Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дориан: имитация - Уилл Селф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Но откуда вы знаете, что он был педерастом?

— У нас были схожие вкусы, я бы выразился так. Нужно ли уточнять? Как бы там ни было, он женился на матери Дориана — Франческе Мутти — и зачем? Ради показухи, нечего и сомневаться, ну и потомства тоже. Хотя у него уже имелся наследник от прошлого брака; впрочем, такие люди любят делать запасы. Я слышал разговоры о том, будто он был жесток с мальчиком — пока дружественно настроенная аорта не лишила нас его общества.

— А мать?

— Ничего о ней не слышал, мой дорогой! Она была этакой Лоллобриджидой, только потоньше и поизящнее. Очень красивая, очень эротичная — если, конечно, вам по душе влагалища.

* * *

Бóльшую часть времени Генри Уоттон вовсе не был уверен в том, какой из человечьих полов он предпочитает, ни даже в том, нравится ли ему секс с представителями собственного вида. Сосцы и сикели, солопы, лепестки? Что дальше?

Это верно, его безумная, буйная и все еще безудержная страсть к наркотикам отняла у него немало сил, однако импотентом он не был — пока; его разъедала двойственность более глубокая и странная, чем прямая и мужественная ненависть гомосексуалиста к себе самому. Генри Уоттон любил говорить — всякому, кто желал его слушать, — что «самым знаменательным типом современности является хамелеон». И хотя внешний его облик — костюмы с Сэвил-Роу, вещицы с Джермин-стрит и Бонд-стрит — казалось, спорил с этим высказыванием, истинна состояла в том, что под поверхностью планеты Уоттон лежал мир абсолютно текучий. Он был Мандарином интеллекта, набившим мозоли, уничтожая Космических оккупантов, выскочкой, предававшимся самой опасной классовой спелеологии. Он не исповедовал никаких политических взглядов, кроме необходимости революционных перемен — к худшему. В контексте столь всесторонне своенравного темперамента, сексуальная противоречивость была почти избыточной. Во всяком случае, так ему нравилось думать.

Ему также нравилось думать, что в любовнике он ищет не столько такое-то лицо или этакую фигуру — не говоря уж о стиле. (Ха! Как педерастично, как манерно, как изысканно, словно журчанье мочи в биде. Стиль — само это слово способно заставить его еще сотню десятилетий перебирать внутренние четки презрения). Нет, то, чего искал Уоттон, было нравственной глиной, которую можно лепить и формировать с той степенью определенности, отсутствие которой он ощущал в себе. Генри Уоттон хотел всего только быть кем-нибудь по доверенности.

Бэзил Холлуорд с его разговорами об «отсутствии стыда», с его прозелитской приверженностью правам «геев» (еще одно слово, которое если и могло существовать в лексиконе Уоттона, то всего лишь как оклик), оказался слишком несговорчивым, чтобы осуществить этот замысел на нем, как на податливом материале. Впрочем, Бэз, с его утонченной воинственностью, был отвергнут на ином основании. Уоттон не возражал против того, чтобы двойник его был борцом за светлую жизнь гомосексуалистов, собственно говоря, его бы это даже устроило. Дело было, скорее, в том, что Бэз цеплялся за столь экзальтированные представления о собственном артистизме, что его просто необходимо было отправить в отставку.

Бэз старался утвердиться в роли фламинго, между тем как Уоттон желал использовать его в качестве крокетного молотка. И дело не в том, что Уоттон считал себя игроком, — в конце концов, что бы и сам-то он делал, если б ему пришлось стать художником, как не задирал цены на бутылки с мочой и не забивал банками с консервированным дерьмом полки на рынке личных сувенирчиков? Он сознавал — Бэз прав относительно направления, принятого концептуальным искусством, что до искусства, требующего чего-то большего, нежели сноровка, увы, нужными для него умениями Уоттон тоже не обладал. Как не обладал ни ясностью сознания, необходимой для занятий литературой, ни фанатизмом, потребным для съемок фильма. Люди, знакомившиеся с ним на добропорядочных коктейлях, попасть на которые можно было только по приглашению, полагали, будто он подает себя как некоего современного денди, flâneur’а или бульвардье, усматривая в себе самом произведение искусства. Те же, кто встречался с ним в притонах или подпольных клубах, принимали как нечто само собой разумеющееся, что у него имеется личное состояние. Однако ни то, ни другое верным не было.

Уоттон состоял на иждивении жены, Нетопырки, он не создал ничего, кроме тех, подобных Дориану людей, с которыми некогда познакомился и которыми с тех пор манипулировал. Подобно некоему царственному матриарху, сам Уоттон вульгарных симптомов женоненавистничества не выказывал, он был, скорее, их переносчиком. Никто — avant la lettre — не поверил бы, будто между Уоттонами происходили половые сношения. Она представлялась слишком невнятной, он слишком независимым, чтобы их гениталии могли подобраться друг к другу достаточно близко и в подходящее для этого время. Если таковые и набухали одновременно, их, надо полагать, разделяла стена либо пол с потолком.

Что же, если Уоттон обладал способностью совершить акт любви, пробившись через твердую поверхность, одаренность его воображения была равно волшебной. Ему достаточно было провести в обществе любовника лишь краткое время, чтобы затем с немыслимой точностью рисовать его дела и поступки.

* * *

После недельного знакомства с Уоттоном, в состав которого вошла и единственная ночь, проведенная в кроваво-красной спальне на первом этаже дома Уоттона в Челси, с Дорианом приключился вульгарный приступ ненависти к женщинам вообще. Он обнаружил, что презирает их формы, запах, гениталии, липко-сладкие секреции — слезные, вагинальные, эмоциональные — волосы, лица, напевность их голосов. Все это оказалось особенно неудачным для молодой женщины, с которой он предавался любовным играм в последний свой оксфордский терм. «Играм» в том смысле, что Дориан от случая к случаю изображал влюбленность, между тем как она старательно сооружала для себя типовую иллюзию, с которой и намеревалась жить дальше. «Любовным» — ни в каком смысле вообще.

Она приехала в Лондон, чтобы повидаться с Дорианом после двухнедельного телефонного молчания. С его стороны. И заявилась прямиком в его пентхауз, расположенный в роскошной, глядящей на парк части многоквартирного дома «Принц Уэльский». Дориан впустил ее в квартиру, и она тут же сбросила потные сандалии, словно желая ощутить ступнями холодок плиточного пола. Все происходило зловонным утром того самого дня, в который Уоттон посетил Фертика. Дориан заваривал для нее чай в превосходно обставленной кухне, а она тем временем прохаживалась по гостиной, погружая лапы в глубокий ворс ковра. Она была блондинкой с кошачьими повадками, звали ее Элен и была она красива — если, конечно, вам по душе влагалища.

— Зачем столько мониторов? — спросила она.

— Это видео инсталляция, подобие телевизионной скульптуры.

— Что такое видео инсталляция, я знаю.

— Ее сделал один мой знакомый, Бэз.

Дориан вошел в стенную нишу и защелкал переключателями. Мониторы с шипением ожили. На экранах засветился голый Дориан. Элен вглядывалась в великолепные тела. Творение Бэза Холлуорда было не лишено коварства — оно заставляло всех, кто его созерцал, поневоле обращаться в соглядатаев, в «Смеющихся кавалеров», вынужденных пожирать молодого человека вытаращенными глазами.

— Он педик? — резко спросила Элен.

— Что?

— Ты слышал. Человек, который сделал это, педик? Ты ведь знаешь, что это такое, верно?

Вот так оно и происходило, по всем вероятиям. Вообще говоря, списывать со счетов молодых женщин, подобных Элен, отпрысков крупной буржуазии, выпускниц гемпширских монастырских школ, девиц, впадающих в неистовство, обнаруживая, что у них там такое находится, между их влажными бедрами, было большой ошибкой. Ей хватало ума, чтобы заниматься теологией, и проницательности, чтобы понять значение чайных листьев в осушенной ею чашке.

— Почему «Серый граф»?

— Что?

— Почему ты пьешь «Серого графа»? Это так банально.

— А… не знаю… один мой знакомый… он заваривает этот чай… и говорит, что у него несравненный вкус.

— Ты об этом художнике?

— Нет, о его друге, сыне женщины, собирающей средства для проекта «Бездомная молодость».

— А имя у этого друга имеется?

— Уоттон… Генри.

Наступившее следом молчание не было неловким — оно было грубым и глупым. Точно пьяный, распустивший слюни студент, оно моталось по отдающему модным минимализмом пентхаузу, натыкаясь на массивные голубые диваны, на огромный кофейный столик, на полированного дерева цоколи, подпиравшие девять мониторов «Катодного Нарцисса». Дориан так легко поддавался чужому влиянию — оба они это знали. Он перенимал стили, манеры, даже привычки других людей так же, как кухонное полотенце впитывает пролитое молоко. И имело ли смысл плакаться по этому поводу? Когда Дориан только еще начал спать с Элен, он пристрастился к «Лапсанг сушонгу», — теперь его учил заваривать чай кто-то другой. Конечно, она знала, что Дориан педераст, но только так, как все мы знаем, что нам предстоит умереть.

И все же, она расстегнула верх своего платья — стопроцентный хлопок в неровных серых и черных квадратах, похожий на нарисованную дошкольником шотландку. Покрой его смутно напоминал 1920-е: средней длины, с тесным лифом и низким поясом. Запомните, чтобы узнать, сколько раз воскресал тот или иной стиль, нужно разделить десятилетие очередного его воскрешения на десятилетие его же рождения. Эта формула справедлива для всего двадцатого века, бывшего арифметической культурной прогрессией модальных повторов. Но мы отвлекаемся.

Она расстегнула платье, дабы выставить напоказ мишеневидные груди — коричневое на белом на коричневом. Коричневые сосцы на белом мясе, наросшем поверх коричневой реберной клетки. Она еще не настолько порвала с изначальной своей средой, чтобы загорать без лифчика. Она расстегнула платье, дабы показать ласковый ландшафт своего тела, его мягкий суглинок и еще более мягкие заросли. Она позволила платью спасть с ее теплых, осыпанных родинками плеч и застыла в усвоенной тем же десятилетием позе «ар деко», проведя ладонью по остриженной «под мальчика» голове, прежде чем нырнуть ласточкой в здесь и сейчас пентхауза. Она удерживала позицию — руки за спиной, грудь выставлена вперед, ни дать ни взять, фигурка на автомобильном капоте.

Дориан — который, даже обнажаясь, казался облаченным в застегнутый до горла костюм дельфийского возничего — никогда не выглядел более одетым, чем сейчас. Он прислонился спиной к стене — белые манжеты рубашки подвернуты на гладких предплечьях, парящий чай, поблескивающая грудь.

— Значит, больше ты со мной встречаться не станешь, никогда?

Невинный гамбит Элен потерпел неудачу, и она присела с неловкой небрежностью женщины, у которой нет ни скромности, ни привлекательности, ибо у нее отняли и то, и другое.

— Ну почему же, стану. Мы же друзья. Мы были друзьями еще до того, как начали трахаться. Хорошими, я надеюсь, друзьями.

— Но это означает, что ты не любишь меня, так?

— Элен, то, что я мастурбирую, не значит, что я влюблен в мою руку.

— Ты занимался этим со мной и тебе нравилось. В чем дело? Или я недостаточно для тебя похожа на мальчика?

Вот именно. На мальчика она никак уж не походила. Более того, короткая стрижка, прямые линии платья эпохи модерн — все это лишь на миг отвело нам глаза, а как только обман открылся, мы ощутили себя более, чем обманутыми: вопиющей женственностью Элен, ее обильными грудями, штриховым ореолом волос, полными бедрами, всей ее оскорбительной пышностью.

— Генри Уоттон не мальчик, — авторитетным тоном заявил Дориан, — он мужчина.

— Чем… чем ты с ним занимаешься? Он… он содомизирует тебя? — Элен старалась, как могла, и все-таки слово это, произнесенное ею с чистым выговором девушки из «Пони клуба», прозвучало как до смешного технический термин.

— На самом деле, это я ему вставляю. Ему так больше нравится. Удивительное дело, Элен, — Дориана охватило животное оживление, — когда я беру его, он становится уступчивым и темпераментным, точно потерявшая голову старая дева. Поразительное преображение.

Поразительное преображение произошло и с самим Дорианом, но, как это ни парадоксально, оголенная бесчувственность, с которой он распространялся об интимных особенностях ее преемника, победила Элен. Она поняла — как понимали до нее многие женщины, оказавшиеся в подобных же обстоятельствах, — эта новая любовная связь принадлежит к совершенно иному порядку вещей — неравноценному, недоступному, — а изменения, произведенные ею в Дориане, необратимы.

— Все это кажется мне отвратительным. Грязным.

— О, поверь мне, Элен, это не так, просто-напросто не так.

В тот же день, немного позже, Дориан отправился в Сохо. Сохо был — в то время — местом достаточно разухабистым, но все же не таким вопиющим, в какое обратился ныне. Магазинчики «Янус» для мазохисток открылись совсем недавно, а паб «Швейцарец» только еще набирал силу вместе с другими кое-как перебивавшимися ночными пристанищами, стеснившимися здесь, точно улитки, под плоским каменным небом города.

Дориан Грей чуял все это нутром. Он чуял также, как трепещет пущенная в полет по Шафтсбери-авеню стрела Эроса, смертоносное оружие любви, нацеленное торгующими своим телом мужчинами в торговцев наркотой, переминавшихся у аптеки «Холлз». Торговцы поймали стрелу, переделали в шприц и запустили обратно.

Дориан Грей стоял перед убого неприметной дверью приюта «Бездомная молодость». Время шло уже к вечеру и проживающий в пригородах служивый люд топотал мимо него, направляясь по домам. Дориан же домой идти не собирался, он пришел навестить бездомного молодого человека, время с которым проводил, по большей части, беседуя, бесцельно слоняясь по городу и предаваясь взаимным фантазиям. Пришел, чтобы закогтить этого черного петушка. Однако, когда он поднял руку к звонку, дверь распахнулась от сильного толчка и тот самый петушок выскочил наружу — торопливо — и скользнул мимо Дориана.

Он был неудержим: нервный, как антилопа, — и такой же стремительный. Волосы попрыгивали на его наэлектризованной голове, походя на опрятный моток черного шнура, с плеча свисала скатка постельного белья, первыми же бросались в глаза работавшие, как шатуны, колени и локти. Он смахивал на коническую швабру сумрачного гнева, проткнувшую пирожную корочку офисных модниц в белых воротничках. Дориану удалось перехватить чернокожего, когда тот остановился, чтобы пропустить пролетавший мимо 19-й автобус.

— Герман!.. Друг! Куда ты?

— А тебе какая, на хер, разница? — Герман обернулся к Дориану. Драчливый он был парень, этот Герман. Жутко агрессивный. Ростом и сложением он походил на Дориана. Правда, гибкости в нем было побольше и женственности тоже. Подобие голубого Эдипа, вечно грозящего вырвать глаза либо вам, либо себе.

— Извини, я совсем не хотел тебя злить. Просто… помнишь, мы разговаривали, и ты, вроде, сказал…

— Я не могу оставаться в этом долбанном приюте, не могу я здесь оставаться. — Герман рывком отскочил от Дориана и снова двинулся по Шафтсбери-авеню.

— Но разве весь смысл этого места не в том…

— Что? Что!

— Чтобы в нем ночевать.

— Послушай! — он снова остановился. — Я не могу жить в приюте, потому что дозы в нем ни хера не достанешь, ширяться юте нельзя, а если я не могу ширнуть, то не могу и работать, а не могу работать, так не могу и дозу купить. И если кот вроде тебя, Дориан, возьмет меня за жопу, так я ему даже дать не сумею. А теперь отвали — не мозоль глаза.

— Я не хотел тебя… я думал, мы с тобой ладим. Мы же разговаривали.

— Дерьмо! Разговаривали.

— Слушай, если тебе нужны деньги, я с удовольствием…

В более подходящую минуту Дориан этого произнести не смог бы, ибо в тот же миг и объявился хромавший по улице продавец наркоты, обратившийся уже в легенду Фронт-Лейн, и так тесно соединившийся в сознании клиентуры со своим товаром (а это, если вдуматься, нередко случается с теми, кто торгует в розницу — в частности, рыбой), что его и называли-то «Дики и Риты». Или же просто ДР — то есть Доктор.

Прозвище на редкость верное, поскольку «Риталин» и «Диканол», коими торговал Доктор, выкрадывался или добывался обманным путем — хотя порой и по законным рецептам, — наркоманами, которые использовали их как дешевую замену героина с кокаином, коих они так жаждали. Не уместно ли так же и то, что в другом десятилетии «Риталину» предстояло стать лекарством, ограниченно применявшимся для успокоения тех, кого медико-образовательный истеблишмент счел страдающими «дефицитом внимания»? Действительно ли метамфетамин успокаивает гиперактивных детей или просто позволяет им по-доброму зациклиться на подробностях нашего крошечного общества с его игрушечными машинками и домами? Если взглянуть на них в перспективе, не образовывали ль торговцы Уэст-Энда с их «Диками» и «Ритами» избыточный психический гнойник, который, прорвавшись, залил своей отравой всю страну? Разве государственное здравоохранение не было, причем всегда, завуалированным средством, гарантировавшим, что все наше общество подсядет на лекарства?

Доктор хорошо владел трюком старых уличных торговцев наркотиками, способностью направлять свой голос прямиком в ваше внутреннее ухо, так что похвалы, расточаемые им своему товару, словно бы летели в нескольких ярдах впереди него.

— Дики и Риты, Дики и Риты, Дики и Риты, за пятерку три первого, за десятку две второго, за двадцатку получите полное удовольствие. Дики и Риты, на Фронт-Лейн гаррика нету, только Дики и Риты…

Затем последовал национальный танец, подобие игры в кошки-мышки, — Дориан и его новая пассия двигались по пятам за одетым в подобие шинели Доктором, внимательно вслушиваясь в его бойкую болтовню, импровизируемую специально для их навостренных ушей.

— Вижу, ты здесь, юный Герман, паренек, вижу, ты здесь и проголодался. Дика и Риту хочешь. Прямиком с западного бережка, Ка-ли-фор-ни-я, и с вот такущей привычкой к тому, чем кормил тебя твой папик. Вижу тебя, вижу. Ну, чего тебе хочется, а? Гаррика? Гарриком на Фронт-Лейн не торгуют. Амфов не держим, не-а — только Дики и Риты. Все, что есть для петушков, которым не охота опупеть раньше времени. Уже с катушек съезжаешь, а? Ну что, на сороковку? На сороковку получишь две дозы. Кошерные, очень кошерные. Приятно иметь с тобой дело, Герман, очень приятно, право… Дики и Риты, Дики и Риты…

Вот так Дориан и узнал правду о своем буяне, и она лишь сильнее привязала его к Герману. После Элен и Оксфорда, и переодеваний в женское платье, и розыгрышей, и ныряний майским утром с моста, и сосания членов под столами светских обедов, после всего такого. Это… это… это, думал он, жизнь, которой и следует жить. Жизнь, оттененная смертью, такая, как у Генри Уоттона. Смертью и разложением, ибо через несколько минут Дориан и Герман уже уютно устроились в комнате еще одного поклонника чернокожего давалы, коренастого и нисколько не опасного скинхеда, прозванного за неблаговидный цвет покрывающего его голову утесника «Рыжиком».

Ах! Какие изумительные беспорядок и грязь здесь царили. Назвать это логово «комнатой» означало б воздать ему почести, внушить мысль о различимости потолка, пола и стен, которых словно б и не было в этом подобии поставленной на попа обувной коробки, висевшей над четырьмя зловещими этажами и медленно удушаемой ржавыми водостоками. Дориан возлежал у полуоткрытого подъемного окна на груде органических отходов. Грязная одежда, подгнившие шкурки бананов, использованные шприцы, заплесневелые хлебные корки. Он смотрел на изнуренное светило, — голую сорокаваттную лампочку, болтавшуюся на опушенном пылью пятнадцатифутовом шнуре, — на потевшую токсинами почтовую марку потолка.

Дориан знал, что в Лондоне существует убожество, подобное этому, но никогда не считал себя его частью. Рядом с этим — с этой смрадной энтропией, — простоватая запущенность жилищ Генри Уоттона и Бэза Холлуорда выглядела всего-навсего следствием нежелания дурных детей прибираться в своих комнатах. А вот эта — эта чумная морена, на которой он ныне раскинулся, и впрямь, понимал Дориан, омерзительна. И вот это — это лучшее в зале место, с которого он наблюдал, как Герман сначала усердно химичит, сооружая смесь Дика и Риты, а следом — следом дырявит в поисках вены свою загноившуюся икру. Все это действительно представляет собою нечто, о чем можно будет написать домой. Не то, чтобы ему было куда писать, не считать же домом отель на Палм-Бич; да и читать его послание было некому, адресат Дориана слишком пропитался тщеславием и «Валиумом», чтобы хоть что-то понять в написанном.

Дориан наблюдал за Германом, Рыжик — за Дорианом.

— У-у, мать-размать, ну и дерьмо, — сказал рыжеволосый.

— На гаррика денег нет.

— Я же предлагал тебе деньги, — заявил о своих правах Дориан. — Мог бы купить на них гаррика.

— Да? А где бы я взял новый дозняк, следующий, а после еще, и еще? Ты кто, мать твою, химик?

— Не, он, мать его, еще один твой папик, Герм. Куда ты его повезешь, красавчик? Соединенные Штаты он уже обратил для себя в дырку от задницы.

Какое страшное давление все они ощутили, когда Герман вонзил здоровенный, на пять кубиков шприц, в вену, впрыскивая в ногу муть и отраву, и бог весть какую еще мерзопакость. Все они ощутили его — Дориан, Герман, Рыжик, — гигантский шприц, наполненный мраком и продирающий плачущее пространство над их головами; давление, от которого вскипала их кровь и лопалась кожа, и обратившиеся в тесто тела их перемешивались с мерзостью, грязью, дерьмом, образуя конечный состав: непристойное прошлое, впрыснутое в настоящее, чтобы создать смертоносное будущее.

— Мне не нужны больше ебари — отдерут меня, а потом ни во что не ставят.

— А если нет?

— Что нет?

— Если они не будут тебя ни во что ставить?

Герман уже сделал себе укол и стер указательным пальцем струйку крови, обвившую его ногу. Дориан вглядывался в него. Герман словно и создан был для того, чтобы ему покровительствовать, — затраханная персонификация Третьего мира со всеми его долгами.

— Тогда будет еще хуже.

Одним гибким движением Герман опустился на колени, схватил Дориана за плечи и взасос поцеловал его. Они походили на двух фламинго, каждый пытался вытянуть из клюва другого пищу, мощно орудуя языком. Кадыки их так и ходили в омерзительном сумраке.

4

Нет ничего удивительного в том, что, когда давление поднялось и содержимое плавильного котла поперло через край, столичная полиция ощутила необходимость перемен по портновской части. К середине 1990-х служащих ее уже украшали блестящие пуленепробиваемые жилеты из «Келвара» и автоматы, болтавшиеся на их грудях подобно нагрудным украшениям современных дикарей. Однако в 1981-м им приходилось вступать под град стеклянных сосудов (одни были наполовину пусты, другие наполовину заполнены parfume de fracas) в синих плащах по колено и шлемах, напоминающих формой женскую титьку.

Они продвигались — наивно раскрашенные, тощие фараоны, — по Брикстон-роуд, между тем как стекло, — которое и само представляет собой очень медленно текущую жидкость, — сыпалось на них густым дождем. Они укрывались под плексигласовыми щитами, точно под плоскими, продолговатыми зонтами, быстро воспламеняемыми молотовским коктейлем. В паре миль от места событий, в безопасности своего пентхауза, Дориан Грей, прихлебывая водку с мартини, наслаждался представлением с помощью одного из девяти своих телевизоров. Была уже ночь и верхушки деревьев в парке за улицей роптали темно-зелеными голосами. Желтые и красные отблески бунта посверкивали на гладком, загорелом экране его совершенного лица, пока Дориан стоял, раздвинув ноги, сообщая правильные формальные очертания своему японскому кимоно. Неподалеку грузно восседал на софе Бэз Холлуорд — рубашка в подтеках пота, волосы влажны, кожаные брюки мокры. Мокры настолько, что они вполне могли быть только что содранными с какого-то еще более неудачливого животного. Он тоже держал в ладони мартини, было ясно однако, что мгновение это кажется ему далеко не прекрасным. Это что, прямая трансляция? — спросил он у хозяина дома.

— Нет, дурень, запись. Один из друзей Генри раздобыл ее у знакомого оператора службы новостей.

— Чудесно, мать его.

— Я тоже видел кое-какие волнения.

— Что?

— Я сам видел часть бунта, волнений. Ехал по Брикстон, однако наряд недоумков завернул меня на Акр-лейн. И все же, кое-какие дуновения бунта я уловил…

— Наряд недоумков! Дуновения! Ты уже и говоришь, как Уоттон…

— И что с того?

За две недели знакомства Дориан достиг с Уоттоном большей близости, чем Бэз за два года. Бэзу казалась, что его оттирает в сторону целая фаланга Дорианов. Так ты, похоже, мало кому показывал «Нарцисса»? — он очень старался, однако небрежный тон не давался ему.

— Сказать по правде, Бэз, смотреть на себя, смотрящего на себя, смотрящего на себя, меня это как-то не возбуждает, даже если у тебя все происходит наоборот.

— Долбанная суть дела не в этом, Дориан, вовсе не важно, что я хочу делать с тобой, или что хочет кто-то другой. В моем произведении ты — не ты, не в прямом смысле. Ты обретаешь долбанную возвышенность…



Поделиться книгой:

На главную
Назад