Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Статьи для «АПН — Агентство Политических Новостей» - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дмитрий Быков

Статьи для «АПН — Агентство Политических Новостей»


Россия попала в «воронку»

В выступлении Путина 5 сентября все настолько предсказуемо, что нет повода для обсуждения. Россия вошла в фазу, описанную Солженицыным в «Красном колесе»: у него это названо «воронкой». Власть и оппозиция начинают копировать друг друга, вести себя все хуже и неизбежно сползать к столкновению. Победят же в этом столкновении, добавлю уже от себя, — третьи (как всегда и бывает в истории).

«Левая» риторика появилась не вчера. Ее озвучил Ходорковский в «Левом повороте» — власть перехватывает. Президента долго упрекали в том, что стабилизационный фонд простаивает, что людям не дают денег, — он внял критике и попал под волну новой, еще более жестокой. А если бы стабфонд пустили на укрепление производства, или науки, или обороны — заговорили бы о том, что людей опять оставили без денег.

Путина будут критиковать в любом случае, и это нормально. Ненормально то, что он до сих пор хочет устраивать всех, а потому и прислушивается к взаимоисключающим советам. Как будто эта тактика — вместо консенсусных ценностей предложить консенсусную личность — не исчерпала себя еще к концу его первого президентства. Нет никакого «левого» поворота, потому что не будет и реального улучшения, и вообще пора бы нам всем понять, что российская реальность развивается по своим законам, а не по веленью президента. Он может сделать «левый» или «правый» поворот, а поезд все равно идет по кругу. Этот машинист давно ничем не управляет. У страны, где девяносто процентов населения совершенно пассивны и свободны от убеждений, истории нет. Она не начнется, даже если завтра совершить «фиолетовый поворот» — то есть расстрелять половину населения и покрасить кремлевскую стену в фиолетовый цвет.

У всей русской оппозиции, «левой» или «правой», всегда была одна и та же тактика — поносить власть, что бы она ни сделала, и особенно усиливать эти поношения, когда власть следует ее же советам. Мне представляется, что задача оппозиции — корректировать власть и бороться за победу. Русская оппозиция традиционно ставит себе иные задачи — опрокидывать власть и бороться за хаос. В этом смысле «левая» оппозиция ничуть не лучше «правой», вменяемых людей не просматривается ни в той, ни в другой.

Я не экономист. Но думаю, что даже если раздать населению весь стабфонд, положение населения от этого никак не улучшится. Часть будет разворована, часть — съедена инфляцией, а остаток — распрятан по маленьким стабфондам, которые у каждого в чулках или матрацах. Когда общим вектором развития страны является узаконенная, всех устраивающая деградация — медленное вырождение Рима в Италию, с отмиранием части территорий, разжижением культуры, снижением требований к себе и т. д., — хоть ты золотом всех осыпь, лучше не станет. Самочувствие населения зависит от социального климата, а не от размера зарплаты, хотя и он играет не последнюю роль.

Является ли правильным направление средств на решение социальных задач? Наверное, является. Возможно, было бы более целесообразным вложить эти средства в проекты, связанные с развитием инфраструктуры, созданием новых высокотехнологичных производств, конкурентных на мировом рынке. Тогда сказали бы, что люди опять остались ни с чем. Я думаю, закапывание этих денег на поле чудес в стране дураков тоже дало бы повод для критики с разных сторон. Все бы сказали, что лучше пропить. Короче, дело совсем не в этих деньгах. Половина населения России считает другую половину виноватой во всех своих бедах, и платить в этих условиях высокие зарплаты — как и выплачивать огромные компенсации в Беслане, — то же самое, что мазать медом гнойную язву или прикладывать к ней деньги в видах исцеления.

Кремль и так давно обеспечил себе победу в 2008 году — тем, что все остальные еще хуже. Он может победить даже под лозунгами насаждения кактусов в Заполярье — все слова обесценились, и лозунги давно никого не интересуют. Меня, по крайней мере, уж точно.

Россия — часть общемирового кризиса

Тенденция к преуменьшению роли советского народа в во Второй мировой войне существует. Это выражается во многом. Например, последовало заявление руководства прибалтийских стран о том, что нельзя расценивать Россию как победителя во Второй мировой войне, потому что в этой войне побеждали те, кто считают себя свободными, а не подчиняющимися тирану, а Россия, по существу, подчинялась тиранам. На этом же основании можно утверждать, что Россия не выиграла войну с Наполеоном, потому что после этого осталось крепостное право. И так далее.

Эта тенденция всемерного умаления исторической роли России — она понятна: очень многим людям совершенно искренне хочется, чтобы Россия не была.

То, что Госдума затягивает решение о возвращении на знамя Победы серпа и молота — это глупость очевидная, потому что возвращать на знамя те или иные атрибуты страны, которая победила, это никак не значит приближать себя к ее статусу. Та держава — хорошая она была или плохая — она была все-таки великая. А когда эти великанские доспехи — серп и молот — пытаются напяливать карлики, которые все это спустили уже, и прокутили, и прогуляли, лишились всего этого — это глупость.

То, что сейчас происходит, — это общемировой кризис. Заключается он в том, что либерализм и традиционализм стали одинаково омерзительны. Я не знаю, кто мне больше отвратителен — какой-нибудь российский коммуно-фашист, условно говоря, какой-нибудь скинхед, или Вике-Фрайберга. Не знаю, кто из них хуже: они одинаково омерзительны.

Это такой общемировой кризис, а Россия только его часть. В России власть и оппозиция одинаково омерзительны. Сейчас мы наблюдаем такое явление как формирование новых оппозиций, новых представлений. Но для того, чтобы сформировать оппозицию, нужны будут очень кровавые жертвы.

НБП из радикальной стала партией защиты

Наказание, которое могут понести национал-большевики за захват комнаты в Администрации президента (до 20 лет лишения свободы по статье «Захват власти»), не соответствует совершенному поступку. Действия власти в данном случае не адекватны.

Радикальные молодежные политические группировки, которые устраивают подобные акции, конечно, отражают настроения в обществе. Такие партии растут как на дрожжах. Если пенсионеры, что им совершенно не свойственно, поддерживают таких радикалов, это значит, что общество признает, что других вариантов нет, что этот — оптимальный.

По большому счету, эти ребята не демонстрируют неуважение к обществу, а, наоборот, защищают гуманитарные ценности, ценности этого общества.

Меня особенно умиляет, когда уверяют, что они имели целью сознательно, эпатажно оскорбить чью-либо нравственность. Они не нравственность оскорбляют. Они пытаются государству сказать, что государство неправо. И возвращают нас к самым что ни на есть общечеловеческим ценностям. Это очень привлекательный излом в развитии НБП. Ведь НБП начиналась как радикальная партия, а превратилась в партию защиты.

Хропопут

Это сильный ход — в книге, посвященной Путину, подробно рассказать о заслугах всех его предшественников. Тем самым главной целью российской истории предстает порождение, формирование и увенчание В.В.Путина, украсившего ее собою, как звездочка на башенке или вишенка на тортике.

В отсутствии смыслов начинаешь искать смысла во всем, даже в том, что в названии книги «Владимир Путин. Рано подводить итоги» (М., АСТ, 2007) после тисненного, естественно, золотом имени Владимира Путина на обложке стоят две точки, тоже золоченые. Лучшего символа эпохи не придумаешь: полное многоточие, вероятно, кажется авторам неумеренно лирическим — «Владимир Путин…». Есть в этом что-то безвольное, расслабляющее, неопределенное, мало гармонирующее с духом времени. Но точка гармонировала бы с духом еще меньше — ясно же, что ставить ее действительно рано.

Можно было бы поставить двоеточие и вертикально — «Владимир Путин: рано подводить итоги». Но этот знак не передавал бы с такой силой главный месседж книги: как бы уйти, но как бы и остаться; продлиться в бесконечность еще не позволяет скромность, но прощание явно отменяется. Это же загадочное послание повторено на титуле и в выходных данных. Так и написано: «Владимир Путин… Рано подводить итоги».

Меня не интересуют сейчас никакие модальности: оценки расставит время, и они, как всегда, будут сильно от него зависеть. Я пытаюсь по возможности нейтрально описать язык эпохи (далее для краткости обозначим ее как Хропопут — Хроника Позднего Путинизма). Правда, он может оказаться не поздним, а всего лишь зрелым — лет еще эдак на двадцать, — но что-то мне подсказывает, что этих двадцати лет у Хропопута нет. Возможно, виноваты именно такие книжки.

Стиль этой эпохи представлен в отлично изданном томе издательства АСТ с исчерпывающей полнотой. Характерна прежде всего ее композиция: из 450 страниц, сочиненных авторским коллективом в составе Андреева — Антоненко — Бордюгова — Булина — Владимирского — Дзугаева — Забродиной — Касаева — Котеленец — Ложкина — Полунова — Сулимова — Филипповой — Шеремета, на эпоху собственно Путина приходится не более трети. Все прочее пространство занято очерком истории России, ее государственности, церемониалов и наград, каковые при таком изложении предстают опять-таки личной заслугой нынешнего правителя. Согласитесь, это сильный ход — в книге, посвященной Путину, подробно рассказать о заслугах всех его предшественников. Тем самым главной целью российской истории предстает порождение, формирование и увенчание В.В.Путина, украсившего ее собою, как звездочка на башенке или вишенка на тортике.

Мы не будем подробно останавливаться на пересказе российской истории в хропопутской версии. Отметим лишь блистательную первую фразу, которая и содержит основной концепт: «Вся более чем тысячелетняя история нашей страны — прежде всего история ее власти». Попробовал бы кто заявить подобное в советские времена, когда главным творцом и героем истории считался народ! До такого почтения перед властью не доходила даже сталинская историография. Мы-то, грешным делом, полагали, что история страны есть история ее населения и культуры, в том числе политической; теперь выясняется, что все это население купно с культурой служило лишь для того, чтобы функционировала власть.

С объектом и субъектом истории все понятно. Дальше авторы начинают выстраивать собственную лексику, и это самое интересное, поскольку при любом столкновении с паранаукой полезно в первую очередь подметить, какие новые термины вводятся для придания наукообразия и солидности банальностям либо подменам. Владимир Новиков в связи со структурализмом как-то отметил фундаментальное различие между наукой и паранаукой: первая открывает новые сущности, вторая придумывает новые имена и коды.

Книга четырнадцати авторов являет собою блестящий пример формирования новых терминов, которые, в сущности, ничего не означают, но как раз и характеризуют хронотоп Хропопута. Первым таким понятием оказывается «пространство власти». Это «своеобразная сфера, где принимаются управленческие решения и осуществляется непосредственное руководство государством. Понятие „пространство власти“ более емко и содержательно в смысловом отношении, нежели „технология власти“. Пространство власти включает в себя характеристику всей инфраструктуры, обеспечивающей управленческий режим. Пространство власти оценивает эффективность такого двигателя именно с точки зрения целевого использования указанной машины».

Простите меня за обширные цитаты, их будет еще много, — но случай уж очень показателен. Не совсем понятно, кто именно сказал авторам, что власть и есть главный двигатель истории, а не заложница ее; но даже если предположить, что российская власть декретирует законы природы и общества, насущность нового термина этим еще вовсе не доказывается — если, конечно, не понимать под «пространством власти» всю Вселенную, готовно исполняющую повеления Кремля. Вероятно, «пространство» лучше передает объемность власти, но читатель и так не сомневается…

Введя еще пару-тройку столь же расплывчатых терминов, авторы приступают к постулированию главных особенностей российской истории. «Для Запада оптимальной моделью развития стала эмансипация. Вся наша история тяготела к принципиально иному — мобилизационному — развитию. Подобное движение — нелинейное, а значит, и неспособное осуществляться по модели эволюционной модернизации. Вызванная потребностью разрешения системных кризисов предельная концентрация национально-государственных ресурсов, выполнив свое целевое назначение, ослабевает. Существование начинает обеспечиваться исключительно за счет накопленных ресурсов. Когда же они истощаются, опять наступает кризис, для преодоления которого снова требуется мобилизация».

Читатель, вдумайся в эту басню, и тебе станет не по себе. Если бы авторы пришли в ужас от представляющейся им картины, еще бы туда-сюда; но они описывают ее как единственно возможную. Приятно уже то, что российское развитие описано как нелинейное — мы давно догадывались; но то, что эта схема — чередование авралов и застоев — признана не пороком системы, а ее сущностной особенностью, как раз и есть главная особенность Хропопута. Собственно, вся общественная эйфория этой эпохи основана на том, что обществу предложили гордиться тем, чего оно прежде стыдилось; болезнь отныне считается национальной матрицей. Российская история есть периодическая смена тпру и ну. Самое прелестное здесь то, что именно такая модель и порождает системные кризисы, но кризисы в свою очередь ведут к мобилизациям, а ничего прекрасней мобилизации авторы не знают. Это слово мелькает в книге с частотою частокола; чаще упоминается только сами знаете кто.

Главная задача авторов — представить Хропопут именно как эпоху мобилизации; стабилизации уже явно недостаточно для счастья. Эволюционная модель отвергается как неэффективная: «Мобилизация — это оптимальный режим существования для носителя власти, а стагнация — для элиты». Во время упомянутых стагнаций элита ворует, а модернизация, которой она при этом занимается, служит воровству лишь ширмой. Государство же российское способно развиваться лишь мобилизационными рывками: рожденный прыгать ходить не может. Видимо, народу скоро опять придется затягивать пояса — чтобы это состояние называлось не кризисом, а мобилизацией, авторы и торопятся со своей концепцией.

Дальнейшее изложение истории государства Российского осуществляется именно под знаком противостояния мобилизационной власти и стагнирующей элиты: Иван Грозный, знамо, опять оказывается прогрессивным борцом с реакционным боярством, которое он при всенародной поддержке давит. Здесь чрезвычайно характерна проговорка о том, что в эпоху Грозного «Россия прошла в своем развитии опасный поворот, на котором могла соскочить в модернизацию» (с.35). И то сказать, упас, кормилец. Петр Первый в этом смысле не вполне удовляетворяет авторов: он осуществлял «мобилизационный рывок в модернизацию», то есть средства-то у него были благие, мобилизационные, — дыба да плаха, — но вот цель (европеизация) подкачала. «Страна оказалась вытолкнутой на модернизационный путь развития. Петр собственноручно раздавал свой суверенитет. В результате самодержавие подверглось существенной девальвации (…), явившейся результатом секуляризации того трансцендентного образа власти, который она обрела при Иване III».

Оно и понятно — секулярность подсекла нам всю трансцендентность, Николай I попытался это дело выправить, но не смог, а уж при Александре II «негативные последствия Великих реформ значительно превосходили их позитивный эффект». До самого Сталина Россия жила в порочном режиме модернизации, но уж он-то отмобилизовал по самое не могу: «Успех масштабного мобилизационного рывка, начатого Сталиным в конце 1920-х гг., оказался закономерным результатом его политики в отношении номенклатуры». В свете авторской логики и Ельцин значительно лучше Горбачева — он-то в смысле авральности давал фору почти всем русским государям, но, вот беда, сделал свою власть недостаточно тотальной.

«Ельцину не удалось взять под контроль финансово-экономическую жизнь страны». А надо было. Всякий раз, как авторам надо сказать что-нибудь особо рискованное, они прибегают к новоизобретенному волапюку — помнится, Данилин восторженно писал о стиле Суркова, отметающем непосвященных. В самом деле, редкая птица долетит до середины такого, например, пассажа: «Покозатели хронодинамики (то есть движения в историческом времени политического мегасубъекта) тем выше, чем ближе пределы возможностей носителя власти к границам самого пространства власти». При чем здесь хронодинамика и в чем ее насущность? Да при том, что нельзя же просто так ляпнуть: Россия развивается тем динамичней, чем шире властные полномочия ее единоличного главы.

«Национальный суверенитет невозможен без реального суверенитета правителя в пространстве власти» (с.87) — читай: государственная граница в опасности, пока государь, как бы он ни назывался, не обеспечит себе полной свободы действий, тотальной изоляции от критики и абсолютной закрытости своего аппарата. Суверенитет — третье по частотности слово после «Путина» и «мобилизации»; что именно оно означает — понять трудно именно из-за частого употребления, при котором словосочетание, вроде «развитого социализма», начинает значить все и ничего. По-видимому, суверенитетом называется право жить по собственным законам, никак не соотносимым с логикой, законом и мнением народным; любой, кто заговорит об ответственности власти перед обществом, посягнет на ее суверенитет — а стало быть, любая критика в адрес ничем не ограниченного деспотизма и самодурства (служащего, понятное дело, интересам мобилизации) является предательством Отечества, окруженного врагами.

«Суверенность наиболее близка исконно русскому понятию „самодержавность“» (с.441). Реабилитация самодержавия вообще зашла дальше, чем казалось: «Провозглашенное Путиным идеальное государство (во многом далекое от России „существенностей“, с которой приходится иметь дело в реальности) представляет собой властецентричный универсум, в котором преодолен разрыв между правящим классом и народом, сведена на нет „бюрократическая реакция“. Главные качества такого государства — эффективное, сильное, „самодержавное“». Все это не ново — нова только терминология; конечно, мы возвращаемся не в застой, а гораздо глубже. При застое апология мобилизационного самодурства по крайней мере облекалась в формы борьбы за мир.

Еще одна терминологическая новация — «довыбор»: это слово во второй половине книги удерживает твердое четвертое место в смысле употребительности и значимости. Дело, оказывается, в том, что до 2005 года Владимир Путин порывался провести мобилизацию, но ему мешал ставленник семьи Касьянов. Между тем главный запрос эпохи был вовсе не на стабильность (которую до сих пор привычно ассоциируют с именем Путина): «В условиях технократизации и профессионализации политического процесса требовался качественно иной образ первого лица и его команды. Образ, основанный не на имитационной, а на подлинной стратегически ориентированной идеократии, обладающей монопольным проектом будущего».

Умри, Денис. Общественный запрос на идеократию — нечто принципиально новое, до этого не дописывались и самые яростные — допускаю, что искренние, — апологеты суверенитета. Но изюминка, конечно, — «монопольный проект будущего». Куда смотрит ФАС? Оказывается, население страны тут действительно немного лишнее — выработка проекта будущего обойдется без него; монополией на «стратегически ориентированную идеократию» обладает власть, и это каким-то образом связано с технократизацией и профессионализацией политического процесса. Впрочем, перевести на русский можно и эту фразу: политикой теперь будут заниматься только технократы-профессионалы, они же великие махатмы, а непрофессионалам, привычно верящим в смыслы, а не в технологии, в коридорах власти отныне места нет.

Профессиональный идеократ — нечто принципиально новое в характеристиках российского правителя, но если «друг детей», «отец народов» и «борец за мир во всем мире» уже были, то чем хуже этот новый титул? И Владимир Путин сделал свой «довыбор», заставив авторов радостно выдохнуть: «Неужели „довыбор“, к которому Россия шла на протяжении последнего столетия (а то и нескольких столетий — если вспомнить вехи более давних перипетий в пространстве власти), стал реальностью?». Стал, родимые, стал: «Общество осознало фактическую безальтернативность наиболее адекватного для себя сценария развития». Правда, о том, что он для него наиболее адекватен, ему опять сказали специально обученные авгуры; но раз уж безальтернативность — так давайте хоть сделаем вид, что обрушившийся на нас вариант как раз и есть самый исконно нашенский. «Все это — никак не плод отвлеченных умствований, но закономерности, имеющие самое непосредственное отношение к вырисовывающимся перед Россией перспективам», — уговаривают авторы читателя, добравшегося до с.226.

Разумеется, не составляло бы труда подробно разъяснить авторам, что «запрос на монопольную идеократию» исходит, как правило, не от масс, а именно от тех авгуров, которые в условиях идеократической монополии могут выглядеть аналитиками, а то и мыслителями; скажем, статус В.Ю.Суркова как идеолога основан именно на его монопольности в этом качестве, поскольку любая конкуренция немедленно указала бы ему на его истинное геометрическое место в пространстве власти или другом пространстве. Это же касается руководителей нашего авторского коллектива, гг. Бордюгова и Касаева, занимающих в пространстве власти более скромные посты. Минусы мобилизационно-авральных сценариев также общеизвестны и не нуждаются в рекламе. Но нас ведь, господа, занимает не полемика.

Мы пытаемся охарактеризовать истинную идеологию Хропопута, сформулированную добровольными помощниками власти и предложенную ей в качестве готового инструмента: бери, пользуйся! Идеология эта ясна, она, прямо скажем, не бином Ньютона и призвана подготовить россиян к очередному системному кризису (прилагательное «системный» в последнее время тоже весьма употребительно и призвано, видать, убедить читателя, что все всерьез, по-большому). Еще забавнее язык, которым все это излагается: это далеко не язык лозунга, которым, казалось бы, только и пользоваться во времена мобилизации. Поскольку мобилизация предполагает войну, а враг еще впрямую не назван (хотя нам смутно намекают, что таковым по умолчанию является весь остальной мир, а также все внутренние критики «пространства власти», позиционируемые в качестве «экстремистов»), — Хропопуту сопутствует чрезвычайно вязкий, вялый, робкий язык, ничего не называющий напрямую, все зашифровывающий, оплетающий, обтекающий, призванный не прояснить, а максимально затемнить ситуацию.

Больше всего это похоже на кавалерийскую атаку, во время которой командир восклицает перед строем: «Обеспечение информационной безопасности в сфере компьютерной коммуникации должно базироваться на наступательной политике продвижения позитивных ценностей толерантности!». Такое ощущение, что крикнуть «За Родину, за Путина!» мешает полное авторское осознание трагикомичности ситуации: нельзя же, в самом деле, одновременно производить мобилизацию и совершенно беззастенчивую лизацию. Нельзя в мобилизационной и вроде как теоретической работе размещать цветные вкладки с идиллическими детьми, играющими в песочнице, и столь же идиллическими «Нашими», ведущими здоровый образ жизни.

А как вам понравится такой, например, пассаж: «Спефицика „славянской тройки“ как раз и состоит в том, что характер происходящих внутри нее процессов является величиной с мощным зарядом, оказывающим воздействие на все постсоветское пространство». Кто входит в «славянскую тройку» — понятно, но вот каким образом характер может являться величиной с зарядом, воздействующим на пространство, — непостижимый парадокс Хропопута, призванный, видимо, отсеять непосвященных. Во всей стилистике, во всей хитросплетенной языковой вязи этой удивительной книги ощущается прежде всего страх, панический ужас перед внятностью — только безудержное многословие и наукообразие еще способны стыдливо прикрыть нищенски убогий смысл этих констатаций и призывов, провозглащающих тащение и непущание новым мобилизационным прорывом, а откровенный сервилизм — выполнением народных чаяний.

Остается понять — кому и зачем нужна эта книга?

Оказывается, весьма многим — так что ее пятитысячный тираж может оказаться еще и недостаточным. Авторам она нужна, чтобы заявить права на новую концепцию российской государственности и, возможно, улучшить свое положение в «пространстве власти». Власти — чтобы комбинировать предложенный новояз и составлять из кубиков «эффективность», «прагматизм», «мобилизация», «суверенность», «самодержавие», «домен» и «посыл» вожделенное слово «вечность». Чиновникам — чтобы держать золоченый переплет в кабинетах, на видных местах. Историкам — чтобы писать историю деградации русской общественной мысли. Современникам — чтобы отчетливее понимать происходящее и хорошо запомнить четырнадцать имен на случай, если по окончании Хропопута им захочется написать что-нибудь еще.

17 октября 2007 года

Теология позднего путинизма

Путин как главная российская святыня, или Культ субстанции

Некоторые особенности современной российской жизни и особенно лексики наводят на мысль, что описывать поздние нулевые в терминах политологии бесперспективно, а вот теология — сгодится.

На эту мысль меня навело распоряжение руководства единороссов о разделении всех губернаторов на тех, кому разрешено использовать в предвыборной пропаганде образ Путина, и тех, кто лишен этого удовольствия.

Можно бы, конечно, написать, что губернаторам запрещено использовать портрет Путина, но это звучит, во-первых, прозаично, а во-вторых, неполно.

Речь идет не только об иконографии, но и об оценках, ссылках на дружбу с первым лицом, а возможно, о бегущей строке с его благословением.

Само словосочетание «образ Путина» — нечто принципиально новое для российской реальности. Даже во времена застойного маразма, помнящиеся мне отчетливо, словосочетание «образ Брежнева» было непредставимо. Когда Виктор Коршунов в спектакле «Целина» по мотивам одноименного шедевра читал текст от автора, он не обозначался в афише как Брежнев — участники перечислялись общим списком. Это был рассказчик вообще, а не конкретный «многажды герой».

«Образ Путина» — понятие широкое и бессодержательное. Упоминая или показывая Путина, губернатор фактически повторяет сакральную формулу «С нами Бог», ничего не сообщая собственно о Боге. Он с нами, и этого достаточно. Это исключает моральные оценки и неудобные вопросы.

Критерий, по которому отбираются осчастливленные, тоже неясен. По слухам, те 27 из 65, кому повезло, пользуются популярностью в собственных регионах и потому не могут скомпрометировать президента. Вообще-то, если у нас из 65 губернаторов 38 настолько отвратительны населению, что способны понизить рейтинг Путина одним появлением в кадре на его фоне, это тревожный сигнал; но от социологии воздержимся. Заметим лишь, что несчастным очень обидно: они не допущены не только к первому лицу, но и к его образу.

Я уже предлагал в одной из колонок решить проблему диверсификацией образа Президента, то есть введением нескольких образов вместо одного. Если успешных губернаторов будет осенять, допустим, благожелательный образ «Путин Всех Скорбящих Радость», то нерадивых будет пронизывать «Путин Ярое Око»; для особо деятельных возможен Троеручец. Такое разделение в духе православной иконической традиции позволило бы не только удовлетворить все амбиции, но и обогатить политический лексикон.

Культ личности Сталина был гораздо меньше похож на религию: во-первых, ему сопутствовала рациональная, внятно формулируемая идеология, от которой Сталин в своей практике отступал редко. Идеология с верой практически не совмещаются: «верую, ибо абсурдно» — по сути, антиидеологический принцип. Сфера идей не имеет права на абсурд.

Книга Алексея Чадаева «Путин. Его идеология» потому-то и не имела широкого успеха, а автору принесла скорое изгнание из Общественной палаты, — что идеологией тут явно не отделаешься. Надо было писать «Его теологию».

В случае Путина мы имеем дело не с культом личности, — поскольку и личность слабо выражена, да вдобавок герметично закрыта от посторонних глаз, — но с культом субстанции, если угодно.

Эта субстанция неопределима: ее можно назвать чекизмом — но это узко, мелко и фактически неверно, ибо чекизм жестче и брутальней, чем мягко сияющий «образ Путина». Можно властью — но власть была и у Брежнева, и у Ельцина, и даже у Горбачева, однако культа не породила. Субстанция Путина в наименьшей степени зависит от его личных качеств и вообще имеет мало отношения к реальному Владимиру Владимировичу, который и сам почти наверняка ничего не понимает в происходящем.

Эта субстанция — своего рода субстрат коллективных ожиданий, которые оказываются сильнее всякой логики; путинизм — фантом массового самогипноза, порождение общественных чаяний. Если Бог есть, он тоже мало похож на наши представления о нем; мы вольны наделять его любыми, часто взаимоисключающими свойствами. Как существует Бог христианский, иудейский и мусульманский, — так есть Путин либеральный, Путин державный и даже Путин националистический, хотя существует и незначительная прослойка атеистов, утверждающих, что никакого Путина нет, а есть крошка Цахес, которому повезло. Но это, конечно, метафизическая глухота. Лишним доказательством религиозной природы путинского культа служит и то, что он существует в двух вариантах — мягком и жестком, официозном и тоталитарном.

Тоталитарная секта Путина — движение «Наши» и его клоны; главный идеолог сектантской версии культа — Владислав Сурков, наглядно доказывающий старую мысль Владимира Мегрэ (культ «Анастасия», если кто помнит) о тождестве сектантских принципов и сетевых маркетинговых технологий. Тот факт, что пиарщик и маркетолог с менатеповским прошлым оказался во главе тоталитарнейшей из постсоветских сект, наглядно доказывает это тождество: вне зависимости от качества продукта в тоталитарных сектах и на слаборазвитых рынках он именно «впаривается», внедряется насильственно и безальтернативно. Секта никогда не вытеснит официальную церковь — власть сама не нуждается в слишком крикливых и кровожадных адептах; но секта необходима — хотя бы для того, чтобы служить пугающей альтернативой скучноватому силовому официозу и вдобавок растить для него кадры. Повзрослевший сектант чаще всего приходит в церковь, принося туда и остатки пассионарность, и опыт смирения.

Старую формулу Кормильцева — «Можно верить и в отсутствие веры» — следовало бы скорректировать грамматически: не «верить в отсутствие», то есть в безбожие, а в «верить в отсутствии», то есть в религиозном вакууме.

Анализируемый новый тип веры возможен только при условии пустого места на вершине религиозной пирамиды, только там, где свято место оказалось пусто. Почему — отдельная и долгая тема: возможно, христианство было с самого начала неорганично для России, как утверждают наиболее радикальные почвенники и язычники (что часто совпадает). Возможно, оно было скомпрометировано государством или разрушено большевизмом. Как бы то ни было, вакансия Бога открылась. Сформировалась любопытная религия, рассмотрением которой мы здесь и займемся.

Мифология Путина как верховного божества сформировалась не сразу, и радикально отличается от ленинской или сталинской. Путин — Бог, которым может стать любой; он изъят из толпы, наделен ореолом народных чаяний — и вот сияет. Любопытно, что мифологема «Бога-сына» со временем развивается в сторону все большего отрицания Бога-отца. В христианстве Отец и Сын — единое, Сын уточняет, конкретизирует, иногда смягчает отцовские установления, лишает веру жестковыйности, косности и формализма, распространяет ее на все человечество и снимает национальный вопрос — но отрицать ветхозаветного Бога ему, естественно, незачем. Напротив, он постоянно подчеркивает преемственность. Правда, со временем (особенно непримиримо это звучало у Флоренского) богословие отваживается заговорить о несовместимости Ветхого и Нового заветов. Андрей Кураев даже называет Ветхий Завет «собранием иудейских мифов», противопоставляя ему боговдохновенное Евангелие.

Культ Сталина формально был продолжением культа Ленина, но содержательно, а зачастую и формально отрицал его; если для шестидесятников Ленин был «анти-Сталин», то для «тридцатников» Сталин был явный и недвусмысленный анти-Ленин, зодчий Красной Империи. Об этом осторожно, но достаточно внятно, чтобы его услышали, высказался Пастернак: «Судьба дала ему уделом предшествующего пробел… За этим баснословным делом уклад вещей остался цел» — то есть, в отличие от разрушителя Ленина, Сталин выбрал органический и эволюционный путь, путь строителя и консерватора (иное дело, что от этого заблуждения Пастернак скоро отказался, но многие разделяют его до сих пор).

Путин являет полное и открытое отрицание Бога-отца. И тому есть свои причины.

Христос не нуждался в том, чтобы поднимать свою популярность и легитимизировать учение за счет неудачливого предшественника, но уже Сталину — при его весьма скромных личных дарованиях — необходим был ореол общественных ожиданий, атмосфера коллективной усталости от разрухи. Путину отрицательный фон позднего Ельцина жизненно необходим — новая мифологическая схема в том и заключается, что единственным положительным деянием Бога-отца было порождение Сына. Впрочем, и в христианстве есть тезисы, прямо подводящие к этому: ведь Христос пришел «спасти мир», и стало быть, мир, созданный Отцом, находился в глубоком кризисе, сродни российским девяностым годам.

Таким образом, новая, извращенная и выхолощенная версия христианства опирается на миф о мире, погрязшем во зле, и о Боге-отце, единственной заслугой которого было порождение Сына. Выполнив эту миссию, он ушел на покой, чтобы больше уже не вмешиваться в судьбу Творения. Остается добавить лишь, что вместо храмов «на крови» новая религия возводит бесконечные храмы на нефти, и то, что большинство московских новостроек так и высится незаселенными вследствие безумных цен, лишний раз подтверждает их сакральную, храмовую природу. Церкви не для того, чтобы в них жить; они манифестируют веру — и здание Газпрома в Петербурге как раз и есть один из храмов новой веры; спор о целесообразности его возведения, таким образом, бесплоден.

Вопрос о том, чего требует от адептов эта религия, предлагает ли, в частности, какую-либо этику, сложен и неоднозначен. Риторические призывы «быть как Путин» содержат в себе логическое противоречие и даже более абсурдны, чем старые призывы «такими быть, как Ленин». Культ Ленина слишком рационален, чтобы стать религией; стать Лениным или по крайней мере асимптотически приближаться к нему — вполне возможно, для этого достаточно любить маму, получить золотую медаль, отомстить за брата и т. д. Но стать как Путин — совершенно немыслимо, поскольку нынешний статус Путина не есть результат его карьеристских действий и даже собственных заслуг, каковы бы они ни были. Путин не раз повторял, что он не политик, а гражданин России, ставший Президентом. На вершину он был вознесен не только потому, что доказал лояльность и скромность, но и потому, что принадлежал к последнему кадровому резерву (в этом контексте Лубянка выступает богиней-матерью, которую Бог-отец хоть и бил поначалу, но под конец признал единственно достойной партнершей). Больше, в общем, было некого. Торжество Путина и его нынешний статус есть суммарное порождение чуда, наития, случайности, кризиса, ельцинского одиночества, нефтяного подорожания — словом, такой совокупности факторов, при которой личные качества властителя (если только он не маньяк) никакой роли сыграть не могут. Стать Путиным — значит организовать волшебное стечение всех этих случайностей, а такое никому не под силу. Путин — в чистом виде Избранник (Бога, судьбы, случая); его утверждение, как любят говорить иерархи РПЦ, «промыслительно».

Возможно, для демонстрации этого принципа был сознательно избран «человек без свойств», единственным внутренним содержанием которого являются ожидания толпы и лексические упражнения придворных технологов, — но, знать, само Небо одобряет этот выбор, ибо пока у нас во власти случались личности, ничего хорошего из этого не выходило. Путин — не личность, а посредник, медиум; через него благодать транслируется непосредственно, без помех. Следовательно, от личности ничего не зависит (отсюда и упомянутый культ субстанции), а значит, не может быть и этического кодекса имени Путина.

В самом деле, этические требования новой религии предельно скромны и сводятся к выполнению нехитрых ритуалов, из которых и состоит вся политическая жизнь. Один ритуал нам был недавно продемонстрирован — это ежегодное общение Божества с верующими, причем ответы на вопросы все чаще идут по ветхозаветной, недавно актуализированной схеме. Если помните, Иов спрашивает Бога «за что?», получая в ответ перечень особо выдающихся божественных деяний (как то: Левиафан, ряд пейзажей и др.). В последнее время общение идет именно по этой схеме: народ говорит о своих проблемах, Правитель излагает перечень достижений, зачастую не относящихся к делу. Иногда производятся одно-два показательных чуда, и скоро, при неизменности вектора, дело дойдет до исцелений.

Еще один ритуал, тоже недавно продемонстрированный гг. Церетели, Михалковым, Чаркиным и Салаховым, — сводится к мольбе о неоставлении. Сугубо ритуальный характер этой просьбы очевиден, поскольку ее адресат неоднократно заявлял о желании уйти в отставку, как и предписывает Конституция; в конце концов, большинство ритуальных призывов имеет сугубо риторический характер. Просьба к Верховному Божеству не оставить подданных архетипична для всех религий. Иное дело, что в данном случае она, может быть, не так уж риторична — поскольку вопрос об отставке Верховного Божества никогда еще в современной истории не вставал, и как тут поступить — в самом деле непонятно.

Христианский Бог умер и воскрес; в духе этой мифологемы отдельные адепты нового божества предлагают вариант с кратковременной отставкой и последующим триумфальным возвращением, уже навсегда. Этот вариант, однако, сомнителен как раз потому, что Второе пришествие бесконечно откладывается и вдобавок знаменует конец света. Вряд ли найдется хоть один россиянин, который согласится на возвращение Владимира Путина во власть при условии немедленного Страшного суда. Вместе с тем удалиться от подданных Бог тоже не может — это чревато фрустрацией, драмой, прекращением экономического роста.

Единственное, что можно предложить в этих обстоятельствах, — срочное создание новой церкви, главой которой мог бы стать Владимир Путин. Но светское оформление этой церкви пока неясно. Совет безопасности или любая госкорпорация на роль церкви не тянут, потребно что-то менее прозаическое, лучше бы идеологическое, — но как раз идеологии-то у Путина нет, поскольку вся она сводится к абстрактной вере в Промысел, спасающий Россию, подбрасывающий ей то нефть, то газ, то выходца из спецслужб. Вся эта идеология уже многократно описана, в том числе и автором этих строк: она сводится к апологии простейших «сырьевых» ценностей, имманентностей вроде крови и нефти, родственных связей и газовых месторождений. «Суверенитет» следовало бы перевести на русский не как «самодержавие», как предлагали авторы книги «Рано подводить итоги», а именно как опору на эти имманетные, изначально данные вещи. Но суверенная демократия покамест никак организационно не оформлена, да и потом, как подчеркнул Владимир Путин, это не он работает у Суркова, а Сурков у него.

Следовательно, за оставшиеся до выборов месяцы должен возникнуть некий орган вроде совета старейшин, который Владимир Путин сначала должен возглавить (после долгих просьб ткачих, поварих и бабарих), а потом заменить собой, как тройку «Единой России». Главной чертой этого органа должны быть не идеологическая выверенность, не силовые полномочия, не финансовое могущество, — но абсолютный и беспрекословный авторитет. Тогда не будет противоречия между будущим президентом и нынешним отцом нации, и не возникнет перспектива двоевластия, лишающая сна Максима Соколова.

Оптимальным вариантом, конечно, было бы провести Путина после отставки прямиком в Патриархи, но это, во-первых, трудно выполнимо, а во-вторых, авторитет РПЦ в сегодняшней России, увы, значительно уступает путинскому. Скорей уж возможно преобразование Лубянки в некий альтернативный храм: Путин, вновь возглавляющий госбезопасность, — сильный ход, при условии, что госбезопасность станет уже не просто спецслужбой, но средоточием российской государственности как таковой. Превращение Отца нации в Великого Инквизитора — не худший вариант, помогающий заодно отмыть добела черноватое чекистское ведомство.

Это нормально и в смысле разделения властей — поскольку Лубянка давно уже государство в государстве и осуществляет собственный план, параллельный основной российской истории. Правда, для такой рокировки Лубянка должна стать достойной нового главы и получить либо обновленный статус, либо небывалые полномочия, либо новое здание с чертами традиционного храма и особым подвалом для жертвоприношений.

Есть еще, конечно, вариант с вознесением. Но какое вознесение в наш технический век? Разве что в президенты США — но это, кажется, еще нереальней вертикального старта в небо среди бела дня.

25 октября 2007 года

Опыт о страхе

Пятидесятилетний рабочий Аркадий Петрович Грачев, проживающий в городе Кандалакша Мурманской области, прислал в редакцию одного еженедельника, где я работаю, вот такое — абсолютно грамотное, хоть и с извинениями за орфографию, — короткое письмо твердым почерком:  

Уважаемая редакция! Может ли кто-нибудь ответить, что происходит у нас в стране? У меня такое ощущение, что всех журналистов обуял липкий страх. Они оправдывают любое действие президента. То, что у нас начинается культ личности, мне довольно ясно. Нисколько не умаляю заслуг президента, но о них столько твердят, что даже страшно подумать, что бы мы без него делали.

Почему в Чечне возрождается цензура? Это уже не Россия? Почему никто не встречается с рабочими — не теми, которых начальники подсовывают, а теми, кого коллективы делегируют? Может, обстановка стала бы ясней и страна крепчала быстрей? Почему партия, которую поддерживает президент, постоянно призывает его нарушить конституцию? Почему так живет трудовой народ в глубинке? Почему человек, который хочет и может работать, должен прозябать?

Но это вопросы не к журналистам. А к журналистам вопрос один: вас прикормили или запугали? Молчанием или замалчиванием гордиться не надо. Единомыслие — это нечестно.

Я бывал в городе Кандалакша и примерно представляю себе, как живет его население. Но отвечать Аркадию Петровичу на социальные вопросы я не уполномочен, да и в Москве хватает людей, живущих вполне по-кандалакшински. Я пытаюсь ответить на прямо обращенный ко мне вопрос: почему нам страшно?

На него нет рационального ответа — я, по крайней мере, не знаю. Россия на моей памяти попадала в гораздо худшие переделки, чем нулевые годы, — но такого повального и действительно липкого ужаса не было ни при раннем, ни при позднем Ельцине, ни при раннем Путине, ни при позднем Брежневе. Боятся все: редакторы на телевидении и радио, цепляющиеся к каждому слову, душащие в зародыше любой мало-мальски живой формат. Руководители силовых ведомств, грызущие друг друга и робко, с оглядкой, которая трудно сочетается с надрывным пафосом, выносящие сор из Большого Дома. Олигархи, которых почти не осталось. Банкиры. Журналисты. Учителя, боящиеся ляпнуть на уроке истории что-нибудь, не соответствующее новому краткому курсу. Да что там, Аркадий Петрович, — вот я вам пишу это письмо и боюсь. Чего? Не знаю. Но текст дается мне трудно: я оглядываюсь на множество потенциальных читателей и привходящих обстоятельств. Раньше этого не было.

Зыбкий кисель в душе, неосушаемое болото, «двадцать семь лет непрерывной тряски», как характеризовал свою советскую жизнь Бродский, — это как раз и есть здоровое, наиболее адекватное состояние россиянина. Особенно если учесть, с каким наслаждением, с какой нескрываемой готовностью он в это состояние плюхается при первом сигнале «можно и нужно». Так проститутка, выкупленная из публичного дома разночинцем и вроде как приучаемая им постепенно к рутинным занятиям вроде шитья, радостно изменяет ему при первой возможности с его же другом-студентом — просто потому, что ничего другого не умеет.

Вряд ли население России боится исключительно за свою жизнь. Потому что хуже бессмысленной, бездарно проходящей, вялой и позорной жизни все равно ничего не бывает. Существование, для поддержания которого ты трясешься перед каждым чиновником, унижаешься перед каждым ЖЭКовцем и заискиваешь перед каждым водопроводчиком, — не та ценность, за которую хочется цепляться. И ведь не сказать, чтобы не знали другого. Предположить, что верят пропаганде? Но качество этой пропаганды говорит само за себя, в нее не верят даже те, кто вынужденно (правда, никто не заставлял) ее озвучивают. И озвучивают-то с улыбками и подмигиваниями — типа ребята, ну все же ясно? Однако, видимо, эта легенда про враждебное окружение, про злобную Грузию и смертельно опасную Украину достигает цели: есть сказки, в которые приятно верить вне зависимости от того, очевидна ложь или нет. Предположить, что боятся неопределенности, безальтернативности нынешнего правления, невозможности выстроить здесь другую конфигурацию власти и общества? Так ведь альтернатив море, и совершенно очевидно, что большинство будут лучше теперешнего варианта. Жареный петух еще не клюнул, нефть не подешевела? Так ведь он уже клюнул, много раз клевал, — и все без толку. Кого боятся — Путина, гебни, бандитов, суда, начальства, кризиса? Непонятно, сами не знают. Но — парализованы, скованы, обезличены и обездвижены, и уже соревнуются «кто хуже», надеясь, что худших не тронут. А я глубже лизну! А я больше запрещу! А я наглее совру! А я злее наору на того, кто зависит от меня и боится меня! Высунулся — получи. Обратил на себя внимание — не жалуйся. Всем сесть по стойке «кротко» и спрятать головы в колени.

Казалось бы, одни должны бояться, а другие — испытывать мстительный восторг реванша, но так уж получается во время российских заморозков, что победителей нет. Я вижу, конечно, патриотов, думающих, что теперь-то они отмстят либералам, — но патриотов запугивают не меньше, вон уж и в экстремисты производят, и террор приписывают… И державники, выдумывающие новую идеологию, и восторженные адепты «России, поднявшейся с колен», — видимо, опирается она при этом на нефтяную вертикаль, — запуганы до дрожи, до писка. Я ведь слышу, какими голосами они разговаривают. Их угрозы и пафос, их нашистский надрыв, их туманное наукообразие и слюнявый подхалимаж — все с сильнейшим привкусом ужаса, с запахом холодного пота.

Вернулся главный принцип советской очереди: ненавидеть всех, кто впереди, и презирать всех, кто сзади. Страх убивает человечность быстрей всех иных пороков, он разъедает человеческое, как кислота, — вот почему в России почти не осталось человеческого. Казенного, службистского, кафкианского — очень много; но того, что делает жизнь жизнью, а страну страной, почти не осталось. Не за что цепляться — и странна эта безумная привязанность к стабильности, при которой сохраняется и умножается только худшее.

Пожалуй, именно кафкианские аллюзии сейчас наиболее актуальны: Россия сегодня — очень кафкианская страна, вроде огромного «Замка». В Замке ведь тоже нет никаких репрессий — только зыбкая трясина всеобщего почтительного ужаса да соревнование в мерзости, дабы угодить мерзейшему Кламму. Откуда же берется этот ужас у героев Кафки, а главное — откуда он взялся у него самого, в тихой Австро-Венгрии, в буржуазной среде, в укромной конторе, которую он хоть и терпеть не мог, а посещал исправно? Причина сформулирована в «Письме к отцу»: этот вечный ужас и ощущение полного своего бесправия — черта детей, которых не любили. Как-то, желая воспитать в сыне стойкость и отучить его от ночных слез, отец взял да и выставил его в одной рубашке ночью на балкон. Продержал он его там недолго, но этой четверти часа хватило, чтобы маленький Франц Кафка понял: с ним можно сделать все, что угодно, и никто его не защитит. Это вообще-то очень страшное сознание — что с тобой ВСЕ МОЖНО. Нет ни закона, ни милосердия, ни абсолютного авторитета, который бы взял и громко сказал, что ТАК НЕЛЬЗЯ. Все мы с детства растем в сознании, что применительно к нам все разрешено; что нет закона, который ограничил бы произвол; что нет морали, которую нельзя было бы отменить очередным съездом-пленумом-митингом. Мир без опор как раз и есть мир сплошного, тотального, бесконечного страха — потому что опереться в нем не на что. Кафка вырос таким потому, что его не любил отец. Мы выросли такими потому, что нас не любила мать — общая, грозная мать Родина, которую здесь так любят изображать с мечом и которая поныне встречает гостей Киева, напоминая о меченосности местного материнства.

Недолюбленные дети — страшная сила. Они не только понимают, что ничем не защищены, — они и сами готовы ничем себя не ограничивать, глумясь над чужой беззащитностью. Изуверство — оборотная сторона страха: вот почему в армии из самых забитых новобранцев получаются самые страшные деды. Вот почему в современной России все не только дрожат, но и с улюлюканьем кидаются травить любого несогласного или просто немного отличного от массы. Страх вообще — самая гадкая из человеческих эмоций; ничто так не выхолащивает жизнь. Если по-толстовски представить нашу личность как дробь, вынеся в знаменатель все хорошее, что мы можем и видим, а в знаменатель — все отвратительное в нас и вокруг, страх почти сведет эту дробь к нулю: все хорошее безжалостно обесценит, а отвратительное многократно раздует. И что самое ужасное — эти нынешние страхи расплывчаты, размыты, не то что беспочвенны, а безадресны. Кого бояться? Почему смена власти, проходящая в обстоятельствах мирных и давно просчитанных, сопровождается такой нервозностью? Что такого грозит кремлевским элитам? — по миру-то уж как-нибудь не пойдут! Даже в 1999 году, когда в Москве взрывали дома, «Отечество» не на жизнь, а на смерть боролось с «Единством» и приход ОВР к власти реально угрожал ельцинскому окружению утратой статуса, а то и свободы, — такого страха не было: наверное, потому, что можно было высказывать опасения вслух. А отчасти потому, что случаи откровенно низкого, нарочито омерзительного публичного поведения были еще не так многочисленны: не достигала таких высот лесть, стеснялись так широко и беззастенчиво врать, не объявляли любого несогласного наймитом Запада, желающим расчленить нашу независимость и украсть нашу нефть… Уровень страха в обществе сильно зависит от нравственного здоровья этого общества: одно дело — бояться сограждан, пусть иногда звероватых, но вполне цивилизованных. Другое — кровожадных дикарей. Третье — гигантских рептилий, от которых и вовсе не знаешь, чего ждать. Дикари плохи, нет слов, да и сограждане не ангелы, но сегодня повылезли рептилии. В них еще кое-как узнаются сограждане — у кого-то очки, у кого-то шляпа там или книга под мышкой, — но пахнет от них уже иначе, и следы остаются склизкие.

Если спросить перестраховщиков, вымарывающих каждое живое слово из телепроекта или радиоинтервью, — чего они, собственно, боятся, что такого ужасного с ними сделают? — они не ответят, потому что массовые репрессии пока все-таки не стоят на повестке дня, да вряд ли они и возможны в полуоткрытом обществе вроде нашего. Возможно, сильна память о восьмидесятых, когда на общество хлынул вал лагерной литературы об ужасах ГУЛАГа, шарашек и многодневных допросов, — но в тридцатые вала этой литературы еще не было, так, хилый поток политкаторжанских мемуаров. А страх был, да какой! Еще и брать по ночам не начали, еще только своих же в верхах хватали, — а ужас уже полз и ширился, катком проезжался по стране, парализовал талант художников, волю полководцев, любопытство журналистов… И чем больше обожествляли Верховного, чем тоньше пели, тем больше боялись. Чего? Арестов, избиений, Колымы? Так ведь не знали еще ничего об этом. Позора? Разлуки с домашними? Смерти? Но ведь в двадцать первом было страшней, кровь ручьями лилась, — и не боялись, летели в атаку, голодали, топили буржуйки книгами, под обстрелами ходили друг к другу в гости? Почему отчаянные краскомы, кидавшиеся в бой за рабочее дело, с такой легкостью сдавались пятнадцать лет спустя, когда за ними приходили? Почему тряслись бесстрашные маршалы?

Причин, на мой взгляд, было две. Первая — роковое сознание собственной неправоты, неизбежной расплаты. Они много наворотили и понимали это, своими руками выстроили пирамиду, которая теперь их давила. Русская революция и гражданская война создали ситуацию, в которой неправы оказались все. Чистой, безупречной, эскапистской позиции в те годы — не было. Виноваты были красные и белые, левые и правые, народ и интеллигенция; боровшиеся с властью (ибо она все-таки вытягивала страну из бездны) — и принимавшие ее (ибо из одной бездны она тотчас ввергала в другую). Всем было чего бояться, у всех в душе была трясина, каждый многократно предал себя во время этой борьбы — потому что и главное требование этой борьбы было: переступи через себя, через личность и совесть, во имя идеалов, сначала одних, а потом других. Смирись перед партией. Искорени в себе человеческое. Вот в результате человеческого и не осталось, и не на что стало опереться, когда накатил ужас: у всех этих людей, десятки раз отказавшихся от себя, не было опор, позволяющих достойно переживать смутные времена. Партия постоянно отрекалась от себя, петляла, переписывала собственную историю. И вертикаль, к которой можно прислониться в душевной смуте, исчезла: кроме ужаса, не осталось ничего. Властные вертикали ее не заменяют.

Но разве нам самим не случалось в девяностые и позже предавать себя, когда на наших глазах сначала под предлогом освобождения, а потом под предлогом восстановления государственности то и дело совершались дела бессмысленные, аморальные, корыстные и глупые? У нас тоже не осталось ни одного нескомпрометированного идеала, ни одной необолганной ценности. Чем обернулась свобода — все видели. Чем оборачивается государственность — тоже видят все: трибунными ткачихами, например. Или «Нашими». Или «Единой Россией» с ее первой троицей, единой в одном лице. Для ослабленного организма и насморк — серьезное потрясение; для обессмыслившейся, лишенной стержня души и самый мелкий страшок оборачивается вселенским ужасом.

Есть, впрочем, и вторая причина: человек вообще-то давно борется со страхом смерти. Столько, сколько существует. Он придумал массу замечательных отвлечений — культуру, общественную жизнь, философию. Но когда люди сами у себя отобрали все, что делает жизнь жизнью, — им и отвлечься не на что: они смотрят на Петросяна, на «Ледниковый период», на «Программу-максимум» — и трясутся. Это не может отвлечь от главных проблем бытия, поскольку лежит в другой плоскости: все равно что мазать больной зуб йодом. Проблема глубже, и справиться с ней может только то, что проникает в душу достаточно глубоко. А у нас ничего этого не осталось. Даже йод уже под вопросом.

Тут есть и всякие привходящие моменты — я упомянул бы о двух, наиболее существенных. Во-первых, раньше, в те же семидесятые, существовали какие-никакие правила игры. Оглядывались на Запад, то, се. А сегодня у нас суверенитет — в том смысле, что мнение Запада нам по барабану, да и мы Западу, если честно, тоже. Нефть качаем, и ладно, а сажают при этом пусть хоть каждого второго. Как раз останется ровно столько народу, сколько нужно для нефти. Сегодня власть привыкла не просто побеждать, а доламывать и дотаптывать: побежденного не милуют, война идет на уничтожение, это как раз одна из немногих методик, которыми спецслужбы овладели в совершенстве. Почти ничего другого они толком не умеют — отсюда и почти стопроцентная уверенность в том, что на ближайшее время это станет их основным занятием. Это и есть их главная нанотехнология.



Поделиться книгой:

На главную
Назад