Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но тут не выдержал Дамон:

— Не томи ты Тимбрио, Элисьо, раз что можешь ты его порадовать доброю вестью!

— А я, — подхватил Эрастро, — поспешу к несчастному Силерьо с вестью о том, что Тимбрио отыскался.

— Благие небеса! Что я слышу! — воскликнул Тимбрио. — Что ты говоришь, пастух? Ужели это тот самый Силерьо — верный мой друг, сокровище души моей? Я так мечтаю с ним свидеться! Более страстной мечты у меня сейчас нет. Рассей же мое сомнение, ибо оно все растет, подобно как растут и множатся твои стада на зависть соседям!

— Не волнуйтесь, Тимбрио, — заметил Дамон, — ведь Силерьо, о котором толкует Элисьо, и есть тот Силерьо, о котором толкуете вы, тот, который думает не столько о собственном своем здоровье и благополучии, сколько о том, благополучно ли вы здравствуете на свете. Как он нам рассказывал, горечь разлуки с вами, а равно и другие утраты, которые он от нас также не утаил, столь сильно на него повлияли, что он поселился неподалеку отсюда, в небольшой пещере, и, ведя крайне суровую жизнь, мечтает ныне только о смерти, оттого что его жажда узнать о вас до сих пор не могла быть утолена. Все это доподлинно известно Тирсису, Элисьо, Эрастро и мне, ибо он сам рассказал нам о вашей дружбе и обо всем, что с вами обоими произошло вплоть до того дня, когда роковое стечение обстоятельств вас с ним разъединило, а его обрекло на столь строгое уединение, что вы диву дадитесь, как скоро его увидите.

— Увидеть его и тут же умереть! — подхватил Тимбрио. — Так вот, зная, сколь свойственна вам, милые пастухи, жалость к людям, я прошу вас: сжальтесь вы надо мной и скажите, где та пещера, в которой живет Силерьо!

— Лучше сказать, где он умирает, — поправил его Эрастро, — но появление ваше вернет ему жизнь, и коли вам не терпится порадовать его и себя, то вставайте, и мы вас проводим, с условием, однако ж, что по дороге вы расскажете нам обо всем, что с вами случилось после того, как вы уехали из Неаполя.

— Немногого же ты хочешь за такое великое одолжение! — заметил Тимбрио. — Да я не только это, а все что угодно готов тебе рассказать!

Затем он обратился к своим спутницам:

— Итак, счастливый случай избавляет нас с вами, драгоценная Нисида, от необходимости скрываться под чужими именами, на радостях же от получения столь доброй вести я осмеливаюсь обратиться к вам обеим с просьбой: пойдемте скорее к Силерьо, — ведь мы с вами, сеньора Нисида, обязаны ему жизнью и нашим счастьем.

— Меня не нужно просить, сеньор Тимбрио, о том, чего я сама так жажду, тем более, что мне так легко будет это исполнить! — молвила Нисида. — Поспешим же! Право, мне каждое мгновение представляется вечностью.

С теми же словами обратилась к Тимбрио и сестра Нисиды Бланка, которую, видимо, особенно радовала предстоящая встреча с Силерьо. Дорогой влюбленного

Тимбрио и красавиц-сестер, Нисиду и Бланку, охватило такое страстное нетерпение, что быстрый их шаг казался им слишком медленным; Тирсис же и Дамон, видя, что Тимбрио теперь не до того, не напоминали ему его обещание рассказать по пути к пещере обо всем, что с ним приключилось после того, как он расстался с Силерьо.

Боясь взволновать отшельника неожиданным своим появлением, Тимбрио, Нисида и Бланка порешили к нему не входить. Опасения их были, однако ж, напрасны, ибо Тирсис и Дамон, заглянув в пещеру, с удивлением обнаружили, что там никого нет. Но в это самое время послышались звуки арфы, возвестившие им, что Силерьо должен быть где-то поблизости, и, пойдя на звон ее струн, они его вскоре увидели: сидя на срубленном оливковом дереве, в полном одиночестве, если не считать вечной его спутницы — арфы, он извлекал из нее столь нежные звуки, что, дабы упиться сладостною их гармонией, пастухи не стали его окликать, а тут еще, как нарочно, Силерьо чудным своим голосом запел эту песню:

Свои крылатые часы, о время,Поторопи! Я изнемог от мук.Ах, если мне ты хоть немного другЗнай: жизнь мою пресечь настало время.Мое дыханье оборви в то время,Когда душе постыло все вокруг.Не медли! Дни пройдут, и злой недугМеня отпустит, может быть, на время.Не радостных часов прошу я, нет!Пусть мимо пролетят, — они бессильныМне возвратить веселье прежних лет.Мечтаю я сойти во мрак могильный,И мне желанен только смертный час:Он, он один от мук меня бы спас.

Пастухи, оставшись незамеченными, прослушали до конца всю песню и вернулись обратно с намерением предложить остальной компании нечто такое, о чем вы сейчас узнаете, а именно: сообщив, где находится Силерьо и где они его отыскали, Тирсис обратился к Тимбрио со следующей просьбой: пусть все незаметно подойдут поближе, а затем Тимбрио или Нисида что-нибудь споют. И все это Тирсис затеял, дабы продлить удовольствие, которое сулила отшельнику столь приятная встреча. Тимбрио согласился; Нисида, которой он передал просьбу Тирсиса, также изъявила согласие. И вот, когда они уже подошли так близко, что Силерьо мог их услышать, Тирсис подал прелестной Нисиде знак, и та начала петь:

Хоть благом обладаю я,Что мне несчетных благ дороже,Одно, утраченное, все жеЖестоко мучает меня.Ко мне не ласков сын Венеры,И рок — отъявленный мой враг:Они дарят мне мало благ,А беды сыплют полной мерой.В любви, хотя б ее звездаСчастливая сопровождала,Утехе каждой бед немалоИ мук сопутствует всегда.Что тесный строй привычен мукам,Кому изведать не пришлось?Утехи же приходят врозь, —Они не связаны друг с другом.О том, как дорога ценаЛюбого мига наслажденья,Надежды скажут и мученья,Которыми любовь полна.Мои об этом скажут очи,Чей блеск от скорби все бледней,И муки памяти моей,Которая и днем и ночьюО том мне шепчет, кто бы могЕе спасти от вечной муки,Но с кем я в горестной разлуке,К кому не нахожу дорог.О ты, тому безмерно милый,Кто столь же почитал своимТебя, сколь и себя твоим,И с кем пребуду до могилы!Своим присутствием украсьНечаянное наше счастье,Не превращай его в несчастье,Так долго вдалеке держась.Мне тяжко думать, что безуменБыл ты когда-то, я же — нет,А ныне я впадаю в бред,Меж тем как ты вполне разумен.Тому, чьей стала я навек,Исполнивши твое желанье, —Что радости в завоеванье,С которым твой совпал побег?Тебя своей считал он частью,И чрез тебя могла б сейчас,Когда б ты не покинул нас,Я полного достигнуть счастья.

Если чарующий голос прекрасной Нисиды наполнил негой сердца ее спутников, то какие же чувства должен был вызвать он у Силерьо, который, затаив дыханье, следил за всеми его переливами? Все это время ее голос пел в его душе, не умолкая, и вот теперь, придя в волнение и затрепетав от восторга при первых же его звуках, Силерьо мгновенно превратился в слух и забыл обо всем на свете. И, хотя то был явно голос Нисиды, он все никак не мог этому поверить, ибо не чаял уже встретиться с нею, да еще в таких пустынных местах. Но в это время по знаку Дамона Тимбрио запел тот сонет, который он сочинил в разгар своего увлечения Нисидой и который Силерьо знал не хуже его самого:

Моя надежда так несокрушима,Что всем ветрам дает она отпорИ пребывает, им наперекор,Всегда тверда, светла, невозмутима.

Сонет остался недопетым, — Силерьо и этого было довольно для того, чтобы по голосу узнать Тимбрио; он мигом вскочил и кинулся к нему на шею, однако от полноты чувств он не мог выговорить ни слова и стоял неподвижно, в каком-то оцепенении, так что присутствовавшие, решив к великому ужасу своему и прискорбию, что ему дурно, начали уже осуждать Тирсиса за неуместную его затею. Но никто так не сокрушался, как прекрасная Бланка, ибо она нежно любила Силерьо. Вместе с сестрой своей Нисидой она поспешила к нему на помощь, и он вскоре очнулся.

— О всемогущее небо! — воскликнул Силерьо. — Ужели предо мною верный мой друг Тимбрио? Тебя ли я, Тимбрио, слышу? Тебя ли я, Тимбрио, вижу? Так, это ты, если только судьба надо мною не насмехается и глаза мои меня не обманывают.

— О нет, милый мой друг! — отвечал Тимбрио. — Судьба над тобою не насмехается и глаза твои тебя не обманывают, — я тот, кто не жил все это время и кому не ожить бы вовек, когда бы небо вновь нас с тобой не соединило. Да иссякнут же слезы твои, друг Силерьо, если только ты их из-за меня проливаешь, ибо перед тобою — я, и да сдержу я свои, ибо ты — передо мною, ибо в награду за все напасти и беды я, счастливейший из смертных, ныне могу назвать Нисиду своею и могу неотрывно глядеть на тебя.

Только тут вполне уразумел Силерьо, что пела ту песню Нисида и что она же стоит перед ним; окончательно же он в том уверился, когда она сама обратилась к нему:

— Что все это значит, милый Силерьо? К чему это уединение и зачем на тебе эта одежда — знак безутешной печали? Верно, некое ложное заключение тому виною, верно, ввел тебя кто-то в обман, если мог ты решиться на такую крайность, не помыслив о том, что жизнь наша с Тимбрио в разлуке с тобой была бы до краев полна скорби — и все из-за тебя, даровавшего нам жизнь.

— Да, то был обман, прекрасная Нисида, — молвил Силерьо, — но раз что за ним скрывалась столь отрадная истина, то я готов благословлять его до конца моих дней.

Во время этого разговора Бланка не спускала с Силерьо глаз, держа его руку в своей и роняя слезу за слезою, — так она рада была его видеть и так болела у нее душа за него. Я не стану приводить здесь ласковые и нежные слова, какими обменялись Силерьо, Тимбрио, Нисида и Бланка, — все это было до того трогательно, до того умилительно, что глаза пастухов увлажнились слезами радости. Силерьо вкратце рассказал о том, как, не получая ни от кого известий, задумал он провести остаток дней своих в этой пещере, в полной безвестности и уединении, и от этих его слов в душе Тимбрио еще ярче запылал огонь любви и дружбы, а красавица Бланка прониклась еще большей к нему жалостью. Рассказав обо всем, что с ним приключилось с того времени, как он покинул Неаполь, Силерьо предложил Тимбрио последовать его примеру, ибо он страстно желал выслушать его повесть; при этом он предупредил его, что пастухов стесняться не должно, оттого что они уже осведомлены о связующей их тесной дружбе и о многих событиях из его жизни. Тимбрио охотно согласился. Когда же все, расположившись на зеленой лужайке, напрягли внимание, он начал рассказ о своих приключениях:

— После того, как столь же благосклонный, сколь и враждебный рок дал мне сперва одолеть моего недруга, а затем сразил меня самого ложным известием о смерти Нисиды, я, снедаемый скорбью неизъяснимою, прибыл в Неаполь, но, получив подтверждение, что Нисиды нет в живых, решился немедля покинуть этот город, дабы не видеть больше ее родного дома, в стенах которого я виделся с нею, и дабы окна ее комнаты, дабы улицы и прочие места наших встреч беспрестанно не напоминали мне о былом счастье, и, пойдя наугад, без всякой определенной цели, дня через два очутился в Гаэте, где уже стоял корабль, который вот-вот должен был вступить под паруса и отойти к берегам Испании. Пустился я в плаванье лишь для того, чтоб навек сокрылась от очей моих ненавистная эта земля, где довелось мне вкусить неземное блаженство. Только успели проворные моряки выбрать якоря и поставить паруса, только успели мы выйти в море, как вдруг, откуда ни возьмись, налетел ураган и с таким остервенением принялся трепать наше судно, что под его напором сломалась фок-мачта, а бизань-мачта дала огромную трещину. Тут сбежались расторопные моряки и с величайшим трудом убрали все паруса, ибо ураган свирепел, море становилось все грознее, меж тем как небо предвещало долгую и страшную бурю. О возвращении в гавань нечего было и думать: мистраль дул с такой неистовой силой, что парус с фок-мачты пришлось поставить на грот-мачте и, ослабив, как выражаются моряки, носовой шкот, отдаться на волю стихий. И вот, влекомый их яростью, корабль с такою стремительностью понесся по бурному морю, что спустя два дня все острова остались у нас позади; не имея возможности пристать к какому-либо из этих островов, мы лишь проходили в виду их. так что ни Стромбсли, ни Липари не укрыли нас от бури, равно как и Цимбано, Лампедуза и Пантеллерия не послужили нам пристанитем; от Берберии же прошли мы так близко, что нам видны были недавно разрушенные стены Голеты, а затем и древние руины Карфагена показались. Путешественников объял великий страх: ведь если б ветер еще хоть немного усилился, то мы, обессиленные, принуждены были бы высадиться на земле наших врагов, однако в тот миг, когда это уже казалось неминуемым, о нас позаботилась сама судьба, а быть может, небо услышало наши обеты и клятвы, — словом, мистраль сменился южным ветром, и вот этот южный ветер, приближавшийся по силе к сирокко, еще через два дня к великой нашей радости пригнал нас в ту же самую гавань Гаэту, откуда мы вышли, и тут иные путешественники, исполняя обет, данный в минуту опасности, отправились на поклонение святым местам. Корабль простоял в гавани четверо суток, после же исправления повреждений, дождавшись благоприятной погоды и попутного ветра, снова снялся с якоря, и еще издали увидели мы живописную Геную с ее роскошными садами, белыми домиками и сверкающими шпилями башен, на которых солнечные лучи зажигали ослепительные отблески, так что больно было глазам. Упоительный этот вид хоть кого мог привести в восхищение, и точно: спутники мои им залюбовались, на меня же навеял он грусть. Единственное мое развлечение состояло в том, что я сетовал на свои невзгоды и воспевал, или, лучше сказать, оплакивал их под звуки лютни, принадлежавшей одному из моряков. И вот как-то ночью, помнится мне, — да и могу ли я этого не помнить, коли в ту ночь впервые забрезжил для меня утренний свет! — в час, когда на море воцарилась тишина, ветер упал и паруса повисли, в час, когда моряки, улегшись кто где, крепким сном спали и сам рулевой задремал, убаюканный штилем, который, как это ему предсказывало ясное небо, мог простоять еще долго, — в этот час, когда ничто кругом не нарушало безмолвия, я, окруженный роем печальных дум, не дававших мне сомкнуть вежды, поднялся на бак и, взяв лютню, начал слагать стихи, которые вы сейчас и услышите, ибо я хочу показать вам, сколь неожиданно вознесла меня судьба из бездны отчаяния к вершинам счастья. Вот что, если память мне не изменяет, я тогда пел:

Утихла буря, волн движеньеЗамедлилось и улеглось,Но голос моего мученьяПускай гремит, чтоб удалосьНайти для чувства выраженье;Чтоб хоть немного дать понять,Как тяжко мне, как я всечасноОпять терзаюсь и опять,Душа и сердце громогласноДолжны кричать и вопиять.Любовь могучею рукоюМеня взнесла сквозь муки ввысь,Но там я не обрел покоя, —Меня любовь со смертью внизНа лоно бросили земное.Бессмертной этою четойЖизнь прервана одна и страстьюУязвлена душа у той,Что в ней нашла себе несчастье,Как благо, принятое мной.Отныне клики своенравнойМолвы наполнят божий светО мощи этой пары славной,О том, что в мире силы нет,Которая была б ей равной.И как не прославлять дела,Что эта пара совершила?Жизнь молодую унеслаОдна из них под сень могилы,Другая — сердце мне сожгла.Но раз я от своих мученийНе умер, не сошел с ума,То неизбежно заключенье:Или бессильна смерть сама,Или лишен я разуменья.Кто может жить, его лишась?От мук, что мне больней, чем змеи,Грудь жалят бедную подчас,Я, жизней даже сто имея,Их все утратил бы сто раз.С моей победой смерть совпала,Что жизнь такую прервала,Какой доселе не бывало;Она — безгрешна и светла —Нездешней красотой сияла.Увы, на дней моих чредуЛегла кончина эта тенью;Горю в мучительном аду,От вечного в душе смятеньяНигде покоя не найду.Зачем меня ты не сразила,Рука противника, тогда?Меня бы ты освободилаОдним ударом навсегдаОт тяготы моей постылой.Я победил, но как тяжкаЗа этот мой успех расплата!Меня преследует тоска.За миг отрады рок проклятыйВелит мне слезы лить века.Ты, небо, бед моих причина!Ты, смерть, палач моих отрад!Ты, моря грозная пучина!И ты, любовь, мой рай и ад!Пошлите мне скорей кончину!Отдам тебе, о небо, дух,Тебе же — плоть, пучина моря,А ты, любовь, по свету слухНеси, что я зачах от горя,Что блеск очей моих потух.О небо, смерть, любовь и море!На помощь призываю вас.Я со своей судьбой в раздоре.Ко мне приблизьте смертный час, —Лишь он мое развеет горе.Коль небо не захочет взятьМой дух, а плоть — волна морская,Коль смерть напрасно буду звать,От мук любовных изнывая, —Откуда мне спасенья ждать?

Помнится мне, что дальше продолжать я не мог: в наболевшей груди моей теснились рыданья и стоны, перед мысленным взором моим проходили все былые несчастья, и от одной лишь душевной муки я внезапно лишился чувств. И так я долго лежал без памяти, а когда тягостное это состояние прошло и я открыл томные свои очи, то увидел, что какая-то женщина в одежде странницы держит мою голову у себя на коленях, а другая, одетая так же, сидя возле меня, держит мои руки, и обе горькими слезами плачут. Я был так изумлен и растерян, что все это показалось мне сном, ибо доселе ни разу не встречал я на корабле этих женщин. Однако ж прелестная Нисида, — а ведь это она под видом странницы передо мною предстала, — тотчас вывела меня из оцепенения, воскликнув:

«Ах, Тимбрио, истинный мой повелитель и друг! Какие ложные домыслы, какие печальные происшествия довели вас до этого? А ведь нам с сестрой пришлось из-за вас пренебречь своей честью, пришлось оставить возлюбленных родителей наших, менять привычную одежду на одежду странниц и, невзирая ни на какие препятствия, искать встречи с вами, дабы доказать вам, сколь ложен был слух о том, что я умерла, — слух, который вполне мог явиться причиною вашей, Тимбрио, смерти».

Слова Нисиды окончательно уверили меня, что я не грежу, что все это не сон и что не воображению моему, всечасно с ней пребывавшему, обязан я тем, что вижу ее теперь наяву. Я забросал сестер вопросами, и ни одного из них они не оставили без ответа, уверив меня предварительно, что я в здравом уме и что предо мною, точно, Нисида и Бланка. Когда же я услышал это из их уст, то уже от радости, а не от горя чуть было снова не потерял сознание. Далее Нисида рассказала мне, как из-за роковой ошибки с платком и из-за твоей, Силерьо, беспечности она, вообразив, что со мною случилась беда, упала в обморок, и этот глубокий обморок всеми, не исключая и нас с тобою, Силерьо, был принят за смерть. Еще узнал я от Нисиды, что по прошествии некоторого времени она очнулась и что когда до нее дошли слухи о моей победе, а также о моем внезапном и поспешном отъезде и о твоем, Силерьо, исчезновении, то она готова была совершить нечто такое, после чего вновь распространился бы слух о ее кончине, и на сей раз уже верный. Однако ж в последнюю минуту что-то удержало ее от этого шага, а вместо этого они с Бланкой задумали бежать, переодевшись странницами, что однажды ночью, по дороге в Неаполь, им и удалось с помощью ловкой служанки, и в ту же ночь родители их вернулись в Неаполь, а сестры добрались до Гаэты; прибыли же они в эту гавань как раз, когда на нашем корабле были исправлены все причиненные бурей повреждения и он готовился к отплытию. Сказав капитану, что они направляются в Испанию, в галисийский город Сант Яго, и уговорив его взять их с собой, сестры сели на корабль с тайным намерением пробраться в Херес, где они рассчитывали встретить меня или, по крайней мере, что-нибудь обо мне узнать. Капитан отвел им помещение в носовой части судна, и четверо суток они оттуда не выходили; как же скоро до них донеслось мое пение, они, узнав меня по голосу и по содержанию известной вам песни, явились ко мне, а что произошло дальше — вы уже знаете; ознаменовав счастливую нашу встречу слезами радости, долго глядели мы друг на друга, но никто из нас не находил слов для выражения внезапного и нечаянного своего восторга — восторга, который, все возрастая, достиг бы тех границ и пределов, коих он достиг ныне, когда бы мы хоть что-нибудь знали о тебе, друг Силерьо. Радость ведь никогда не бывает полной, чем-либо не омраченной: так точно и наша радость омрачалась тем, что тебя не было с нами и что ты не подавал о себе вестей.

Светлая ночь, приятный, прохладою веявший попутный ветер, который в это самое время начал уже осторожно шевелить паруса, тихое море, безоблачное небо — все, казалось, и вместе и порознь, праздновало нашу встречу и разделяло радость наших сердец. Однако ж непостоянная Фортуна, чей нрав известен своей переменчивостью, позавидовала нашему счастью и наслала на нас величайшее из всех несчастий, от коего нас потом избавило время и благоприятное стечение обстоятельств. Вот как было дело: чуть только ветер усилился, заботливые моряки прибавили парусов, вызвав этим всеобщее ликование и обеспечив себе и другим скорый и благополучный конец путешествия. Но в это время один из тех, кто сидел на корме, увидев при свете полной луны, что к нашему кораблю, подгоняемые широкими взмахами весел, с великой поспешностью и быстротой приближаются четыре многовесельных судна, и тотчас догадавшись, что это вражеские суда, начал громко кричать: «К оружию, к оружию! Турецкие суда показались!» Этот внезапно раздавшийся боевой клич посеял в наших сердцах тревогу, и мы, еще не сознавая всей опасности своего положения, испуганно переглянулись. Наш капитан, оказавшийся человеком бывалым, поднявшись на корму, дабы определить, каких размеров эти суда и сколько их всего, обнаружил еще два и установил, что это вооруженные галиоты, от коих немалой беды ожидать должно. Не теряя, однако, присутствия духа, он тут же приказал, пока вражеские суда будут разворачиваться, выдвинуть орудия и взять паруса на гитовы с тем, чтобы потом врезаться в гущу вражеских судов и открыть огонь на оба борта. Моряки бросились к орудиям и, заняв каждый свое место, изготовились к встрече с противником.

Могу ли я передать вам, сеньоры, то мучительное чувство, которое я испытывал, видя, как стремительно рушится мое счастье и как близок я к тому, чтобы утратить его окончательно? Однако еще тяжелее мне было смотреть на Нисиду и Бланку: в ужасе от поднявшегося на корабле грохота и шума, они молча переглядывались, я же умолял их запереться у себя и молить бога, чтобы он не предавал нас в руки врагов. Мгновения эти были таковы, что как вспомнишь о них, воображение тотчас никнет. Обильные слезы Нисиды и Бланки, а также те усилия, которые я прилагал, чтобы удержать свои, не давали мне подумать о том, чтó я должен делать и как мне следует и подобает вести себя в минуту опасности. Все же я доставил близких к обмороку сестер в отведенное им помещение и, заперев их снаружи, бросился к капитану за получением приказаний. Вверив спутнику моему Даринто охрану юта, а мне — охрану бака, заботливый наш капитан, отличавшийся редким благоразумием и предусмотрительностью, вместе с некоторыми моряками и путешественниками предпринял тщательный и подробный осмотр корабля. Противник не замедлил подойти к нам на близкое расстояние, и в довершение всех наших бед не замедлил утихнуть ветер. Наступившее безветрие не дало, однако, противнику возможности сцепиться с нами вплотную, и он положил ждать рассвета. Так он и поступил, и на рассвете мы насчитали уже не шесть, а пятнадцать крупных судов, чтó сулило нам верную гибель. Со всем тем отважный капитан, равно как и его команда, духом не пал; он отдал приказ внимательно следить за действиями турок, — турки же, чуть свет спустив на воду с флагманского судна шлюпку, выслали к нам для переговоров некоего вероотступника, и этот вероотступник сказал нашему капитану, чтобы он сдавался, ибо против стольких судов ему все равно, мол, не устоять, тем более что это лучшие алжирские суда; если же, — добавил вероотступник, — наш корабль хоть раз выпалит по туркам, то капитана их главный начальник арнаут Мами вздернет на рее и не пощадит и других. Вероотступник настойчиво уговаривал капитана сдаться, но тот предложил ему убраться восвояси, а не то, мол, он, капитан, велит своим канонирам пустить его шлюпку ко дну. Выслушав ответ капитана, арнаут приказал зарядить все орудия и столь яростно и неумолчно принялся обстреливать нас, что от одного грохота можно было сойти с ума. Мы тоже открыли огонь, да еще такой меткий, что малое время спустя нам удалось потопить турецкое судно, атаковавшее наш корабль с носа: ядро повредило ему баргоут, другие суда не сумели прийти к нему на помощь, и потерпевшее судно стало добычею волн. Но это лишь ожесточило турок: за четыре часа мы выдержали четыре их атаки, причем они всякий раз отступали, сами терпя огромный урон и нам нанося немалый.

Боясь утомить вас подробным изложением хода событий, скажу лишь, что после шестнадцатичасового боя, после того как был убит наш капитан и почти все матросы, разъяренные турки, предприняв десятый по счету абордажный приступ, ворвались на корабль. Изъяснить же, какую муку я терпел от сознания, что две мои драгоценные жемчужины, коих лицезреньем ныне я наслаждаюсь, попадутся и достанутся этим хищным зверям, я был бы не в силах, даже если б хотел. И вот, влекомый гневом, который во мне пробудила сия ужасная мысль, я с голыми руками ринулся на врагов, ибо легче мне было пасть от свирепости их мечей, нежели допустить, чтобы на моих глазах свершилось то, чего я ожидал. Судьба, однако ж, распорядилась иначе: в меня вцепились три ражих турка, я стал от них отбиваться, в пылу драки мы со всего размаху толкнули дверь, за которой находились Нисида и Бланка, дверь, не выдержав столь сильного напора, мгновенно рухнула, и, как скоро глазам алчных врагов открылось таившееся от них доселе сокровище, один из них схватил Нисиду, другой — Бланку, я же, вырвавшись из рук третьего турка и ударив его с такой силой, что он тут же испустил дух, собирался так же точно разделаться и с остальными, но те, бросив свою добычу, нанесли мне две тяжкие раны, после чего я потерял сознание, и тогда Нисида, припав к моему окровавленному телу, жалобным голосом начала умолять турок умертвить и ее.

В это время, привлеченный воплями и стенаниями Нисиды и Бланки, в каюту вошел командующий турецким флотом арнаут и, спросив у моряков, что тут происходит, распорядился перевести женщин на свою галеру, а как я подавал признаки жизни, то по просьбе Нисиды велел он вместе с ними переправить и меня. Когда же я, в бессознательном состоянии, был доставлен на флагманскую галеру, Нисида, в расчете на то, что корыстолюбивые турки, соблазнившись выкупом, который могут они за меня получить, обратят внимание на мое здоровье, сказала капудан-паше, что я человек весьма состоятельный и знатный, и тем обеспечила мне сносный уход. Случилось, однако ж, так, что во время перевязки жестокая боль привела меня в чувство, и, оглядевшись по сторонам, я увидел, что нахожусь в плену у турок, на вражеской галере. Но еще горше было мне видеть Нисиду и Бланку сидящими на палубе у ног собаки-капудана и проливающими потоки слез, что являлось знаком беспредельной их скорби. Ни ожидание позорной смерти, от которой ты, добрый друг мой Силерьо, избавил меня, когда мы встретились с тобой в Каталонии, ни ложное известие о смерти Нисиды, которому я поверил, ни боль от моих смертельных ран и никакая иная беда не причиняли мне и не могли причинить таких страданий, как то, что Нисида и Бланка находятся во власти нечестивого турка и что чести их грозит столь близкая и явная опасность. От этой горестной мысли я снова впал в беспамятство, после чего пользовавший меня лекарь отчаялся вернуть мне здоровье и жизнь; будучи уверен, что я уже мертв, он прекратил перевязку и объявил, что я перешел в мир иной. Что должны были испытывать, получив такое известие, несчастные сестры — об этом Пусть они скажут вам сами, если только найдутся у них слова, я же узнал потом, что они вскочили и, рвя на себе волосы, эти чудные золотистые волосы, и царапая прекрасные свои лица, устремились к моему бесчувственному телу, так что никакая сила не могла их удержать, и жалобный их плач смягчил даже каменные сердца варваров. То ли слезы Нисиды, капавшие мне на лицо, то ли сильная боль, которую мне причиняли незаживавшие раны, привела меня в чувство, но только я снова очнулся, для того чтобы тотчас же вспомнить о новом моем горе. Боясь омрачить нашу общую радость, я не стану приводить вам жалостные и нежные слова, коими в злосчастную ту минуту обменялись мы с Нисидой, равно как не стану подробно описывать борьбу, которую пришлось вести Нисиде с арнаутом и о которой она сама мне рассказала; должно заметить, что, очарованный ее красотою, капудан-паша всякого рода обещаниями, подарками и угрозами добивался от нее, чтобы она откликнулась на зов преступной его страсти, однако, держа себя с ним столь же непреклонно, сколь скромно, и столь же скромно, сколь непреклонно, она весь день и всю ночь отбивалась от несносной назойливости корсара. Но как присутствие ее с каждым мгновеньем все сильней распаляло в нем похоть, то можно было опасаться, — а я и впрямь испытывал живейшие опасения, — что, не вняв ее мольбам, он применит силу; зная же душевную чистоту Нисиды, можно было предположить заранее, что он скорей отнимет у нее жизнь, нежели честь.

Наконец Фортуна, дабы мы еще раз уверились, что не напрасно идет молва об изменчивом ее нраве, пожелала извлечь нас из пучины бедствий, но не прежде, нежели мы в грозный час воззвали к небу о помощи, ибо гибелью грозили нам высокие волны вдруг разбушевавшегося моря; надобно вам знать, что на третий день нашего плена, как скоро мы взяли курс прямо на Берберию, подул бешеный сирокко; море, обрушивая на нас целые водяные горы, совсем уже захлестывало пиратскую армаду, и тогда выбившиеся из сил гребцы, сложив весла, прибегли к испытанному способу перемещения паруса с фок— на грот-мачту, а затем отдались на волю ветра и волн, ураган же все усиливался и в какие-нибудь полчаса рассеял и разметал турецкие суда в разные стороны, так что ни одно из них не могло уже следовать за флагманским судном; словом, все суда мигом разбросала буря, а наше всеми покинутое судно оказалось в наиболее опасном положении, ибо вода с такой быстротою вливалась во все его щели, что, сколько ее ни вычерпывали, все же в трюме доходила она до колен. И, к умножению всех наших несчастий, настала ночь, всегда в подобных случаях наводящая страх и уныние, а тут еще такая темная и такая бурная, что у всех нас, сколько нас ни было, сколько-нибудь твердая надежда на спасение уступила место отчаянию. Довольно сказать, сеньоры, что турки умоляли пленных христиан, которых они посадили за весла, призвать на помощь Христа и всех святых и помолиться об избавлении от такой страшной напасти, и далекое небо, услышав мольбы несчастных христиан, сжалилось над ними, но, сжалившись, оно не укротило бурю — напротив, порывы ветра становились все неистовее и стремительнее, и на рассвете, который мы могли определить лишь по песочным часам, наше плохо управляемое судно так близко подошло к берегу Каталонии, что команда, ввиду полной невозможности от него отойти, вынуждена была прибавить парусов для того, чтобы поскорее пристать к видневшейся впереди широкой песчаной отмели: рабство уже не пугало турок, страх смерти оказался сильнее.

Не успела галера пристать, как на берегу появилось множество вооруженных людей, чья одежда и говор указывали на то, что это каталонцы; пристали же мы неподалеку от того городка, где, рискуя собственной жизнью, ты, друг Силерьо, спас жизнь мне. Кто взялся бы описать вам восторг христиан, очутившихся на свободе и сбросивших с себя тяжкие и несносные оковы горестного плена, и кто взялся бы изобразить ужас турок, еще недавно свободных, а ныне вынужденных слезно молить бывших своих пленников отвести от них гнев возмущенных каталонцев, ибо те собрались на берегу, побуждаемые желаньем отомстить за зло, которое им причинили эти же самые турки, разграбив их городок, чему ты, Силерьо, явился свидетелем! И страх турок был не напрасен: ворвавшись на галеру, врезавшуюся носом в песок, каталонцы учинили им столь жестокую резню, что лишь весьма немногие из корсаров остались в живых.

Сойдя на берег и оглядев знакомые места, я тотчас уразумел всю опасность своего положения, и от мысли, что меня могут узнать и подвергнуть незаслуженной каре, мне стало не по себе, а потому я попросил Даринто, предварительно объяснив ему мои обстоятельства, возможно скорей переправить нас всех в Барселону. Но как раны мои все еще на заживали, то я принужден был на несколько дней здесь задержаться, приняв меры к тому, чтобы, кроме врача, никто из местных жителей про то не узнал. Пока Даринто ездил в Барселону, дабы произвести необходимые закупки, мне стало лучше, я уже чувствовал себя бодрее, и, как скоро он возвратился, мы, все четверо, отправились в Толедо к родственникам Нисиды узнать о ее родителях, которым мы уже сообщили в письме обо всех происшествиях, попросив прощения за то, в чем мы перед ними провинились. И во все время нашей с тобою разлуки, Силерьо, отсутствие твое каждый раз облегчало муку, которую нам доставлял любой из описанных мною несчастных случаев, или же, напротив, омрачало радость, которую нам доставлял случай счастливый. Но раз что небо избавило нас от всех бед и напастей, то нам остается лишь возблагодарить его за все явленные им чудеса, тебе же, друг Силерьо, — рассеяв былую грусть, самому преисполниться веселья и постараться развеселить ту, что из-за тебя веселье позабыла давно, о чем ты узнаешь подробнее, когда мы останемся с тобою наедине. Я мог бы еще кое-что рассказать о своих странствиях, да боюсь, что длинная повесть моя и так уже наскучила пастухам, которым я всецело обязан счастьем моим и блаженством. Вот, друг Силерьо, и вы, друзья пастухи, вся моя история: судите же, какое название после всего, что мне пришлось испытать и что я испытываю ныне, мне больше пристало: несчастнейшего или счастливейшего человека в мире.

Так закончил свою повесть ликующий Тимбрио, и счастливая ее развязка вызвала всеобщее ликование, Силерьо же в неописуемом восторге снова бросился к нему на шею, а затем, — снедаемый желаньем узнать, кто сия особа, которая из-за него лишилась покоя, — извинившись перед пастухами, отозвал Тимбрио в сторону, и тот ему сообщил, что прекрасная Бланка, сестра Нисиды, давно уже любит его больше жизни.

Наутро кавальеро, дамы и пастухи, пребывавшие на верху блаженства, отправились в деревню; с ними, уже в ином одеянии и в ином расположении духа, шел и Силерьо, из отшельника превратившийся в веселого жениха, ибо он уже обручился с прекрасною Бланкой на радость и себе, и ей, и добрым друзьям своим Тимбрио и Нисиде, склонявшим его на этот брак, и тем положил конец своим горестям, душа же его, истерзанная бесплодной мечтою о Нисиде, обрела наконец мир и покой. Дорóгой Тирсис попросил Тимбрио спеть тот сонет, который ему накануне не дал докончить Силерьо, и Тимбрио, сдавшись на уговоры, нежным и чудесным своим голосом запел:

Моя надежда так несокрушима,Что всем ветрам дает она отпорИ пребывает, им наперекор,Всегда тверда, светла, невозмутима.Свою любовь святыней нерушимойСчитаю я, ей изменить — позор.Мне легче погасить навек свой взор,Чем потерять доверие к любимой.Влюбленный, в чьей груди все вновь и вновьСомненьями пятнается любовь,Ее святого мира недостоин.Мне Сцилла и Харибда не страшны.Любви, равно как прихотям волны,Подставлю грудь, уверен и спокоен.

Самый этот сонет и прелестное его исполнение так понравились всем пастухам, что они стали умолять Тимбрио еще что-нибудь спеть, но тот попросил своего друга Силерьо, неизменно приходившего к нему на помощь в более опасных случаях, выручить его и на этот раз. Не мог отказать своему другу Силерьо и, весь сияя от счастья, запел:

От грозных волн соизволеньем богаНа берег спасся я, и предо мной —Уединенной пристани покой;Стою, дивясь, у твердого порога.Свой парус может опустить тревога,Челн — отдохнуть, обет исполнить свой —Тот, кто его, от страха чуть живой,Не раз под грохот бурь шептал дорогой.Целую землю, к небу возношуБлагодаренье за удел счастливыйИ с радостной готовностью спешу,Исполненный горячего порыва,Усталой головой склониться вновьПод иго нежное твое, любовь.

Кончив петь, Силерьо предложил Нисиде огласить своим пеньем поля, и та, взглядом попросив позволения у своего любимого Тимбрио, после того, как он взглядом же ответил ей утвердительно, с очаровательнейшею приятностью начала петь этот сонет:

Нет, я нисколько с теми не согласна,Кто утверждает, что любовь даетОтрад безмерно меньше, чем тягот,Что от нее блаженства ждем напрасно.Мне ведомо, что значит быть несчастной,Мне ведом также к счастью поворот,И я скажу: тяготы все не в счетПред днем, исполненным отрады ясной.Ни вызванная вестью роковойБорьба меж смертью горькою и мной,Ни дни неволи под пиратской властьюМой дух не в силах были так сломить,Чтоб нынче не могла я вновь ожитьИ бесконечно ликовать от счастья.

Исполнив просьбу Силерьо, Нисида объявила, что теперь очередь Бланки, и та, не заставив себя долго упрашивать, столь же очаровательно спела этот сонет:

То жег мне сердце ярый пламень, точноОно в ливийский попадало зной,То страх сжимал его своей рукой,Подобный хладу Скифии полночной.Я вечным счесть могла б сей круг порочный,Но дух всегда поддерживала мой,Мне обещая сладостный покой,Надежда милая, оплот мой прочный.Зимы простыл и след, ушла она,И хоть огонь пылает, как и прежде,Явилась долгожданная весна.И мне за то, что я в своей надеждеБыла неколебима и тверда,Дано вкусить от сладкого плода.

Путешествие на Парнас

К читателю

Если, любознательный читатель, ты случайно окажешься поэтом и в твои (хотя бы и грешные) руки попадет мое Путешествие и если ты обнаружишь, что тебя назвали и упомянули в числе хороших поэтов, то за эту честь воздай хвалу Аполлону[20]; если же не обнаружишь, все равно воздай ему хвалу. И да хранит тебя господь.

Какой-то перуджиец Капорали[21], —Таких в Элладе за высокий ум,А в Риме за отвагу почитали, —Решился раз, надменных полон дум,Уйти в тот край, где обитают боги,И средь камен[22] забыть столичный шум.Храбрец пустился на Парнас[23]. В дорогеОн мула престарелого купил,Развалину, хромую на все ноги.Был оный мул в кости широк, но хил.От худобы с могильной тенью схожий,Он тяжестей давно уж не возилИ обладал такою жесткой кожей,Что хоть сдери да набивай на щит.А норовом — умилосердись, боже!Весна ль сияет, вьюга ли свистит,Мул, не споткнувшись, не пройдет и шагу.На той скотине храбрый наш пиитОтправился к Парнасу, и бродягуБлиз вод кастальских[24] встретил АполлонИ наградил улыбкой за отвагу.Когда ж домой вернулся нищим онИ всем, что видел, с миром поделился,Он сразу был молвой превознесен.Увы! Я сладкоустом не родился!Чтоб изощрить мой грубый, тяжкий слог,Я на веку немало потрудился,Но стать поэтом не сподобил бог.Я рвался духом на Олимп священный,Где плещет Аганиппы светлый ток[25],Где, влагой насладясь благословенной,Обрел бы красноречье мой язык —Пусть не для песен музы вдохновенной,Так для писанья пышнословных книг.Я пред собою видел путь опасный,Я трудности грядущие постиг,Но что могло сломить порыв мой страстный?Уже восторгом наполнялась грудь,В ней славолюбья жар пылал прекрасный,Он облегчал, он сокращал мой путь.Я возмечтал о подвиге суровом,Я жаждал воздух тех вершин вдохнуть,Свое чело венчать венком лавровым,Апонте в красноречьи посрамивИ в острословьи став Галарсой[26] новым(Покойник был, как Родомонт, хвастлив),И, наконец, влекомый заблужденьем,Осуществить решил я свой порыв;Я оседлал с великим дерзновеньемУпрямый рок, привесив за седломОдно лишь право следовать влеченьям,И поскакал, покинув отчий дом.Читатели, тут нечему дивиться, —Вы все знакомы с этим скакуном,И где бы вам ни выпало родиться, —В Кастилии, или в земле другой, —До гроба всяк изволь на нем носиться!А конь таков: он то летит стрелой,То тащится, как мерин хромоногий,Как будто воз он тянет за собой.Но невесом поэта скарб убогий,Богатствами поэт не наделен.Когда пошлют ему наследство боги,Его умножить не умеет он,Швырнет дублон, как мелкую монету, —Тому виной — великий Аполлон.Лишь он внушает замыслы поэту.Кто чтит его божественный закон,Тот не сойдет на низкий путь наживы,За прибылью не гонится ни в чем.В себе лишь бога чувствуя призывы,Поэт священным шествует путем,Возвышенный, иль строгий, иль шутливый,То воспоет он ярой битвы гром,То нежные любовников обеты,Величье гор, иль прелесть ручейка,И дни его виденьями согреты,И жизнь подобна жизни игрока.Ткань, из которой созданы поэты,Упруга и податливо-мягка.Их по земле ведет воображенье,Их носит прихоть на крылах живых,Восторги им дарует вдохновенье.Не звон червонцев, но звенящий стих —Вот власть их, вот их сила, вот услада!Пускай молва что хочет врет о них!Я сам, друзья, поэт такого склада.Как лебедь, голова моя седа.С вороньим хрипом в месяц листопадаСхож голос мой, простуженный всегда.Не обтесали мой талант нималоНи тяжкий труд, ни долгие года.Не раз, когда вскарабкаться, бывало,На колесо Фортуны я хотел,Оно капризный бег свой прекращало.Но все ж, узнать желая, где предел,Который мне определило небо,Каков высоких помыслов удел,Я захватил немного сыру, хлеба —Столь малый груз не отягчал в пути —И скакуна погнал к чертогам Феба[27].Я восклицал: «Отечество, прости!Прощай, Мадрид, и ты прощай, о Прадо[28],И нищий кров, приют мой с юных дней,Прощай, фонтанов летняя прохлада,И вы, беседы в обществе друзей,Единственная помощь и отрадаДля тех, кто ищет места потеплей!Прощай, моя прекрасная столица,Земля богопротивной старины[29],Где в стан гигантов Зевсова десницаМетала громы[30] с горней вышины,Где глупость балаганами гордится,В которых лишь глупцы вознесены.Прощай и Сан Фелипе[31], на котором(Как суеслов венецианский[32] врет,Читателей питая всяким вздором)Турецкий пес гуляет взад-вперед,Где наш идальго свой блюдет декорум,Хоть подвело от голода живот.Я не хочу ни тенью стать, ни тленом,Я от себя, от родины бегу!..»Так рассуждая, подошел я к стенам,Белевшим на приморском берегу, —То город, что зовется Карфагеном.Поистине, я вспомнить не могуСредь гаваней, доступных мореходам,Открытых солнцу и морской волне,Другой, равно известной всем народам!Еще дремал в рассветной тишинеВесь окоем под бледным небосводом,И вспомнил я о том великом дне,Когда под гордым стягом Дон Хуана[33]Я, скромный воин, не жалея сил,Не думая, грозит ли смерть иль рана,С достойнейшими славу разделилВ бою, где мы громили рать султана,Где, потеряв и мужество и пыл,Свои знамена он покрыл позором.Уже зари алела полоса,А я глядел нетерпеливым взоромТуда, где с морем слиты небеса:Не вьются ли над плещущим просторомНаполненные ветром паруса?И вот внезапно в просветленной далиГалера встала, как виденье сна.Распущенные флаги трепетали,Она была громадна и стройна.Моря еще подобной не видали,Не возлагал Нептун на рамена.Едва ль Юнона в гневе за обидуСтремила в бой столь грозный галион,Едва ли Арго, мчавшийся в Колхиду[34],Был так богато, пышно оснащен.Меж тем заря, свою подняв эгиду,Пожаром охватила небосклон,И в полной славе солнце показалось.Вот судно в гавань медленно вошлоИ мягко на волнах заколыхалось.Загрохотали пушки тяжело.Толпа давно ждала и волновалась,И нетерпенье зрителей росло.Приветственная музыка звучала,Звенели скрипки, вторил флейтам рог.Корабль остановился у причала,И в свете солнца каждый видеть мог,Как все на нем изяществом дышало.Но вот спустили на воду челнок,Матросы, златотканными коврамиЕго устлав, на весла перешли,И, двинутая мощными гребцами,Уже ладья касается земли.Тогда явился некий муж пред нами,Его вельможи на руках несли.Едва увидев облик величавый,Уже я знал, отколь он, кто таков:И жезл в руке[35], как символ мысли здравой,И крылья ног — то вестник лжебогов,Расчетливый, суровый и лукавый,Меркурий к нам спустился с облаков,Так часто в Рим, на землю славы бранной,Для хитрых козней нисходивший бог.Он осчастливил этот брег песчаныйПрикосновеньем окрыленных ног,И, пламенным порывом обуянный,Пред гостем нищ упал я на песок.Ко мне Меркурий с речью обратилсяИ вопросил торжественным стихом:«Адам поэтов[36], как ты опустился!Сервантес, ты ль в обличий таком?Зачем в дорогу нищим ты пустился?К чему висит котомка за плечом?»Я, встав, сказал с улыбкой виноватой:«Сеньор, я отправляюсь на Парнас,Но, нищетой измученный проклятой,Другой одежды в путь я не припас».И благосклонно мне сказал крылатый:«О дух, затмивший и людей и нас!Достоин и богатства ты и славыЗа доблесть бескорыстную свою.Когда кипел над морем спор кровавый[37],Сравнялся ты с храбрейшими в боюИ в этот день для вящей славы правойУтратил руку левую свою.Я знаю — гений пламенный и смелыйТебе послал недаром Аполлон.Твой труд проник уже во все пределы,На Росинанте путь свершает он.И зависти отравленные стрелыНе создают великому препон.Ступай же ввысь, где обитают боги,Путь на Парнас открыт перед тобой.Там Аполлон от верных ждет подмоги,В союзники зовет он гений твой.Но торопись прийти в его чертоги!Туда двадцатитысячной толпойСпешат по всем тропам и переваламПоэты-недоноски, рифмачи.Иди на битву с поднятым забралом,На них свои поэмы ополчи.Дай отповедь непрошеным нахалам,Чей вздор грязнит поэзии ключи.Итак, вперед, к блистательным победам!Со мной тебе и пища не нужна.На что желудок засорять обедом!Домчат нас быстро ветер и волна.Советую, ступай за мною следомИ убедись, что речь моя верна.И я пошел, хоть, признаюсь, без веры,Однако впрямь — не лгал лукавый бог!Но вы представьте зрелище галеры,Сколоченной из стихотворных строк!И всюду — только рифмы и размеры,Ни строчки прозы я найти не мог.Обшивка — глоссы. Их на обрученьеНевесте умилительно поют,И ей потом в замужестве мученье.Гребцы — романсы[38], бесшабашный люд!Они любое примут назначенье,Годны везде, куда их ни суют.Корма была, — такого матерьялаЯ не видал, но, видно, дорогой,И в нем сонетов череда мелькалаС отделкою неведомо какой,А на штурвал терцина налегалаУверенной и мощною рукой.Являла рея длинное сплетеньеТомительных элегий — горький стон,Похожий на рыданье, не на пенье.И мне напомнил тех страдальцев он,Что на себе постигли выраженье:«Под реей перед строем проведен!»Болтливый ракс был весь из редондилий,Они сплетались, гибки и стройны.В грот-мачту здесь канцону обратили,На ней канат в шесть пальцев толщины,А снасти были, все из сегидилий,До тошноты нелепостей полны.Из крепких стансов, правильной шлифовки,На славу были стесаны борта.По всем канонам, вместо облицовки,На них была поэма развита.И твердые сонетные концовкиДля паруса пошли взамен шеста.Вились флажки цветистой полосою —Стихами разных форм, размеров, длин.Сновали юнги быстрою толпою,И был украшен рифмой не один.А корпус представлялся чередоюПричесанных и правильных секстин[39].И гость, моим довольный изумленьем,Дав оглядеть мне свой корабль чудной,Склонился мягким, вкрадчивым движеньемИ ласково заговорил со мной.И речь его могла казаться пеньем,Мелодии подобна неземной.И молвил он: «Среди чудес вселеннойНет равного, и ни один народГалеры столь большой и драгоценнойНе выводил на лоно синих вод:Лишь Аполлон рукою вдохновеннойПодобные творенья создает.На этом судне бог твой светлоликийРешил собрать поэтов всей земли.От Тахо до Пактола все языкиУже мы обозрели и сочли.Когда мальтийских рыцарей владыке[40],Великому магистру, донесли,Что на Востоке поднят меч кровавый, —Созвав бойцов отважных легион,Им белый крест как символ веры правойНапечатлеть велел у сердца он.Так, осажденный рифмачей оравой,Зовет своих поэтов Аполлон.И вот я план составил для начала,Как лучших на подмогу нам собрать.Я не искал в Италии причала,И Францию решил я миновать.Меня галера в Карфаген примчала.В Испании пополнив нашу ратьИ тем подвинув начатое дело,Вернусь, не медля, к берегам родным.Твое чело, я вижу, поседело,Ты старыми недугами томим,Но ты красноречив и будешь смелоСпособствовать намереньям моим.Так в путь! Не будем тратить ни мгновенья!Вот полный список — мной составлен он.Ты назовешь достойных восхваления,Когда внимать захочет Аполлон».Он вынул лист, и, полон нетерпенья,Увидел я длиннейший ряд имен:Преславные сыны Андалусии,Бискайцы, астурийцы — все сполна.Кастильцы все, и среди них такие,С которыми поэзия дружна.Меркурий молвил: «Это всё — живые,Отметь по списку лучших имена,Кто среди них великие и кто намПомочь могли бы отстоять Парнас?» —«Что знаю, — так ответил я с поклоном, —О лучших расскажу тебе тотчас,Чтоб их прославил ты пред Аполлоном».Он стал внимать, я начал мой рассказ.* * * * * * *Случается, стихи родит досада,Когда ж при этом пишет их глупец,В таких стихах ни лада нет, ни склада.Но я, терцины взяв за образец,Поведал все перед судом суровым,Чего понтийский и не знал певец.[41]«О Аполлон, — таким я начал словом, —Не ценит чернь избранников твоих,Награда им — в одном венце лавровом.Преследуем, гоним за каждый стихНевежеством и завистью презренной,Ревнитель твой не знает благ земных.Давно убор я создал драгоценный,В котором Галатея расцвела[42],Дабы вовек остаться незабвенной.Запутанная сцены обошла.[43]Была ль она такой уж некрасивой?Была ль не по заслугам ей хвала?Комедии то важной, то игривойЯ полюбил своеобразный род,И недурен был стиль мой прихотливый.Отрадой стал для многих Дон Кихот.Везде, всегда — весной, зимой холоднойУводит он от грусти и забот.В Новеллах слышен голос мой природный,Для них собрал я пестрый, милый вздор,Кастильской речи путь открыв свободный.Соперников привык я с давних порСтрашить изобретательности даром,И, возлюбив камен священный хор,Писал стихи, сердечным полон жаром,Стараясь им придать хороший слог.Но никогда, из выгоды иль даром,Мое перо унизить я не могСатирой, приносящею поэтамНемилости иль полный кошелек.Однажды разразился я сонетом:«Убийственно величие его!»[44]И я горжусь им перед целым светом.В романсах я не создал ничего,Что мог бы сам не подвергать хуленью,Лишь Ревность принесла мне торжество.[45]Великого Персилеса тисненьюЗадумал я предать — да служит онМоих трудов и славы умноженью.Вослед Филиде песен легкий звонМоя Филена в рощах рассыпала,[46]И ветер уносил под небосклонМечтания, которых я немалоВверял теченью задушевных строк.Но божья длань меня не покидала,И был всегда мой помысел высок.Влача покорно жребий мой смиренный,Ни лгать, ни строить козни я не мог,Я шел стезею правды неизменной,Мне добродетель спутницей была.Но все ж теперь, представ на суд священный,Я не могу не вспомнить, сколько злаУзнал, бродя по жизненным дорогам,Какой урон судьба мне нанесла.Привык мечтать я о большом и многом,Но не ропщу, пускай мой жребий мал», —Так в раздраженьи говорил я с богом,И ласково тимбреец[47] отвечал:«Источник бед во мраке скрыт судьбою,Но каждому узнать их суждено.Одни берут земное счастье с бою,Другим само является оно.И скорбь идет безвестною тропою.Но если благо смертному дано,Да соблюдет он свой удел счастливый!Равно достойно — блага добыватьИль сохранять рукою бережливой.Уже ты, знаю, ведал благодать.Прекрасный дар Фортуны прихотливойЛишь неразумный может утерять.Так вот, поэт, чтобы не знать урона,Скатай свой плащ и на него садись.Рука судьбы порой неблагосклонна,Но вдруг удача поднимает ввысьТого, кто счастье заслужил законно».Я отвечал: «О мой сеньор, вглядись,В плаще ли я стою перед тобою?»И молвил он: «Нет нужды! Если тыОдет лишь добродетелью одною,Твоей не видно нищей наготы.Ты независим, правишь сам собою,Ты огражден от злобной клеветы».Склонясь, признал я мудрость изреченья,Но все ж не сел, — и сядет разве тот,Кто не богат, не знатен от рожденья,И сверху покровительства не ждет?[48]Злословие, достойное презренья,Шипит, что не заслужен и почет,Который добродетели планетаНа жребий мой так щедро пролила.Вдруг поражен я был потоком светаИ волнами нездешнего тепла,И музыкой, и кликами привета, —Толпа прелестных юных нимф вошла.Как белокурый бог возвеселился!Прекрасней всех была меж них одна, —Пышнее локон золотистый вился,Светлей сияла взоров глубина,И рядом с нею рой подруг затмился,Как перед солнцем — звезды и луна.Она была всего прекрасней в мире,В блистающем убранстве, как заря,Что расцветает в лучезарной шири,Алмазами и перлами горя,Которым равных нет ни на порфире,Ни на венце сильнейшего царя.И все искусства — не было сомненья! —Узнал я в нимфах, шедших рядом с ней, —Науки, что постигли все явленья,Все тайны суши, неба и морей.И что ж? Они восторг и восхваленьяЛишь ей несли, молились только ей.Их все народы мира прославляют,Меж тем для них царица — лишь она,И потому стократ обожествляютЕе одну земные племена.Моря пред нею тайны раскрывают,Пред нею сущность рек обнажена.Ей зримы трав целительные соки,И свойства всех кореньев и камней.Святой любви ей ведом жар высокийИ бешенство губительных страстей.От глаз ее не скроются пороки,И добродетель все вверяет ей.И ей доступен весь простор вселенной,У звезд и солнца тайн пред нею нет.Ей ход судеб известен сокровенный,Влияние созвездий и планет.В ее границах строй их неизменный,А ей ни меры, ни предела нет.Немалого исполнясь удивленья,Крылатого спросил я болтуна:«И я готов ей возносить моленья,Но просвети мой разум: кто она?Земного ли она происхожденьяИль, может быть, на небе рождена?»Бог отвечал: «Вопрос непостижимый!Глупец, ты с нею связан столько лет —И сам же не узнал своей любимой!Ты не узнал Поэзию, поэт!» —«Ее не знав, я создал образ мнимыйМоей богини, — молвил я в ответ, —Ее увидеть сердце порывалось,Я думал, что Поэзия бедна.Она мне без нарядов рисовалась —Одетой безыскусно, как весна.И в праздники и в будни одевалась.Без всякого различия она». —«О нет, — сказал он, — ты судил неправо,Нет, чистая поэзия всегдаВозвышенна, важна и величава,И строгим целомудрием горда,Великолепна, как ее держава,Где бедности не сыщешь и следа.И ей мерзка пронырливая стаяПродажных рифмоплетов и писак.У этих есть владычица другая,Своим жильем избравшая кабак.Завистливая, жадная, пустая,Она напялит шутовской колпакДа бегает на свадьбы и крестины,В ней росту — фут, не более того.Башка — пуста, зато уж руки длинны.Сказать она не может ничего.А уж когда почует запах винныйИ Бахуса увидит торжество, —Выблевывает пьяные куплеты,Навозом весь забрасывает мир.Но только первой молятся поэты,И лишь она камен зовет на пир.Она — краса и гордость всей планеты,Она — богиня вдохновенных лир.Она мудрее, чище, совершенней,Прекрасней и возвышенней всего.Божественных и нравственных ученийВ ней нераздельно слито существо.Ее советам чутко внемлет гений —И строг и чист высокий стиль его.Она повелевает всей вселенной,С ней робкий — смел, и с нею трус — герой,Она вселяет кротость в дух надменный,Спешит туда, где пламенеет бой,Бросает клич — и враг бежит, смятенный,И кончен поединок роковой.Ей отдал соловей свои рулады,Пастух — свирель, журчание — поток,Свой траур — смерть, любовь — свои услады,Ей Тибар отдал золотой песок,Милан — свои роскошные наряды,Алмазы — Юг и пряности — Восток.Она умеет видеть суть явленийИ там, где для мудрейшего темно.Прославлен ум, увенчан ею гений,А льстит она и тонко и умно.В торжественных эпических сказаньяхВоспеты ею мудрый и герой.Для чувств она в сердечных излияньяхНаходит нежный и высокий строй.Божественна во всех своих созданьях,Она сердца пленяет красотой.Добавление к «Парнасу»

После столь длительного путешествия я несколько дней отдыхал, и наконец вздумалось мне людей посмотреть и себя показать, выслушать приветствия друзей и, кстати, заметить на себе косые взгляды врагов, ибо хотя я ни с кем как будто не враждовал, однако вряд ли мне удалось избежать общей участи. Когда же я однажды утром вышел из монастыря Аточа, ко мне приблизился вылощенный, расфуфыренный, шуршащий шелками юнец лет двадцати четырех или около того; он поразил меня своим воротником[49], таким огромным и до того туго накрахмаленным, что, дабы поддерживать его, казалось, нужны были плечи второго Атланта. Под стать воротнику были гладкие манжеты: начинаясь у самых запястий, они взбирались и карабкались вверх по руке, словно для того, чтобы взять приступом подбородок. Не столь ретиво тянется обвивающий каменную стену плющ от подножья к зубцам, сколь сильно было стремление этих манжет, растолкав локтями локти, пробить себе дорогу вверх. Словом, голова юнца утопала в гигантском воротнике, а руки — в гигантских манжетах. И вот этот-то самый юнец, подойдя ко мне, важным и уверенным тоном спросил:

— Не вы ли будете сеньор Мигель де Сервантес Сааведра, тот самый, который назад тому несколько дней прибыл с Парнаса?

При этих словах я почувствовал, что бледнею, ибо у меня тотчас же мелькнула мысль: «А ну как это один из тех поэтов, о которых я упомянул или не упомянул в своем Путешествии? Уж не желает ли он со мной разделаться?» Взяв себя в руки, я, однако ж, ответил:

— Да, сеньор, тот самый. Что вам угодно?

Выслушав мой ответ, юноша раскрыл объятия и обвил мне шею руками с явным намерением поцеловать меня в лоб, но ему помешал его же собственный воротник.

— Перед вами, сеньор Сервантес, верный ваш слуга и друг, — сказал он, — я давно уже полюбил вас как за ваши творения, так и за кроткий ваш нрав, о котором я много наслышан.

При этих словах я облегченно вздохнул, и волнение в моей душе улеглось; осторожно обняв юнца, дабы не помять его воротник, я сказал ему:

— Я не имею чести знать вашу милость, хотя и готов служить вам. Однако ж по всем признакам вы принадлежите к числу людей весьма рассудительных и весьма знатных, а такой человек не может не вызывать к себе уважение.

Долго еще продолжался у нас обмен любезностями, долго еще мы с ним состязались в учтивости, и, слово за слово, он признался:

— Да будет вам известно, сеньор Сервантес, что я милостью Аполлона — поэт, по крайней мере, я хочу быть поэтом, а зовут меня Панкрасьо де Ронсесвальес.

Мигель. Если б вы сами мне не сказали, никогда бы я этому не поверил.

Панкрасьо. Но почему же, сеньор?

Мигель. Потому что поэт, разряженный в пух и прах, — это большая редкость: в силу своего строгого и возвышенного образа мыслей питомцы вдохновения заботятся более о душе, нежели о плоти.

— Я, сеньор, — возразил юноша, — молод, богат и влюблен, и та неряшливость, какою отличаются стихотворцы, мне не к лицу. Молодости обязан я своим изяществом, богатство дает мне возможность блеснуть им, влюбленность же — враг неопрятности.

— Почти все, что нужно для того, чтобы стать хорошим поэтом, у вас есть, — заключил я.

Панкрасьо. Что же именно?

Мигель. Богатство и предмет страсти. Свойства богатого и влюбленного человека таковы, что они отпугивают от него скупость и влекут к щедрости, меж тем как половину божественных свойств и помыслов бедного поэта поглощают заботы о хлебе насущном. А скажите на милость, сеньор, какой род поэтического мастерства вас более всего утруждает, или, вернее, услаждает ваш досуг?

На это он мне ответил так:

— Я не понимаю, что значит поэтическое мастерство.

Мигель. Я хочу сказать, к какому роду поэзии вы более всего склонны: к лирическому, героическому или же к комическому?

— Мне любой стиль дается легко, — признался он, — однако ж я охотнее упражняюсь в комическом.

Мигель. В таком случае у вашей милости должно быть уже немало комедий?

Панкрасьо. Много, но представлена была только одна.

Мигель. И имела успех?

Панкрасьо. У простонародья — нет.

Мигель. А у знатоков?

Панкрасьо. Тоже нет.

Мигель. В чем же дело?

Панкрасьо. Нашли, что рассуждения в ней длинны, стих не весьма исправен и мало выдумки.

— От таких замечаний не поздоровилось бы и Плавту[50], — заметил я.

— Да ведь они не могли оценить ее по достоинству, оттого что из-за их же свиста представление не было окончено, — возразил он. — Со всем тем директор поставил ее вторично, но, несмотря на все его ухищрения, в театре собралось человек пять, не больше.

— Поверьте, ваша милость, — сказал я, — что у комедий, как у иных прелестниц, день на день не приходится: их успех столько же зависит от дарования автора, сколько и от чистой случайности. При мне одну и ту же комедию забросали камнями в Мадриде и осыпали цветами в Толедо — пусть же не смущает вашу милость первая неудача, ибо часто бывает так, что совершенно для вас неожиданно какая-нибудь комедия вдруг принесет вам известность и деньги.

— Деньгам я не придаю значения, — сказал он, — а вот слава мне дороже всего на свете: ведь это так приятно и так важно для автора — стоять у входа в театр, смотреть, как оттуда валом валят довольные зрители, и получать от всех поздравления.

— Подобного рода неудачи имеют и свою смешную сторону, — заметил я, — иной раз дают до того скверную комедию, что и публика не решается поднять глаза на автора, и автору совестно окинуть взглядом театр, да и сами исполнители ни на кого не смотрят, опозоренные и устыженные тем, что попались впросак и одобрили комедию.

— А вы, сеньор Сервантес, когда-нибудь увлекались театром? — спросил он. — Есть у вашей милости комедии?

— У меня много комедий, — отвечал я, — и если б даже их написал кто-нибудь другой, я все равно отозвался бы о них с похвалою: таковы, например, Алжирские нравы, Нумансия, Великая турчанка, Морское сражение, Иерусалим, Амаранта, или вешний цвет, Роща влюбленных, Единственная, или отважная Арсинда и другие, коих названия я уже не помню. Но та, которую я ставлю выше всех и за которую я особенно себя хвалю, называется Путаница : смело могу сказать, что среди тех комедий плаща и шпаги[51], какие были играны доныне, она занимает одно из первых мест.

Панкрасьо. А новые комедии у вас есть?

Мигель. Целых шесть да еще шесть интермедий.

Панкрасьо. Почему же их не ставят?

Мигель. Потому что директоры театров во мне не нуждаются, ну, а я не нуждаюсь в них.



Поделиться книгой:

На главную
Назад