Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бураттини. Фашизм прошел - Михаил Елизаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Если не выяснить, кто во всем виноват, все рассуждения об уголовной «мухе» окажутся просто набором претензий. Но виноватый есть. «Океан» не производит ничего сам для себя. Всегда необходим тот, кто у этого «Океана» что-то заказывает – глядит в него и выкликает. Он – главный Смотрящий. Благодаря ему нас окружают гигантские чеканки, татуировки, фильмы о ментах, генитальные сериалы, псевдокультурные телеразговоры. Впрочем, это уже совсем не кинофильм «Муха». Это «Солярис».

«Кинг-конг»

В 1933 году увидели свет два грандиозных визуальных проекта. Оба получили общемировой резонанс и стали визитной карточкой своего времени. Речь идет о фильме «Кинг-Конг» (самом первом, черно-белом варианте) и Дворце Советов в Москве.

Дворец было решено возвести на месте взорванного храма Христа Спасителя. По замечанию Сталина, Дворец Советов следовало рассматривать как памятник Ленину. «Нужно поставить над Дворцом такую статую, которая бы размерами и формой гармонировала со всем зданием, не подавляла его. Размеры статуи надо найти в союзе двух искусств. Пятьдесят метров. Семьдесят пять метров. Может быть, больше…»

Самого Дворца в природе не было, но его изображение тиражировалось на плакатах, значках, почтовых марках: многоярусная громада Дворца, марширующие у его подножия микроскопические колонны, небесный простор, кружащие вокруг Ленина бипланы, и сам Ленин, вытянувший вверх руку, точно пытающийся ухватить одну из летающих машин.

Сразу ставший знаменитым Дворец был показан в кинохрониках, журналы и газеты преподнесли его всему миру. Он фрагментарно появлялся в советских художественных фильмах, выполняя роль архитектурной и идеологической декорации. Одним словом, художественный прототип весомо и зримо выпирал из «тонкого» мира. Казалось, вот-вот, и эта громада вылупится из виртуального кокона прямо в праздничную советскую реальность.

И, словно насмешкой над величественным советским проектом, была знаменитая сцена в «Кинг-Конге»: рыщущий по Нью-Йорку Кинг-Конг находит свою блондинку Энн и взбирается с ней на шпиль Эмпайр-Стейт-Билдинга – самого высокого на тот момент здания. Налетевшие бипланы расстреливают Кинг-Конга из пулеметов, он отбивается от них.

Сцена в то время должна была смотреться откровенной пародией на Дворец Советов. Вождь мирового пролетариата, взобравшийся на Дворец-зиккурат, окруженный «назойливыми» бипланами, явно спародирован гигантской беснующейся гориллой на шпиле небоскреба.

В этом очевидном конфузе стоило бы усмотреть политический заговор иностранных архитекторов. Они также были приглашены участвовать в конкурсе – те же Корбюзье, американец Гамильтон, чей проект, кстати, был отмечен на втором туре 1932 года. Формально алиби было у всех. Премьера «Кинг-Конга» состоялась в марте 1933 года. Иофановский проект был окончательно одобрен в мае, на два месяца позже. Другое дело, конкурсы на Дворец Советов проходили в несколько этапов еще с 1931 года, и эскизы могли быть доступны всем участникам. Тот же Иофан на первом туре в 31-м предлагал башню с гигантской фигурой «Освобожденного пролетария» наверху. Этот «пролетарий» кочевал из проекта в проект, пока его не сменил Ленин.

Если не считать эту ситуацию нелепым совпадением, которыми полна история, то месть конструктивистов оказалась изощренной: они подсунули еще не завершенный проект Дворца режиссеру «Кинг-Конга», а тот не упустил возможности поглумиться над будущей советской святыней. Не исключено, что именно эта «цитата» заставила Сталина отказаться от проекта Дворца. «Кинг-Конг» сразу же стал общемировой киносенсацией, и утаить его можно было только в пределах СССР. После войны строительство Дворца приостановили, а при Хрущеве на проекте был поставлен символический крест.

Открытая в 1935 году станция московского метро «Дворец Советов» (в том году еще никто не сомневался, что Дворец будет построен) в 1957 году была переименована в «Кропоткинскую». В котловане устроили бассейн «Москва», из вод которого, как вынырнувший Китеж, восстал ХХС. В битве Кинг-Конга против Ленина последний проиграл. Несуществующему Кинг-Конгу удалось разрушить несуществующий советский храм.

«Кинг-Конг жив»

Рожденный в 1933 году, Кинг-Конг стал одним из самых ярких персонажей американской массовой культуры. Он также велик, как Микки Маус, – Гора и Мышь.

Рухнувший с небоскреба Кинг-Конг оказался удивительно живуч. И дело тут не в сюжете, не в спецэффектах, совершенствующихся от ремейка к ремейку.

Очевидно, фильм силен не сюжетом, не эффектами, а именно персонажем – гориллой-великаном. Кинематограф довольно часто обращался к теме «гигантов». Во многих фильмах использовалась идея огромной особи, исполина своего вида или возрожденного древнего существа – будь то акула из «Челюстей», гигантский аллигатор, анаконда, динозавр «Парка юрского периода». Но акулы, аллигаторы, змеи были частью разбушевавшейся природы – такой же, как цунами, смерч или пожар, биопроблемой размера XXL. Все эти кинопроекты оставались в контексте борьбы людей и стихии. Никто не испытывал сочувствия к погибающей акуле, никто не сопереживал аллигатору. Гибель Кинг-Конга неизменно вызывала слезы у женской половины кинозала.

И в 1933 году, и в 1976-м, и в 2005-м Кинг-Конг всегда оставался «живым». Он был не гориллой, а «человеком», мужчиной, чернокожим Гулливером в стране меркантильных расистских лилипутов. Даже далеким от образного мышления зрителем Кинг Конг всегда подспудно воспринимался как олицетворение всего черного населения, когда-то насильно привезенного в Америку – как и Кинг-Конг.

Для каждого было очевидным, что Кинг-Конг не просто привязчивое животное. Он влюблен в белокурую красавицу Энн как мужчина. Женщины нутром чувствовали, что Энн неравнодушна к невообразимой витальной силе Кинг-Конга. По сути, на экране возникал своего рода любовный треугольник – Энн, помощник капитана Джон Дрисколл и Кинг-Конг.

У Кинг-Конга имелось несколько классических прототипов – Отелло и Квазимодо. Шекспир создал выдающийся в своем драматизме пример сюжетной пары – чернокожий и белая женщина. Пара Квазимодо – Эсмеральда освещает иную плоскость: «урод и красавица». Не случайно главный виновник гибели огромной гориллы, кинематографист Карл Дэнхем, говорит: «Чудовище погибло из-за красавицы» («Кинг-Конг», 1933 г.). Но если быть точным, «чудовище» погибло из-за любви.

Именно эта кинометафора большой чернокожей любви обеспечила образу дополнительную живучесть. Многие зрители наверняка задавались вопросом, как бы сложились сексуальные отношения между Энн и Кинг-Конгом.

В маргинальном контексте пара «блондинка и бо-о-о-льшой негр» переводят сюжет в категорию ХХХ-видео. Известен вечный страх белого мужчины перед черным соперником. Но именно это и является стимулирующей и возбуждающей составляющей его протестантской «белой» сексуальности. Не случайно в порноиндустрии так часто эксплуатируется тема «негры и блондинка»: сговорчивая «Энн» принимает рассыпавшегося на человеко-гранулы Кинг-Конга. В американской разновидности субкультуры сексвайф также доминируют черные любовники. Ганг-банг превращается в «кинг-конг-банг». Чернокожий, как горилла, врывается в белую семью, крадет и насилует белокурую Энн, а муж (в образе Джона Дрисколла) отвоевывает свою белую половину у «животного».

Кинг-Конг – образ, намертво въевшийся в американскую культуру. Сделано четыре ремейка. Снят анимационный сериал. Фильм растаскан на «цитаты», в основном иронические, типа «гигантская блондинка взбирается на небоскреб, сжимая в руке обезьяну».

Последним явлением Кинг-Конга можно считать чудаковатую выходку президента Обамы. Во время интервью каналу CNBS американскому президенту досаждала назойливая муха. Обама ловко прихлопнул ее – все это в прямом эфире.

Даже в этом событии чувствуется перекличка с бессмертной сценой – Кинг-Конг на небоскребе сбивает лапой биплан.

Обама, как и Кинг-Конг, вскарабкался на вершину власти. Вместо Энн в его руке нежно зажата белокурая Америка. Муха – биплан, уничтожаемый разгневанной гориллой.

Нужно признать: Кинг-Конг по-прежнему живее всех живых.

Да, смерть!

Уже не вспомню, что это был за фильм. Кажется, о войне. Возможно, я что-то путаю. Мне было около семи лет, я просто сидел вместе с родителями перед вечерним телевизором.

Я уже был состоявшимся зрителем, четко зная, что «фильм» – это не по-настоящему. Помню, собственно, и не фильм, а свое переживание, связанное с финальным эпизодом. Персонажи, которые должны были заведомо погибнуть (это не было показано, но подразумевалось), появлялись перед главным героем – счастливые, живые. «Нет, – добродушно возразили мне. – Это ему кажется, что они живы, на самом деле они умерли».

Реконструируя сейчас свои детские чувства, предполагаю, что в тот момент я был раздосадован. Фильм посмеялся надо мной. И виной тому была моя зрительская непрозорливость – ведь все, кроме меня, поняли про смерть. Я просто пообещал себе на будущее быть внимательнее. В конце концов, мне уже объяснили: смерть умеет притворяться; то, что на экране выглядит живым (говорит, улыбается), на поверку может оказаться мертвым.

Поиск смерти не превратился в какую-то навязчивую привычку. Но предупрежден – значит вооружен. Умение видеть смерть – это угол зрения, элементарный умственный навык. Я по-прежнему смотрел фильмы, просто иногда что-то щелкало, точно загоралась лампочка, и я понимал, кто притаился за внешним киноблагополучием.

В фильме «Бриллиантовая рука» милицейский вертолет нес по воздуху «Москвич» с контрабандистами. Никулин-Горбунков вываливался из багажника и падал вниз с огромной высоты. Когда спустя минуту Никулина с поломанной ногой доставал из лодки подъемный кран, закрадывалась мысль, что это всем «только кажется», а на самом деле Семен Семеныч Горбунков разбился, умер. Слишком уж райское солнце играло на морской воде, излишне радостными, неземными были лица его домочадцев. Разумеется, я отдавал себе отчет в том, что в сюжете смерть не задумывалась. Она получалась сама собой, существовала помимо сюжета как высшая правда.

Юный герой «Вам и не снилось» выпадал из окна пятого этажа, поднимался, ковылял к своей возлюбленной. Еще один киномертвец. А ведь я даже не был удивлен, когда гораздо позже узнал, что в книге он погибал. Нарочито благополучная сцена фильма не уводила смерть с авансцены. Наоборот, сладким голосом она выводила песню на стихи Рабиндраната Тагора – гимн загробного мира: «Погляди, не осталось ли что-нибудь после меня…»

В фильме «По семейным обстоятельствам» к матери художника – Изольде Тихоновне – приезжал ее давний ухажер, старик-грузин, который в конце увозил ее с собой в Грузию. Сцена прощания на вокзале настораживала. Изольду Тихоновну почему-то провожали всей семьей, да еще и с цветами. К чему эти букеты? На вокзале с цветами встречают, но не провожают… А может, это и не вокзал? С цветами провожают в последний путь. Изольда Тихоновна уезжает туда, откуда не возвращаются. Вагон – это гроб, отходящий с поистине Последнего Пути. Старик-грузин оказался смертью, увезшей всем надоевшую старуху.

Смерть вообще охотно маскировалась под грузин. В «Отце солдата» она принимала образ отца, ищущего на дорогах войны сына-солдата. В фильме Данелии «Мимино» главный герой, летчик Мимино, тоже был смертью, только комичной, которая не может наступить. Смерть летала то на вертолете, то на самолете как символ вечной опасности летного транспорта; врывалась в квартиры, била люстры и доводила до сердечного приступа. Смерть-Мимино пыталась продать остановившиеся часы солдату. «Мертвые» часы – откровенный атрибут смерти, но солдат часы не купил.

У законспирированной, надсюжетной смерти были свои приметы: избыточное благополучие, давняя мечта, вдруг ставшая явью, нежданная радость. Смерть, чтобы не обнаружить свое трагичное естество, предпочитала праздничные, веселые одежды, но именно они и выдавали ее маскарад.

С детства я знал, что необоснованная радость на экране – явный предвестник смерти. При этом я остался зрителем и не сделал еще одного вполне логичного шага – не утвердил присутствие такой же тайной ряженой смерти в реальности. Благополучие настоящей жизни только напоминало о том, что, явленное на экране, оно часто чревато смертью.

Прагматичная голливудская продукция в избытке поставляла сюжеты: «герой не понимает, что умер» или «зрителю до последнего не ясно, что герой – мертвец» («Мертвец», «Шестое чувство»). Но в этих фильмах смерть была просто припрятана до времени и обнаруживалась сама – в конце фильма. Эта разжеванная на блюдечке смерть напоминала анекдот о человеке, искавшем потерянные ключи под фонарем, потому что там светлее. Голливуд сознательно клал ключи под фонарь: «В нашем фильме поиск ключей не просто увлекателен, но и удобен. Кроме прочего, ключи гарантированно найдутся!» Я же с детства умел находить смерть там, где ее заведомо не было.

Я уже давно не встречал эту непроявленную смерть в кино (последний раз в фильме «Новая земля»: герою кажется, что ему удалось покинуть на самолете остров-тюрьму).

Смерть прочно обжила мир рекламы. Обиталище смерти – мир, искаженный необоснованной радостью. Там время становится местом. (Место исполнения желаний – миг смерти.) Неестественно счастливые люди пробуют еду, сидят в обнимку с электробытовым прибором, испытывая от этого неземную радость. Но благополучие и достаток – это мороки смерти. Они только кажутся. Все эти люди, ликующие при виде йогурта, сковородки или автомобиля, просто не понимают, что умерли.

Предметы

Про пистолеты

Помню все мои пистолеты. Из каждого я хоть раз, но застрелился. Мы тогда часто стрелялись. Пистолеты и револьверы были неотъемлемым игрушечным инструментарием, самые разные: на батарейках, с жужжащими моторчиками внутри, с жестяной начинкой, пропахшие бертолетовой гарью пистонных лент, щелкающие, просто издающие хоть какой-нибудь клацающий звук или немые, в которых выстрел имитирует горло.

С пяти лет я знал, что такое «последний патрон» – маленький сверкающий ключ, отпирающий в твоем собственном черепе (или сердце – по выбору) дверцу советской Валгаллы. Пистолет всегда казался мне даже не личным, а интимным оружием, камертоном, по которому сверяется мужество: приложи его стволом к виску, подумай, сможешь ли ты в нужный момент нажать на спусковой крючок? Воюющая Родина, окруженная врагами, готовила сыновей к офицерской службе с раннего детства.

Помню мои пистолеты.

Парабеллум. Белый и коричневый варианты. Внешние контуры довольно точно воспроизводили знаменитую модель. При нажатии на спусковой крючок розовой пластмассы, так похожий на язык котенка, раздавался слабый тренькающий выстрел, словно кто-то дергал фальшивую струну. Если утопить пальцем спусковой крючок и плотно удерживать его, а потом начать дуть в ствол, то пистолетик почему-то издавал тоскливый гудок.

«Маузер К-96». Был в двух вариантах. Первая модель (очень стилизованная) на батарейках, издыхавших уже к вечеру при постоянном использовании. Тарахтящий шум моторчика подразумевал только автоматическую стрельбу. В этот момент на конце ствола мигала, как сирена, красная лампочка. Имелся и второй вариант из черной жести, приспособленный под пистонную ленту. Сборка, увы, была нехороша, механизм быстро изнашивался, спусковой крючок западал, и его приходилось цеплять ногтем, чтобы вытащить из рукояти.

Алюминиевый револьвер, невежественный гибрид, который вечно зажевывал пистонную ленту (такой же прожорливостью отличался лишь магнитофон «Весна», бессовестно портивший кассеты). Револьвер внешне напоминал кольт времен покорения индейцев, но при этом переламывался пополам, как первые револьверы Смита-Вессона.

Помню маленький однозарядный пистонный пистолет, повторяющий формы «манлихера» начала века. Из дешевой хрупкой пластмассы. На месте оружейного клейма было выбито: «Цена 20 коп.». Простейший ударно-спусковой механизм. Для выстрела всякий раз следовало отводить курок, чтобы раздался слабенький щелчок. К «манлихеру» еще прилагались редкие пистоны-конфетти.

Был какой-то совсем футуристический пистолет из дутой яркой пластмассы, с прозрачными вставками. При нажатии на спусковой крючок оживала глупая трескучая механика.

В первом и втором классах моим любимцем был импортный «бульдог». У револьвера имелся лишь один недостаток – веселенький желтый цвет. «Бульдог» также подразумевал пистонную ленту, но пистоны тогда уже никто не употреблял – дурной тон, пих-пах. Важен был только короткий, а стало быть, бандитский ствол.

Совершенно не пользовались спросом конструкции, стреляющие палочкой с резиновым наконечником. Было два таких пистолета: пластмассовый – вольный перепев браунинга и жестяной двуствольный «дерринджер» (на упаковочной коробке изображался румяный дебил в буденновке). Инструкция по эксплуатации предписывала строгий ритуал заряжания с особыми предосторожностями, поправ которые неловкий ребенок мог повредить себе глаз. Пружины в пистолете были настолько тщедушны, что выталкивали палочку метра на два. Набалдашник из паршивой резины ни к чему не присасывался, хоть это и обещалось. Он, даже послюнявленный, не прилеплялся к идеальному кафельному покрытию. Только если взять палочку в руку и самому вколотить ее в стену. Нашлепки все равно стаскивались, а палочки заострялись кухонным ножом – для большей их опасности. Но это была жалкая симуляция: уж лучше было стрелять из рогатки.

Мы четко осознавали условность игрушки и потому не предъявляли к ней особых требований. Смешны потуги игрушечного пистолета тягаться с боевым, особенно в стремлении изрыгнуть из себя снаряд.

Впрочем, крайне ценилось сходство с настоящим оружием. Однажды я обнаружил в непроходимых кустах сирени чей-то тайник. Там был черный наган, сделанный из редкого для игрушек материала: дерева и металла. И высшим комплиментом находке было сказанное каким-то прохожим дядькой: «А что это у вас за револьвер, ребята, не мелкокалиберный ли?»

У меня, к сожалению, не было игрушечного пистолета Макарова – полностью стального, без искажения пропорций повторяющего формы известного табельного оружия, причем настолько хорошо, что игрушку даже сняли с производства из-за связанной с ней уголовщины. Пистолет одним видом успешно пугал жертву. Его нужно было только перекрасить должным образом. Ходили слухи, что первый выпуск этих пистолетов был с настоящим стволом и механизмом. Класса до шестого я верил, что однажды найду такой «Макаров»…

А потом пистолеты как-то внезапно кончились: мы перестали играть в войну, а заодно – и в самоубийц.

Последний раз я застрелился во сне, уже взрослым человеком. Вначале был довольно болезненный удар в висок, затем лицо начало коченеть. Окостенел подбородок, онемел рот, потерял чувствительность язык. Лицо было смерзшейся тяжестью, как январская земля. Неожиданно моя голова начала крошиться и рассыпаться, словно была из пересохшей глины. Когда череп осыпался, осталась только моя вполне живая удивленная мысль: «Надо же, все-таки застрелился…»

Убийство оружия

В начале двухтысячных я впервые увидел в оружейных магазинах «мертвецов». До того появилось оружие «надувное». Аналогия с секс-шопом напрашивалась сама. Газовые пистолеты и револьверы, повторяющие формы и пропорции своих настоящих огнестрельных собратьев, так же походили на оружие, как надувная растопыренная баба на настоящую живую женщину. Все это газовое и пневматическое изобилие навевало чертовское уныние. «Надувные» пистолеты даже пахли пошлым резиновым парфюмом, а не «человеческим» масляно-пороховым духом. Они напоминали глянцевую молодежь – шеренги селекционных кастратов, когда-то из гуманизма лишенных признаков пола и убивающей силы. Но даже эти, «надувные», еще были живыми – одушевленными слезоточивым газом или «пневмой».

Единственными представителями благородного оружейного сословия были гладкоствольные ружья – двуствольные, помповые, магазинные. Среди них аристократами красовались нарезные карабины – десятизарядные СКС…

И вот среди «ижей», «тулок», браунингов, ремингтонов и винчестеров появились «мертвецы». Они выглядели как живые: великолепный пулемет «льюис», герой Гражданской войны, отставные советские ветераны – ручной пулемет Дегтярева, автомат ППШ и «мосинка» – великие и скромные трудяги войны, родные до слез. Были наган, революционный «товарищ Маузер» в лакированной, похожей на протез ноги, кобуре, пистолет ТТ и даже обрусевший немецкий пистолет-пулемет Фольмера, именуемый в народе шмайсером – он тоже там был.

Помню радостное изумление. «Это что же?» – спросил я у продавца. – «Настоящие?» – «Настоящие». – «Продаются?» – «Да», – тот подтвердил. Лениво, равнодушно.

Тогда законодательство меняло шкуру раз в полугодие. Я на миг поверил, что просто прозевал поправки к закону об оружии. Ведь в той же Прибалтике боевые пистолеты доступны обычным людям…

Я глянул на ценники. Они скалили зубы. По всем меркам – дороговато. Но ведь маузер, ППШ, «максим» – культовое оружие, рок-звезды великих войн. Наверное, государство поиздержалось и решило уступить гражданам складские излишки… Правильный ход, давно пора…

«По охотбилету?» – уточнил я. – «Нет, в свободной продаже». – «В свободной? Нарезное? Короткоствольное? Автоматическое?» – я не поверил. – «Так они же не работают, – пояснил продавец. – Там стволы высверлены и залиты, и механика вся вынута. Называется ММГ – макеты массогабаритные».

Оружейный прилавок оказался мавзолеем. В нем покоились ММГ – Мумии Мертвых Героев, Мощи Мучеников Гуманизма – ММГ. Не просто мертвое, а зверски убитое оружие. Как, должно быть, стонал «дегтярев», когда палачи заливали ему в ствол расплавленный свинец. Страшно подумать, что пережил маузер, когда потрошили стальные внутренности… Холодные трупы ТТ, нагана, фольмера смотрели на меня остекленевшими лицами. Если бы на мне была шляпа, я б ее снял, как перед могилой…

Много лет назад я уже видел убитый пистолет. В пору моего октябрятского детства в нашем дворе водился изгой, ребенок по имени Арсений, рыхлый, щекастый, похожий на Плохиша. Наверное, благодаря этому Арсению я так не люблю обветшалых имен с отголосками рассохшегося, как старый шкаф, благородства; удушливых, как диванная пыль: Максимилиан, Вениамин, Модест, Юлий, Аркадий.

Арсений происходил из пятикомнатной квартиры добротной «сталинки», его дедушка был генерал. Арсению это все не помогало – мальчишеская иерархия двора не знала квартирного вопроса.

К генералу, впрочем, относились хорошо. Он обращался ко всем по-военному, наблюдал за нами и, может, думал, что его презираемый внук когда-нибудь станет верховодить в этих играх, потом вырастет, поступит в военное училище и продолжит семейную традицию.

Арсений часто говорил, что дедушка обещал ему подарить для таких вот игр в войну настоящий пистолет. Однажды-таки он торжественно вынес во двор маленький браунинг. Знал Арсений, что ему с браунингом все равно не побегать. По неписаному закону лучшее оружие доставалось всегда старшему поколению играющих, но это давало владельцу право на должность ординарца или иное привилегированное положение.

У нас тогда во дворе верховодил Валерка Мальцев – ему уже было пятнадцать. Помню, он принял в руки браунинг. Арсений в это время охотно рассказывал, как долго выпрашивал пистолет у дедушки, как тот согласился и, чтобы подготовить для внука пистолет, отдал его в казарменную мастерскую, где браунингу вырвали механизм и залили свинец в ствол…

Арсений вынес во двор обезображенный труп.

– Так что, – переспросил, еще не веря, Валерка, – он работал, а твой дед его испортил?!

– Да, – подтвердил Арсений, – для игры…

– Мудак он, твой дед! – зло сказал Валерка и зашвырнул пистолет в затопленный котлован, служивший нам летним водоемом. – И ты мудак! На хуй пошел отсюда, скотобаза!

Я помню, мы все молчали, подавленные убийством оружия. В тот вечер в войну никто не играл…

Про марки

Я уже и забыл, что когда-то собирал марки. У меня было не меньше шести альбомов! Целая полка. То есть не альбомов… Они назывались «кляссеры» – фолианты, состоящие из листов плотного картона. На каждом листе имелись ряды туго натянутых прозрачных лент-карманов, куда, собственно, и вставлялись марки. Каждый разворот заботливо прокладывался тончайшей пергаментной бумагой – чтобы уберечь марки от повреждений. Это было важно – хороший кляссер. В дешевых ленты прилегали к картону неплотно, и глупая марка могла сбежать и повредить зубцовку…

Позабытое словечко выскочило – «зубцовка». Сейчас вспомнятся и другие слова… Марочный мир отличался своим бумажным расизмом. Марки делились на «гашеные» – то есть с почтовым штемпелем, и «негашеные» – последние всегда были дороже. Хотя непонятно, как гашеные марки попадали в магазины или киоски? По идее, «гасить»-то марки должны были на почте…

Первые марки я приобретал в «Союзпечати» – дешевые полиэтиленовые пакетики, куда беспорядочной окрошкой были ссыпаны советские, польские, монгольские, кубинские марки. Дешевые, вразнобой: какие-то деятели культуры, политики, всякие комбайны, машины, музейные экспонаты, звери и спортсмены. Некоторые марки обнаруживали между собой очевидное родство, и я ставил их рядышком. Тогда я думал, что это и есть настоящее коллекционирование – приобретать наудачу кучу марок и смотреть улов. Те марки, что повторяются – менять на новые…

Потом отец отвел меня в филателистический магазин, где я увидел целые прилавки сокровищ, узнал, что марки изначально продаются наборами, сериями, что существуют «блоки» – сложные сиамские организмы из шести, восьми, девяти штук. Оказалось, разлучать их нельзя, иначе марки сразу потеряют в цене. А до этого, я, как дурак, расчленил блок на органы, а потом горевал – не из-за денег, а из-за собственной глупости…

На день рождения, когда мне исполнилось восемь лет, я получил в подарок от родителей роскошный кляссер – огромный, как колдовская книга в обложке из черной кожи (или кожзаменителя – не берусь утверждать). До того я хранил марки в конвертах, которые прятал в книги – чтобы марки не мялись. Радость от получения кляссера была какой-то новой, совершенно недетской.

У старика-спекулянта я купил импортный пинцет – из мягкой нежной пластмассы, такой, чтобы не повреждал марки. О том, чтобы прикоснуться к марке пальцами, не могло быть и речи.

У меня даже имелся членский билет «Юного филателиста», позволявший приобретать марки с витрины для избранных. Я мог часами просиживать над альбомами, раскладывал, сортировал – болгарские марки в один кляссер, монгольские – в другой. Потом я архивировал тематически: космос, флора, фауна, искусство, спорт…

Мои дворовые приятели, помню, носили марки в карманах! Вытаскивали этих скомканных калек, обижались, когда я отказывался от обмена, указывая на поврежденные зубчики.

У ребят постарше ценились марки из серии «искусство», но только если там попадались картинки с голыми женщинами. К сожалению, масляная нагота классической живописи почти всегда ограничивалась крошечной грудью без сосков и приглаженными отсутствующими гениталиями.

Шепотом, в темных подъездах, говорилось об одной марке, на которой известная картина Рубенса изображала уже не стыдливо сросшиеся, а широко, на совесть, раздвинутые ноги – такая произошла ошибка в типографии… Этих марок вроде было отпечатано всего сто штук, они случайно разошлись по стране, и человека, прозевавшего все это раздвинутое безобразие, посадили…

Это было похоже на правду. Я уже знал историю возникновения дорогих марок – их редкость и заоблачные цены были связаны именно с типографскими ошибками: «Желтая шведская марка» или «Черный Пенни».

И я, и многие мои приятели верили, что эта «голая» марка существует. Она либо в продаже, либо у кого-то на руках. По легенде, ее можно случайно купить в обычной «Союзпечати», или же выменять…

Когда потом через много лет я видел взрослых филателистов, одиноких неопрятного вида мужчин, собирающихся на толкучках, заглядывающих украдкой друг дружке в альбомы увеличительными стеклами, мне казалось, что это те самые одержимые мальчики, не отказавшиеся от мечты найти когда-нибудь заветную марку.

Дались им эти раздвинутые ноги…

Фантомы

Последние три года моей немецкой жизни были уж совсем бестолковыми. Литературные гранты не то чтобы кончились, но как-то прохудились. Это раньше они были полугодовалыми, пятизвездочными, трехпалубными лайнерами, а вдруг в одночасье стали быстротечными и утлыми, ждать их приходилось все дольше, и бывали времена, когда я, невесомый от безденежья, хватался за любой труд. А по-другому и не назовешь – никакая не работа, а самый что ни на есть труд, скрипучий, как ржавая лебедка. Я много чего переделал: был грузчиком, собирал концертные сцены, крушил стены отбойным молотком.

В памяти на этих монотонных событиях наросла непроницаемая пролетарская мозоль, твердая, как булыжник. Хорошо запомнились почему-то мечты, радужные миражи несбывшегося заработка, который поманил, суля волшебные короба, набитые еврозакрома, и дымчато растаял. Но я не в обиде на эти фантомы.

№ 1

Неизвестно, кто распустил эти волнительные слухи, дескать, моргу берлинской клиники «Шарите» срочно требуются мойщики трупов. Оплата три тысячи евро в месяц.

Я и харьковский мой друг Леха расположились у нашего приятеля Миши и, затаив дыхание, слушали, а Миша, хрупкий, белокурый, похожий на удавленника Есенина, шептал, и тесная комнатка была такой сумеречной, с рыжими стенами, а голая, без абажура, лампа бросала тень, похожую на череп.

Мы еще не знали, что Миша нуждается в деньгах куда больше нашего. Злая его героиновая норма уже тогда перевалила за пятьдесят евро в день. Хороший он был человек, совсем не жадный. Мог бы и не говорить нам про «Шарите» – мало ли, вдруг привередливые берлинские анатомы предпочтут двухметровых харьковских бугаев ему, Мише Альперовичу, субтильному москвичу, и все-таки не побежал один втихаря наниматься, вспомнил о нас, позвонил, взял в долю…

Не морг, а холодильную пещеру Аладдина скрывала клиника «Шарите», конечно, довольно-таки мрачную, полную мертвецов, но вполне денежную пещеру. Миша говорил, и мы ему верили.

Все было предельно ясно. Да, трупы. Да, мыть. Да, неприятно. Но ведь и платят соответственно. Изнежен европеец, брезглив, труслив, боится вида смерти, бережет благополучие своих снов. Понятно, что работа для крепких нервов. Дано не каждому.

– Труп – это все равно что пустая тара, – сказал я.



Поделиться книгой:

На главную
Назад