй ты, где твой фонарь? — опять заорал кто-то.
Он отскочил в густую тень, пробежал, пригнувшись, под ставнями какой-то лавки и помчался прямо через развалины сгоревшего дома.
— Эй, стой! Стой, стрелять будем! Стой! — раздавались в темноте за его спиной голоса, а лай то приближался, то отдалялся.
Дяко бежал с поразительным для его тела проворством. Перемахнул через низкую ограду, вихрем пронесся по следующему двору, побежал по непроглядно черному переулку и наконец очутился на широкой неосвещенной улице. Витошка! Он узнал эту улицу по темному массиву горы, которая смутно обрисовывалась вдали.
Он остановился, чтобы перевести дух и унять колотившееся сердце. Прислушался. Ни голосов, ни собачьего лая. «Никудышный народ! — сказал он с презрением. — Погоню вести — и это им лень...»
Он прошел двести шагов, еще сто, и вот наконец и Куру-чешма! Квадратная площадь, накрытая шатром стоящего посередине высокого платана. Ветер сотрясает ее могучие ветви, скрип и тупые удары слышатся в темноте; вокруг испуганно мигают фонари.
Дяко невольно оглянулся и пошел по дорожке к платану. Как стучат наверху ветки и как шуршит под ногами песок! Он вгляделся в стоящий напротив дом. Тусклый свет уличных фонарей едва достигал его фасада и без того наполовину скрытого высокой каменной стеной. Этот большой дом с трехоконным эркером на верхнем этаже и крышей коромыслом напоминал ему родной край — Среднегорье, и, может быть, поэтому он так хорошо его запомнил. Только стена из гладких обожженных кирпичей показалась ему другой, незнакомой. И пристройка справа — ее не было... Не мудрено за пять-то лет! В окнах верхнего этажа горел свет. В одном из них за прозрачной занавеской обрисовывался тонкий, стройный мужской силуэт.
«Это он», — решил Дяко, но сначала отмыл грязь с башмаков и обчистил полы у шубы и только после этого подошел к воротам. Поискал ощупью молоток. Не нашел. С верхней перекладины свисала какая-то ручка. Звонок? Как в румынских домах!.. Он с силой дернул раз, другой и стал ждать.
Он стоял, ловя каждый звук, а в доме будто его и не слышали. Только в среднем окне тонкий силуэт сменился другим, плечистым, с высоко поднятой головой. И послышалась игривая бойкая песенка под аккомпанемент гитары. «Эти не знают, что такое война и как там сладко!» — подумал с горечью Дяко, но, вспомнив про жандармов и собак, яростно задергал звонок.
— Кто там? — спросил вдруг густой мужской голос. — Кто там? — повторил он по-турецки.
— Друг вашего сына, — сообразил Дяко. — Болгарин.
— Почему без фонаря?
— Я с дороги.
Но большие ворота не открылись. Зато из окошка в стене, до тех пор незаметного, выглянуло большое усатое лицо. Глаза зоркие, пронзительные. Как у ястреба.
— Чего тебе надо?
— Я с поручением к Андреа.
Хищные глаза сузились.
— Нету здесь никакого Андреа!
— Как? Разве вы, ваша милость, не доводитесь отцом Андреа Будинову, учителю?
Усатый что-то сердито буркнул и отпрянул назад. Окошко с треском захлопнулось.
От удивления Дяко прирос к месту. Что за наваждение? Он хорошо запомнил — напротив платана, верхний этаж выдается, крыша изогнута... Или они уехали? Наверное, уехали, где-нибудь скрываются! Эта догадка испугала, но вместе с тем и подстегнула его мысль. Как теперь быть? Вернуться с пустыми руками? Лучше дождаться утра, может быть, он найдет еще кого-нибудь из прежних членов комитета. Неужто оставаться всю ночь на улице с фальшивым документом?.. И эти собаки, вспомнил он, они были ему противны, их он боялся.
Дяко опять посмотрел на дом. В окне теперь не было никого. И пение смолкло. Слышно было только гитару, но строй был какой-то чужой, даже не турецкий, не греческий, а чужой — такой же чужой, как эта высокая стена из гладких обожженных кирпичей и эта пристройка... Вдруг его осенило. Стена о чем-то ему напомнила. Да! Пристройки тогда не было, но эта стена! Андреа как-то подсмеялся над ее хозяином. Что он тогда о нем сказал? Нет, это не тот дом. А где же тогда дом Будиновых? Да он же там! Вон он, дом Будиновых!
Дяко сделал всего десять шагов, вышел из-под фонаря, и тогда из мрака осеннего вечера перед ним выплыл соседний дом, поменьше, тоже двухэтажный, с трехоконным эркером и крышей коромыслом. Стена перед ним была низкая, каменная, ворота уже и без навеса. В верхнем этаже слабо светилось одно-единственное окно, задернутое занавеской.
Глава 3
В тот день Андреа Будинов переборол себя и после обеда остался дома. Он решил проверить свою волю, раз и навсегда порвать с жизнью, которую вел в последнее время и которая — он это с болью сознавал — позорила и его самого и его близких.
Он стал читать — упорно, увлеченно, с головой уйдя в книгу. Но скоро именно это упорство и эта увлеченность пробудили у него в душе прежние терзания. Он вытянулся на кровати и уставился в потолок. Лежал, курил папиросу за папиросой и старался ни о чем не думать. Но странно! Именно бездействие заставляло его сейчас думать о войне... О войне, которая влила в них столько надежд и которая с тех пор, как русские были остановлены под Плевеном, ввергла их в бездну отчаяния... Он думал и о себе в этой бездне... «Сомнения, страхи — все перемешалось у меня в голове, — беззвучно твердил он, и только густые брови его то сходились над переносицей, то резко вскидывались вверх. — Они там дерутся, умирают за нас, а я тут лежу и взвешиваю, как у них там… почему... долго ли продлится!»
Но он не взвешивал. Если бы и захотел, не мог бы взвешивать. Потому что был слишком пылкой натурой, и так уж была устроена его голова, что он целиком отдавался чему-нибудь, а потом разочарование опустошало его душу — до новой надежды, до нового, еще более мучительного порыва. «Если бы мы могли здесь, на месте, чем-нибудь помочь, — лихорадочно размышлял он, обволакивая себя табачным дымом. — Сколотить отряд... Или напасть на турецкие обозы... Но с кем? — спрашивал он горестно. — С кем, если все боятся, а от прежнего нашего комитета не осталось никого?»
Он продолжал строить планы, хвататься то за одно, то за другое, пока вдруг не опомнился и не махнул в отчаянии рукой. Если не падет Плевен, все это бесполезно. Его брат, Климент, врач в одном из лазаретов английской миссии, говорил, что в Лондоне по инициативе России ведутся переговоры о перемирии. Он слышал об этом от самого Сен-Клера, английского советника коменданта Софии. Русские войска отойдут за Дунай. Даже тяжелая артиллерия уже поставлена на колеса...
Одна только мысль об этом расстроила его окончательно. Он вскочил. Закурил новую папиросу. Стал мрачно расхаживать по комнате. Остановился, опять зашагал...
Андреа было двадцать пять лет. Черноглазый, тонкий, с длинными руками и ногами, увеличивавшими его рост, и узким бледным, почти аскетическим лицом (как у монаха, посмеивался над ним отец), он, однако, привлекал к себе внимание женщин. Он был способен на сильные чувства, но переходы от нежности к грубости были неожиданны и резки. В школе он преподавал историю Болгарии и всемирную историю, а в последнее время — так как ему пришлось скитаться по белу свету — еще и французский язык. Но это только усиливало хаос противоречий, в котором он пребывал в последнее время.
Андреа вышел из своей комнаты. В маленькой зале жена и сынишка его брата Косты прилипли к окнам, выходящим на соседний двор. Он хотел вернуться, но Славейко его окликнул:
— Дядя, скорей, посмотри, дядя!
— Иди сюда, Андреа, — позвала и Женда, не отрывая глаз от того, что происходило за окном.
Женда была белолицая цветущая молодая женщина, теперь к тому же на первых месяцах беременности.
— Ну, что там? — спросил он с недовольным видом.
— Иди погляди, какая важная барыня приехала к бай Радою! Сундуков да сундучков всяких сколько! И слуга... и служанка!..
— А я рядом с ней стоял, дядя! Это я показал ее маме! Баба Тодорана говорит, она мириканка!
— Не мириканка, а американка, — поправил мальчика по привычке Андреа.
Услышав, что речь идет о женщине, и к тому же сообразив, что в переполненный иностранцами город впервые приехала гостья из-за океана, он заинтересовался и подошел к окну.
Внизу, у ворот их соседей Задгорских, остановились два фаэтона. Вокруг толпились дети, старики турки с четками в руках и даже какой-то цыган на осле и старьевщик-еврей в грязной барашковой шапке с корзиной в руке. Все они, разинув рты, глазели на высокую иностранку в клетчатом пальто и дорожной шляпке, разговаривавшую с молодым Задгорским. Красавец Филипп стоял, засунув палец в кармашек своего нового голубого жилета, кивал головой и важничал больше, чем всегда.
— Наверное, какая-нибудь графиня, — сказала со вздохом Женда. — Везет соседям! И разве только им! У чорбаджии Мано — в двух домах, и у господина Трайковича... А у Госпожи — сама Милосердная Леди!
— Ну и пусть ими подавятся! — сказал злобно Андреа.
— Ух, вечно ты со своими... Все не по тебе! А если бы и нам взять, а, Андреа? Тебе с Климентом перебраться бы в залу, а в нашей комнате поместить бы...
— Мужа своего будешь учить. А ко мне с этим не лезь! — сказал он грубо и, прежде чем уйти, бросил еще один полный ненависти взгляд в окно. — Вон и сам бай Радой вышел. И дед, разве без него обойдется! Осталось только Неде выйти с поклоном... тьфу! Что мы за племя такое, они пришли турку помогать, а мы — потеснимся, пригласим их! Сама теснись! — крикнул он Женде вне себя. — Выстави своего мужа и положи кого-нибудь из этих к себе в постель и спи с ним!
— Как тебе не стыдно! — всплеснула руками Женда. — И что ты за человек! Все переиначишь.
И Женда опять прилипла к окну, а Андреа, еще не остыв от гнева, пошел к себе в комнату.
«В самом деле, что я за человек? — думал он. — Размазня какая-то! Сижу дома, рассусоливаю, философствую... Вступаю в спор с бабами... И жду, разумеется, жду, чтобы прийти на готовое. А что еще остается мне, кроме как ждать? — заключил он, войдя в комнату и захлопнув за собой дверь. — Что еще я могу сделать?..»
Он забыл про иностранцев — они были только добавкой ко всему остальному, забыл, что уже несколько недель сидит без дела, потому что классы разбросаны по разным баракам и халупкам, а ученики ходят все реже и реже. Ждать... Ждать в бездействии, в полной неизвестности, жить, как в западне.
— Предпочитаю знать, что бы ни было, но знать! — сказал он вслух и сам испугался звука своего голоса.
Внезапно он осознал реальный смысл своих слов и схватился за голову. Что ты хочешь знать, Андреа? В чем увериться? Заключат ли русские мир с Турцией? Отойдут ли за Дунай? Он долго простоял так в прокуренной комнате, опустив плечи, со страдальческим выражением на не бритом уже целую неделю лице, с немым ужасом в глазах, которые, казалось, снова видели бессчетные могилы без крестов, как это было после восстания. «Лучше не думать! Лучше делать, как все, и не думать!.. Не думать! — повторял он про себя, все еще не шевелясь. — Что я могу один? Лучше не думать...»
На мгновение действительно все, что терзало его, словно исчезло. В его голове, во всем его существе была одна только глухая пустота. Это было такое неожиданное, такое незнакомое ощущение, что Андреа даже испугался. «Как это просто и как мне легко! — Но тут же, словно разбуженные его голосом, мучительные мысли снова роем налетели на него. — Значит, выхода нет! И до каких пор так будет? — Ему вспомнились испытания, через которые прошел его народ, — и тогда начиналось с песен, а кончалось кровью и пожарищами. — Не могу больше... не хочу... Я задыхаюсь здесь!»
Он схватил феску и кинулся вниз по деревянной лестнице. В дверях он столкнулся с Климентом. Брат, как всегда, принес с собой запах карболки, пропитавший его мундир.
— Что нового?
Климент пожал плечами.
— Еще два обоза раненых.
В голосе его слышалась глубокая усталость. Но он улыбался. Климент был мобилизован турецкими властями, и поэтому, а еще и чтобы не раздражать раненых, ему было приказано носить турецкую офицерскую форму, и он носил ее со странной смесью иронии и тщеславия. В мундире он казался стройней и представительней. Теплый оливково-зеленый цвет сукна шел к его матовому, всегда тщательно выбритому лицу с мягкими каштановыми усами.
— Все раненые из Плевена, — пояснил он. — Задержались в пути. Да, чуть не забыл. Приехали англичане.
— Я тебя о войне спрашиваю. О переговорах.
— Все то же.
— Все то же, — повторил Андреа, пропустил его и хотел было выйти.
— Постой!
— Чего тебе?
— Ты опять к той? — Климент впился в него глазами с явным упреком и досадой.
— Это мое дело.
Андреа гневно оттолкнул его руку, быстро пересек передний дворик и с силой захлопнул за собой калитку.
Если бы, выходя из дому, Андреа не встретил брата, если бы тот не бросил ему в ответ «все то же» и, наконец, если бы Климент не упомянул так брезгливо «ту», то есть Мериам, девицу из шантана папаши Жану (шантанами называли постоялые дворы с красным фонарем, которые как грибы вырастали в тыловых городах), Андреа, может, и выдержал бы характер и не пошел бы к ней. Но все это случилось. Обида и злость перемешались в нем, а излиться было некому, и он сам не понял, как очутился в шантане у француза, как заказал рюмку-вторую мастики, а потом и целую бутылку, как с бутылкой в руке побрел по мрачным коридорам к комнатушкам, где принимали клиентов девицы.
Теперь он лежал рядом с Мериам, утомленный и пресыщенный, обхватив одной рукой ее голую спину, терся заросшей щекой об ее круглое плечо и не спешил уходить.
— Хорошо... — сказала она. — Как хорошо!.. — И погладила его волосы.