Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 3. Повести - Николай Васильевич Гоголь на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Прохождение повести через цензуру встретило значительные затруднения. На заседании петербургского Цензурного комитета от 3 марта 1836 г. в присутствии председателя комитета, попечителя петербургского учебного округа кн. М. А. Дондукова-Корсакова, и цензоров П. И. Гаевского, В. Н. Семенова, А. Л. Крылова, А. В. Никитенко, П. А. Корсакова и С. С. Куторги было вынесено постановление об изменении четырех мест в повести, „признанных неприличными“.[50]

Данные этого цензурного дела (ссылка на которое была сделана еще во „Временнике Пушкинского Дома“, СПб., 1914, стр. 30) не были использованы ни в одном из изданий „Коляски“, в то время как они дают возможность восстановить подлинный текст повести без цензурных купюр.

Приводим эти цензурные купюры, восстановленные нами в основном тексте на основании цензурного дела и черновой рукописи.

1. „На лобном месте ~ выпуча глаза вверх“ — в печатных прижизненных текстах нет (см. в настоящем томе стр. 178 и стр. 550).

2. „отстегнутая последняя пуговица у гг. офицеров“ — в печатном тексте нет (см. стр. 180 и стр. 551).

3. „У генерала, полковника и даже у майора ~ выключая трех последних пуговиц“ — в печатных текстах нет (см. стр. 181 и стр. 551).

4. „два чубука ~ такие длинные, как с позволения сказать солитер“ — вместо два чубука ~ самые длинные печатного текста (см. стр. 183 и стр. 551).

Печатая „Коляску“ по тексту „Современника“ с отдельными уточнениями по рукописи РМ6 и по изданиям 1842 г. (П) и 1855 г. (Тр), мы в ряде случаев сохраняем текст „Современника“ и тогда, когда последующие редакторы гоголевских текстов отступали от него. Так, например, сохраняем: „Один помещик, служивший еще в кампании 1812 года“, — место, измененное в издании 1842 г. на „один полковник“ совершенно неправомерно, так как в повести несколько раз указывается, что на обеде всего был один полковник и „общество состояло из мужчин: офицеров и некоторых окружных помещиков“. Эта произвольная поправка Прокоповича перешла затем и во все последующие издания. Точно также сохраняем текст „Современника“ в фразе: „Скоро всё общество разделилось на четверные партии в вист и рассеялось в разных углах генеральских комнат“, так как не видим оснований для конъектуры Н. Тихонравова „расселось“.

От текста „Современника“ мы отступаем в тех случаях, когда исправления в изданиях 1842 или 1855 гг. совпадают с рукописью, или когда касаются явных опечаток. Так, например, вместо: „поставить тихомолком от генерала на карточку дрожки“, как читаем в „Современнике“, даем по изд. 1842 и 1855 гг. „поставить на карточку дрожки“, что совпадает с рукописной редакцией, полагая что в „Современнике“ слова „тихомолком от генерала“ вставлены Гоголем из цензурных опасений. В сцене обеда у генерала принимаем „выступал“, как в изд. Трушковского и в первоначальной рукописной редакции, вместо „выступает“ „Современника“ и изд. 1842 года, поскольку смысл и грамматическое согласование контекста требуют именно этой формы.

III.

„Коляску“ принято рассматривать как повесть, стоящую особняком среди произведений Гоголя первой половины 30-х годов. Тематически она выпадает из цикла „петербургских повестей“ и, в то же время, по своей стилистической манере значительно отличается от ранних украинских повестей Гоголя, хотя в бытовой ее основе можно усмотреть черты украинской обстановки.[51]

Сюжет „Коляски“ восходит, скорее всего, к тому анекдотическому происшествию с гр. М. Ю. Виельгорским, о котором рассказывает в своих воспоминаниях В. А. Сологуб: „Он был рассеянности баснословной; однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломатический корпус, он совершенно позабыл об этом и отправился обедать в клуб; возвратясь, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне, в звездах и лентах, явились в назначенный час и никого не застали дома. Все знали его рассеянность, все любили его и потому со смехом ему простили; один баварский посланник не мог переварить неумышленной обиды; и с тех пор к Виельгорскому ни ногой.“[52]

Как личное сближение Гоголя с В. Сологубом в тот период, так и то обстоятельство, что Гоголь вообще охотно пользовался в своих замыслах анекдотами, — делают весьма убедительным предположение о зависимости сюжета „Коляски“ от приведенного рассказа. Возможно, конечно, что этот анекдот мог стать известным Гоголю и помимо Сологуба, поскольку рассеянность гр. Виельгорского служила темой многочисленных анекдотов, распространенных в том бытовом и литературном кругу, в котором вращался Гоголь.[53]

Существенно, что „Коляска“ писалась непосредственно перед началом работы над „Мертвыми душами“, или даже параллельно с написанием трех первых глав „Мертвых душ“, о которых Гоголь сообщал Пушкину от 7 октября 1835 г. всё в том же письме. Переход к новой манере, осуществленный в „Мертвых душах“, намечается уже в „Коляске“; но и помимо этого можно найти общие мотивы в „Коляске“ и „Мертвых душах“. В характере Чертокуцкого уже намечена обходительность Чичикова и хвастливость Ноздрева. Сходство повествовательной манеры особенно заметно в близких между собой ситуациях: например, при описании обеда у генерала в „Коляске“ и завтрака у полицмейстера в „Мертвых душах“ (в седьмой главе); близки подробности возвращения Чертокуцкого и Чичикова домой после попойки или описание обстановки уездного городка Б. и города NN в начале первого тома „Мертвых душ“. Можно сопоставить и ряд отдельных деталей, вроде упоминания о Ноздреве в „Мертвых душах“, где говорится: „чуткий нос его слышал за несколько десятков верст“, и о Чертокуцком, который тоже „пронюхивал носом, где стоял кавалерийский полк“ и т. д. Следует указать также на сходство начала „Коляски“ с описанием городишка Погара, в начале неоконченной повести „Семен Семенович Батюшек“ (см. ниже, комментарий к отрывку*). Переходное положение „Коляски“ между ранними повестями и „Мертвыми душами“ и определяет ее место в творческом развитии Гоголя.

Современная Гоголю критика почти не отметила „Коляску“ по тем же причинам, что и „Нос“. Внимание критики было в начале 1836 года всецело занято „Ревизором“. Откликнулся на появление „Коляски“ лишь Белинский в своем отзыве о первой книге „Современника“. Белинский определил ее как „мастерскую шутку“, в которой „выразилось всё умение Гоголя схватывать эти резкие черты общества и уловлять эти оттенки, которые всякий видит каждую минуту около себя и которые доступны только для одного г. Гоголя“.[54]

Дальнейшая критика ограничивалась лишь беглыми указаниями на „анекдотичность“ и „шуточность“ повестей Гоголя, не выделяя „Коляски“, а чаще всего вовсе умалчивая о ней.

Записки сумасшедшегоI.Источники текстаа) Печатные

Ар — Арабески. Разные сочинения Н. Гоголя. Часть вторая. СПб., 1835.

П — Сочинения Николая Гоголя. Том третий. СПб., 1842.

б) Рукописные

РМ4 — Записная книга Гоголя, из числа принадлежавших Аксакову (РА2). Публичная Библиотека СССР им. В. И. Ленина в Москве, № 3231, стр. 408–220, 160. Черновик всей повести.

В настоящем издании печатается по тексту „Арабесок“ с поправками по РМ4 и П.

II.

Единственная сохранившаяся рукопись „Записок сумасшедшего“, РМ4 в б. аксаковской тетради № 2, занимает там место между статьями „Арабесок“: „Последний день Помпеи. Картина Брюллова“ (стр. 202–207) и „Ал-Мамун“ (стр. 223–227); не имея собственного заглавия, текст „Записок“ начинается непосредственно (на стр. 208) под выписанным-было на эту же страницу заглавием статьи „Несколько слов о Пушкине“: буквы „ОП“, стоящие вверху этой страницы перед текстом „Записок“, находим и на странице 136-ой, где за ними, действительно, следует один из последних набросков статьи о Пушкине; в левом верхнем углу страницы 208-й — цифры: 30, 18, 30. Самый же текст „Записок“ писан всплошную, одним почерком, довольно разборчиво, с малым сравнительно количеством вычерков и надстрочных приписок и перебит в одном только месте, на стр. 215-ой, вставкой, которая читается выше, на нижней части стр. 209-ой („Чорт возьми я не могу ~ письма глупой собаченки“); кроме того, на пустой стр. 160-ой, вверху, отдельно записан на четырех строках один из вариантов эпилога: „Боже, что они делают ~ как обижают меня“, см. настоящего тома стр. 571.[55]

Время, когда описанный текст внесен в аксаковскую тетрадь, с известной точностью определяется из следующих данных.

Перечень содержания „Арабесок“, вписанный в ту же тетрадь, что и „Записки сумасшедшего“, на стр. 3, не раньше августа 1834 г. (см. Соч., 10 изд., V, стр. 558), отводит „Запискам“, в порядке статей, самое последнее место, и, что особенно важно, называет не „Записками сумасшедшего“, а „Записками сумасшедшего музыканта“, откуда и вытекает, что к моменту составления перечня, т. е. к августу 1834 г., „Записки сумасшедшего“ в нынешнем виде еще не существовали и в аксаковскую тетрадь вписаны позже чем перечень. Если для них, таким образом, август 1834 г. является датой исходной (terminus post quem), то дата цензурного разрешения „Арабесок“, 10 ноября 1834 года, — их предельная дата (terminus ante quem); и, следовательно, дошедшая до нас рукопись „Записок сумасшедшего“ датируется сентябрем — октябрем 1834 г., чему соответствует и местоположение „Записок“ в аксаковской тетради: предшествующая им там статья о Брюллове написана в конце августа 1834 г. (см. Соч., 10 изд., V, стр. 604–605), а следующая за ними статья „Ал-Мамун“ — в октябре того же 1834 г. (см. там же, стр. 587).

По содержанию рукописный текст „Записок сумасшедшего“ весьма близок к печатному тексту „Арабесок“.[56]

Отличия там и тут не таковы, чтобы можно было говорить об особой редакции повести, в том виде, как она представлена рукописью; ее отличия вовсе не затрагивают сюжета, ограничиваясь лишь стилистическими вариантами, да отсутствием дат перед отделами „Записок“, на которые они разбиты в печатном тексте.[57]

Существенное отличие рукописного текста от текста „Арабесок“ — в отсутствии цензурных вычерков и замен, имеющихся в последнем. О них сам Гоголь писал Пушкину в декабре 1834 г.: „Вышла вчера довольно неприятная зацепа по цензуре по поводу „Записок сумасшедшего“; но, слава богу, сегодня немного лучше; по крайней мере я должен ограничиться выкидкою лучших мест…. Если бы не эта задержка, книга моя, может быть, завтра вышла“. Последние слова (о выходе книги) не оставляют сомнения, что речь идет тут не о предварительной цензуре рукописи „Арабесок“, а о цензурном просмотре отпечатанного текста, из которого, следовательно, и произведена была Гоголем упомянутая в письме „выкидка лучших мест“. След ее есть в тексте самих „Арабесок“: тот отрывок из переписки собачек, где говорится о получении ордена генералом, оканчивается в „Арабесках“ не точкой и не многоточием (как другие подобные же отрывки), а неуместной тут запятой („За столом он был так весел, как я еще никогда не видала,“), попавшей сюда однакоже не в качестве опечатки, а несомненно уцелевшей от фразы в том виде, как она набрана была до цензурной „выкидки“ ее окончания („За столом он был так весел, как я еще никогда не видала, отпускал анекдоты“). Но, кроме таких механических „выкидок“, могли быть проведены тогда же (или раньше, при цензуровании рукописи) и авторские замены того, что не пропустил цензор.

Некоторые из цензурных „выкидок“ восстановил уже Тихонравов, внеся, впрочем, заодно в текст „Записок“ не мало и простых разночтений черновика; а с другой стороны, он оставил без исправления несколько явных искажений текста цензурой. Издание Коробки к исправлениям Тихонравова добавило еще лишь одно; последующие издания не добавили ничего.

Наше издание к ранее сделанным исправлениям добавляет еще 8 новых, что вместе с предыдущими составляет всего 20 исправлений (по рукописи) испорченных цензурой мест. Это, во-первых, следующие 12 купюр или вычерков, восстановленных еще Тихонравовым и Коробкой: „Правильно писать ~ ни слога“ (см. настоящего тома стр. 195); „Ну, чего хотят они?“ (стр. 196); „какого и на небесах нет“ (стр. 200); „человеку благородному решительно невозможно“ (вм. „решительно невозможно“, стр. 200); „отпускал анекдоты ~ соленое немного“ (стр. 203); „Куда ж, подумала ~ нашла в своем камер-юнкере“ (стр. 204); „Все что есть лучшего ~ Чорт побери!“ (стр. 205); „наш государь“ (стр. 207); „и в милостивых словах ~ в благосклонности“ (стр. 208); „и что у меня нет ни одного капуцина“ (стр. 208); „А вот эти все, чиновные отцы ~ христопродавцы!“ (стр. 209) „Проезжал государь император ~ и я также“ (стр. 210). А затем следующие восемь заимствований из рукописи вместо соответствующих мест в „Арабесках“, признаваемых нами за продиктованные цензурой:

стр. 196, строка 2: „сколько кухарок, сколько поляков! (Ар, П: сколько кухарок, сколько приезжих!);

стр. 206, строка 13: „открывается, что он какой-нибудь вельможа, а иногда даже и государь“ (Ар, П: вельможа или барон или как его);

стр. 209, строка 32: „Вон он спрятался к нему в звезду“ (Ар, П: к нему во фрак);

стр. 210, строка 5: „Но главная пружина всего этого турецкий султан, который подкупает цирюльника ~ магометанство“ (Ар, П: но достоверно известно, что он вместе с одною повивальною бабкою ~ и оттого);

стр. 210, строка 17: „до сих пор не имею королевского костюма“ (Ар, П: испанского национального костюма);

стр. 211, строка 21: „это должны быть или доминиканы или капуцины“ (Ар, П: гранды или солдаты);

стр. 212, строка 22: Капуцины (Ар, П: Бритые гранды);

стр. 214, строка 24: „у французского короля шишка под самым носом“ (Ар, П: у алжирского дея под самым носом шишка).

„Поляков“ (вместо „приезжих“) признаем более подлинным чтением ввиду цензурных гонений на всё, что связано было с Польшей после 1831 года. „Государь“ (вместо „барон или как его“) предписывается двумя другими аналогичными случаями, где слово „государь“ было цензурой просто исключено (см. выше); „в звезду“, а не „во фрак“ подсказывает соответствующий контекст, — в „Арабесках“ и в рукописи одинаковый, — где приманкой для „влюбленной в чорта женщины“ служит „толстяк“ именно „со звездою“. Перенесение магометанства с „турецкого султана“ на „повивальную бабку“ могло быть сделано, скорей всего, тоже под давлением цензуры; такого же происхождения замена „королевского костюма“ „испанским национальным“: контекст как в рукописи, так и в „Арабесках“ предполагает несомненно „королевский“, потому что покрой именно „королевского костюма“, а не „испанского национального“ предписывал Поприщину то, что он проделал над своим вицмундиром: „изрезал ножницами его весь“, чтобы (как читается в рукописи) „дать всему сукну вид горностаевых хвостиков“. Неорганична с точки зрения контекста и замена в „Арабесках“ „доминиканов или капуцинов“ „грандами или солдатами“ (и дальше „капуцинов“ — „бритыми грандами“): признак, по которому опознаются они героем: „потому что они бреют головы“, применим полностью конечно лишь к первым, тем более, что замена бритых монахов грандами даже не доведена в повести до конца. Ср.: „Сегодня выбрили мне голову несмотря на то, что я кричал изо всей силы о нежелании быть монахом“. — И наконец, подобно „государю“ или „турецкому султану“: неприемлем был, конечно, не для Гоголя, а лишь для цензора и „французский король“, шишка которого поэтому передана была „алжирскому дею“.[58]

Вторично при жизни Гоголя „Записки сумасшедшего“ изданы были в 3-м томе Сочинений, в 1842 году. Текст „Арабесок“ подвергся тут со стороны Прокоповича довольно значительному количеству исправлений не только орфографических и грамматических, но даже и стилистических. Из них лишь три-четыре приняты в основной текст — в тех случаях, когда соответствующий вариант „Арабесок“ явно носит характер опечатки или удержанной в печати описки. Все остальные отнесены в варианты.

Несколько раз с той же целью (исправления ошибок первопечатного текста) приходилось обращаться и к рукописи.

В издании Трушковского „Записки сумасшедшего“ авторских исправлений 1851 года не имеют совсем: чтение корректуры Гоголь прекратил тогда на их первой странице. — См. Соч., 10 изд., I, стр. XIV. —

III.

Сюжет „Записок сумасшедшего“ восходит к двум различным замыслам Гоголя начала 30-х годов: к „Запискам сумасшедшего музыканта“, упоминаемым в известном перечне содержания „Арабесок“ (см. Соч., 10 изд., V, 610–611), и к неосуществленной комедии „Владимир 3-ей степени“. Из письма Гоголя И. И. Дмитриеву от 30 ноября 1832 г., а также из письма Плетнева Жуковскому от 8 декабря 1832 г. (см. Соч. и переписка Плетнева, III, стр. 522) можно усмотреть, что в ту пору Гоголь был увлечен повестями кн. В. Ф. Одоевского из цикла „Дом сумасшедших“, вошедших позже в цикл „Русских ночей“ и, действительно, посвященных разработке темы мнимого или действительного безумия у высокоодаренных („гениальных“) натур: у отрешенного от всего, что не музыка, Баха („Себастьян Бах“), у страдающего манией грандиозных построек чудака Пиранези („Opera del Cavaliere Giambatista Piranesi“), у наделенного аналитической способностью „все видеть“ импровизатора („Импровизатор“), у настоящего, наконец, безумца Бетховена („Последний квартет Бетховена“). Причастность собственных замыслов Гоголя в 1833-34 гг. к этим повестям В. Одоевского видна из несомненного сходства одной из них — „Импровизатора“ — с „Портретом“. Из того же увлечения романтическими сюжетами Одоевского возник, очевидно, и неосуществленный замысел „Записок сумасшедшего музыканта“; непосредственно связанные с ним „Записки сумасшедшего“ тем самым связаны, через „Дом сумасшедших“ Одоевского, с романтической традицией повестей о художниках и искусстве („Kunstnovellen“), усердно культивировавшихся в русской литературе 30-х годов и охотно разрабатывавших как раз тему безумия в освещении, приданном ей у Гофмана. Есть основания думать, что „Записки сумасшедшего музыканта“, их по крайней мере начало, сохранились в виде отрывка „Дождь был продолжительный“ (см. настоящего тома стр. 331), текстуальные совпадения которого с „Записками сумасшедшего“ сразу же видны и который можно поэтому рассматривать как вступительный набросок первоначальной редакции этих „Записок“. Герой отрывка, приветствующий расправу дождя над лицемерным благообразием „гражданства столицы“, несомненно, сродни Пискареву или Чарткову, — может быть, такой же, как они и как Крейслер у Гофмана, служитель искусства.

„Владимир 3-ей степени“, будь он закончен, тоже имел бы героем безумца, существенно отличного, однако, от безумцев Гофмана и русских гофманианцев тем, что это был бы, по свидетельству современников, человек, поставивший себе прозаическую цель получить крест Владимира 3-ей степени; не получивши его, он „в конце пьесы… сходил с ума и воображал, что он сам и есть“ этот орден. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 743. — Такова новая трактовка темы безумия, тоже приближающаяся, в известном смысле, к безумию Поприщина.

Из замысла комедии о чиновниках, оставленного Гоголем в 1834 г., ряд бытовых, стилистических и сюжетных деталей перешел в слагавшиеся тогда „Записки“. Генерал, мечтающий получить орден и поверяющий свои честолюбивые мечты комнатной собачке, дан уже в „Утре чиновника“, т. е. в уцелевшем отрывке начала комедии, относящемся к 1832 году. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 448, 453, 744. — В уцелевших дальнейших сценах комедии (переделанных позже в „Лакейскую“) без труда отыскиваются комедийные прообразы самого Поприщина и его среды — в выведенных там мелких чиновниках Шнейдере, Каплунове и Петрушевиче. Отзыв Поприщина о чиновниках, которые не любят посещать театр, прямо восходит к диалогу Шнейдера и Каплунова о немецком театре. Особо при этом подчеркнутая в Каплунове грубость еще сильней убеждает в том, что в него-то и метит Поприщин, называя не любящего театр чиновника „мужиком“ и „свиньей“. В Петрушевиче, напротив, надо признать первую у Гоголя попытку той идеализации бедного чиновника, которая нашла себе воплощение в самом Поприщине. „Служил, служил и что же выслужил“, говорит „с горькой улыбкою“ Петрушевич, предвосхищая подобное же заявление Поприщина в самом начале его записок. Отказ затем Петрушевича и от бала и от „бостончика“ намечает тот разрыв со средой, который приводит Поприщина к безумию. И Каплунов, и Петрушевич — оба поставлены затем в те же унизительные для них отношения с лакеем начальника, что и Поприщин. От Закатищева (позже Собачкина) протягиваются, с другой стороны, нити к тому взяточнику „Записок“, которому „давай пару рысаков или дрожки“; Закатищев в предвкушении взятки мечтает о том же самом: „Эх, куплю славных рысаков… Хотелось бы и колясчонку“. Сравним также канцелярские диалектизмы комедии (напр., слова Каплунова: „И врет, расподлец“) с подобными же элементами в языке Поприщина: „Хоть будь в разнужде“; ср. еще канцелярское прозвище Шнейдера: „проклятая немчура“ и „проклятая цапля“ в „Записках“.

Связанная, таким образом, с первым комедийным замыслом Гоголя, картина департаментской жизни и нравов в „Записках“ восходит к личным наблюдениям самого Гоголя в пору его собственной службы, из которых замысел „Владимира 3-й степени“ вырос. Даже на свои собственные биографические подробности не поскупился в „Записках“ Гоголь. „Дом Зверкова“ у Кукушкина моста, куда ведет Поприщина след распутываемой интриги и который он, как оказывается, хорошо знает потому, что у него есть там „один приятель“, — это тот дом, в котором в 30-ых годах был приятель у самого Гоголя и где, кроме того, жил одно время и сам он.[59] Запах, которым встречает Поприщина этот дом, упомянут в письме Гоголя к матери от 13 августа 1829 года. О „ручевском фраке“ — мечте Поприщина — говорится в письмах Гоголя 1832 г. к А. С. Данилевскому (кстати, тому самому „приятелю“, который жил в доме Зверкова). Прическу начальника отделения, раздражающую Поприщина, отмечает Гоголь и в „Петербургских Записках“, как черту, почерпнутую, видимо, из личных наблюдений.

„Испанские дела“ 1833 г., за которыми следит Поприщин по „Северной Пчеле“, доведены Гоголем до провозглашения королевой малолетней дочери Фердинанда VII („какая-то дона должна взойти на престол“) и, следовательно, лишь до первой вспышки вызванного этим движения карлистов, сторонников Дон-Карлоса, брата Фердинанда VII, право на престол племянницы Дон-Карлос оспаривал, опираясь на закон, возбранявший женщинам вступать на престол и отмененный перед смертью Фердинандом. Дон-Карлосу прямо и вторит Поприщин, говоря, что „не может взойти дона на престол. Никак не может“.[60] Возможно, что по замыслу Гоголя Дон-Карлос 1833 года сливается в фантазии Поприщина с героем Шиллера, и что именно поэтому, попав в сумасшедший дом, Поприщин принимает его обитателей за доминиканских монахов, а больничного надзирателя — за великого инквизитора (Карлос у Шиллера отдан Филиппом в руки великого инквизитора).

„Записки сумасшедшего“ именно как записки, т. е. рассказ о себе героя, не имеют в творчестве Гоголя ни прецедентов, ни аналогий. И недаром: культивировавшиеся Гоголем и до „Записок“, и позже формы повествования к данному замыслу были неприложимы. Тема безумия во всех трех одновременно аспектах (социальном, эстетическом и лично-биографическом), которые находил в ней Гоголь, естественнее всего могла быть развернута прямой речью героя; именно, однако, героя со всей выразительностью социальной его физиономии, с установкой на речевую характеристику, с подбором острых диалектизмов ведущего свои записки чиновника. С другой стороны, эстетический иллюзионизм, подсказавший Гоголю первую мысль подобных записок, сделал возможным включение в них элементов фантастического гротеска (заимствованной у Гофмана переписки собак); естественна была при этом известная причастность героя к миру искусства. Однако, предназначавшаяся сперва для этого музыка не мирилась с определившимся окончательно типом героя, и место музыки в записках чиновника занял театр, — вид искусства, с которым одинаково удачно сочетались все три аспекта темы сразу. Александринская сцена и занесена поэтому в „Записки сумасшедшего“, как одно из главных мест развертывающейся в них социальной драмы.[61] Но иллюзорный мир театрального эстетизма у Гоголя совсем иной, чем у Гофмана. Там он утверждается как высшая реальность; у Гоголя, напротив, он чисто реалистически низводится до сумасшествия в прямом, клиническом смысле слова.

Гофману, при всей своей зависимости от него, Гоголь противопоставляет, таким образом, собственное разрешение темы — с отказом от эстетизма в пользу реалистического изображения человеческого страдания, за незнание которого упрекал Гофмана Жюль Жанен.

Гофманианская форма „новеллы об искусстве“, присущая „Запискам“ еще в ранней редакции, сохранилась, как видим, и в законченной их редакции. Но абстрактный (особенно в русской передаче) герой-фантаст Гофмана вырос в живого представителя нарождающегося „сословия среднего“;[62] его конфликт с „существенностью“ тоже конкретизировался, приняв черты социально-политического протеста и подготовив, наряду с эстетическими, и чисто бунтарские мотивы в его безумии; а так как за всем этим, несомненно, скрывается личный и социальный опыт самого Гоголя, — то, надо думать, субъективен был и исходный творческий импульс этих „Записок“; и таким образом новое социальное осмысление, приданное Гоголем теме безумия, — как теме повестей о чиновнике, — ознаменовало в его творчестве наиболее протестующий момент, момент первого сатирического выступления против бездушной системы николаевского бюрократизма.

В современной „Арабескам“ критике о „Записках сумасшедшего“ высказаны были следующие суждения.

„В клочках из записок сумасшедшего“, по отзыву „Северной Пчелы“ (1835, № 73), „есть…. много остроумного, смешного и жалкого. Быт и характер некоторых петербургских чиновников схвачен и набросан живо и оригинально“.

Сочувственно отозвался и враждебный „Арабескам“ Сенковский, усмотревший в „Записках сумасшедшего“ те же достоинства, что и в „забавной истории“ поручика Пирогова; „Записки“, по мнению Сенковского, „были бы лучше, если бы соединялись какою-нибудь идеею“ („Библиотека для чтения“ 1835, февраль).

Несоизмеримо дальновидней отзыв Белинского (в статье „О русской повести и повестях Гоголя“): „Возьмите "Записки сумасшедшего", этот уродливый гротеск, эту странную, прихотливую грезу художника, эту добродушную насмешку над жизнию и человеком, жалкою жизнию, жалким человеком, эту карикатуру, в которой такая бездна поэзии, такая бездна философии, эту психическую историю болезни, изложенную в поэтической форме, удивительную по своей истине и глубокости, достойную кисти Шекспира: вы еще смеетесь над простаком, но уже ваш смех растворен горечью; это смех над сумасшедшим, которого бред и смешит, и возбуждает сострадание“. — См. Соч. Белинского, II, стр. 226. — Повторил этот свой отзыв Белинский и в рецензии (1843 года) на „Сочинения Николая Гоголя“: "Записки сумасшедшего" — одно из глубочайших произведений…“ — См. там же, VIII, стр. 90.

РимI.Источники текстаа) Печатные

Мск — „Москвитянин на 1842 год“, № 3, стр. 22–67. Гоголь.

П — Сочинения Николая Гоголя. Том третий. СПб., 1842.

б) Рукописные

РМ7 — Автограф, с началом черновой редакции „Рима“ (так называемой „Аннунциаты“). Публичная библ-ка СССР им. Ленина в Москве. Полулист почтовой бумаги in 8o.

В настоящем издании печатается по тексту „Москвитянина“, с поправками из П.

II.

Текст „Москвитянина“ был дважды прокорректирован самим Гоголем, о чем свидетельствует ряд его записок к Погодину, относящихся к зиме 1841–1842 г.[63]

Из этих записок видно, что хотя повесть прошла через руки С. П. Шевырева, но вслед за тем Гоголь держал две ее корректуры: первую „с важными поправками“ и вторую „на сверку“. Это обстоятельство в сущности и решает вопрос о преимуществе текста „Москвитянина“ перед текстом „Собрания сочинений“ (П).

Отсутствие рукописей делает затруднительной точную датировку повести. Предельная дата устанавливается легко на основании этих же записок и авторитетного свидетельства С. Т. Аксакова, что повесть была окончена в начале февраля 1842 г., когда Гоголь „прочел ее предварительно у нас (Аксаковых), а потом на литературном вечере у кн. Дм. Вл. Голицина“;[64] наконец, дата цензурного разрешения третьего выпуска „Москвитянина“ — 11-го марта того же 1842 года. Все эти данные ведут нас к началу февраля 1842 г. Гораздо труднее определить дату исходную. Первоначальный набросок ранней редакции повести, называвшейся „Аннунциата“, Гоголь привез с собой из Рима в свой предшествующий приезд в Россию (с 26 сентября 1839 г. по июнь 1840 г.). В начале февраля 1840 г. он читал первые главы этой повести у тех же Аксаковых. Предположить, что Гоголь еще в Москве, весной 1840 г., занялся переделкой „Аннунциаты“ в „Рим“, трудно. Возможно, что он приступил к этой работе зимой 1840-41 г. в Риме, куда Погодин слал ему отчаянные требования „поддержать "Москвитянин"“, подкрепленные просьбой об этом же С. Т. Аксакова.[65] Однако, всего вероятнее, что к этой переработке он приступил уже по возвращении в Россию, зимой 1841–1842 г., во время пребывания у Погодина.

Гоголь сам назвал свою повесть „отрывком“, что должно было указывать на замысел гораздо более сложный и развитый, нежели тот, что дан в „Риме“. С другой стороны, Аксаков, слышавший начало „Аннунциаты“, категорически утверждает, что „"Рим" является переделкой этой чудной повести“. Сопоставляя эти данные, мы смело можем сказать, что „Рим“ восходит к „Аннунциате“: к ней и должно обращаться при изучении творческой истории „Рима“. К сожалению, об этой ранней редакции повести мы знаем очень мало, да и то, главным образом, из вторых рук, из свидетельств современников. Нет точных и более или менее подробных указаний на нее и в переписке Гоголя. Нам известно только, что Гоголь, приехав осенью 1839 г. в Россию, привез с собою первые главы повести из итальянской жизни, что в январе — феврале 1840 г. он читал их у Аксаковых и других знакомых, что до марта 1841 г. (в Риме) он, по всем вероятиям, к ней больше не прикасался, а зимой 1841–1842 г. переделал ее в отрывок „Рим“. Сопоставление же „Рима“ с итальянскими письмами Гоголя (см. ниже) заставляет предполагать, что впервые взяться за эту повесть Гоголь мог никак не раньше апреля — мая 1838 г. Таким образом, время написания „Аннунциаты“ определяется приблизительно двумя датами: весна 1838 г. или осень 1839-го. Точно также предположительно можно говорить и о самом замысле „Аннунциаты.“ Судя по тому, что уже гораздо позднее, по напечатании „Рима“, Гоголь в письме к С. П. Шевыреву[66] называет это свое произведение романом, и что то же выражение применяет к нему и Т. Н. Грановский, слышавший чтение первых глав, можно заключить, что оно было задумано в форме обширного эпического повествования, с широко развитой сюжетной схемой, многочисленными персонажами и т. д. С другой стороны, некоторые указания в письмах Гоголя к друзьям из Рима дают основания предполагать, что и „Аннунциата“ должна была быть „самой романической историей“ о „взявшейся, один бог знает откуда, красавице“. Если это предположение верно, то тогда в „Аннунциате“ мы имеем дело с повестью, так сказать, традиционного типа: с романической интригой на первом плане, с красавицей, влюбленным в нее князем, плутоватым посредником — слугой Пеппе и т. д.

Это всё, что можно сказать об „Аннунциате“; роман оборвался на первых главах, и Гоголь позже использовал написанное для „отрывка“ „Рим“.

III.

Повесть эта является одним из наиболее автобиографических произведений Гоголя. Если Италия сыграла огромную роль в жизни и творчестве Гоголя, то „Рим“ как бы суммирует и обобщает все его впечатления от этой страны. Но, само собой разумеется, что глубокая субъективность „Рима“ отнюдь не исключает близости Гоголя к известным литературным традициям. Известно, что Гоголь довольно усердно изучал литературу об Италии: и первоисточники, и современных ему авторов. Из этих последних один мог оказать особое влияние на его оценку Италии: это — Стендаль. Среди книг, подаренных Гоголем своему другу Данилевскому, имеются Promenades dans Rome Стендаля; но Гоголю, конечно, была известна и другая итальянская книга Стендаля: „Рим, Неаполь, Флоренция“. Сопоставление „Рима“ с этими произведениями Стендаля неопровержимо свидетельствует, что целый ряд суждений Гоголя об Италии и итальянцах, более того — самая антитеза француза и итальянца, Парижа и Рима — восходят к Стендалю.[67] Но, заимствуя от него отдельные суждения, оценки и антитезы, Гоголь давал им совершенно иную мотивировку, по-своему переосмысляя данный в произведениях Стендаля образ Италии и итальянца.

Критикой „Рим“ был воспринят как нечто уже устаревшее, отсталое по своей форме и стилю, хотя и не лишенное элементов гоголевского реализма. Белинский не мог к тому же отнестись сочувственно к идеологии, которую он угадывал за тематикой „Рима“. „В статье „Рим“, говорит он, „есть удивительно яркие и верные картины действительности“, но „есть и косые взгляды на Париж, и близорукие взгляды на Рим, и — что всего непостижимее в Гоголе — есть фразы, напоминающие своею вычурною изысканностию язык Марлинского“.[68]

В статье „Русская литература в 1842 году“ свою оценку „Рима“ Белинский еще раз формулировал так: „В «Москвитянине» было напечатано начало новой повести Гоголя «Рим», равно изумляющее и своими достоинствами, и своими недостатками“.[69]

Иначе отнесся к „Риму“ В. П. Боткин: его восторженный о нем отзыв сохранился в письме к Краевскому (от 16 марта 1842 г.).[70]

Отзывов о „Риме“ вообще было немного. Вышедшие в свет в мае того же 1842 года „Мертвые души“ сразу поглотили всё внимание читателей и критиков, отодвинув на задний план всё остальное.

Страшный кабан

При жизни Гоголя отрывок напечатан единственный раз — в „Литературной Газете“ 1831 г.: глава 1-я „Учитель“ — в № 1, от 1 января, стр. 1–4, за подписью П. Глечик; глава 2-я — „Успех посольства“ — в № 17, от 22 марта, стр. 133–135, без подписи. Рукопись повести не сохранилась. Первый отрывок предполагался ко включению в „Арабески“ и фигурирует в обоих сохранившихся планах;[71] однако, в печатный текст „Арабесок“ не вошел.

О замысле повести, равно как и о времени ее написания, а также о том, была ли она закончена, не сохранилось никаких известий. В. И. Шенрок предполагает — не приводя никаких доказательств, — что повесть писалась еще в Нежине (Соч., 10 изд., т. VII, стр. 952). С бо́льшим правом можно отнести этот замысел к 1830 году, когда осуществлялись уже „Вечера на хуторе близь Диканьки“ и намечалась, параллельно фантастическому характеру большинства повестей, также вторая линия интересов Гоголя — комическое бытописание на основе современного украинского материала. Впоследствии эта линия нашла свое выражение в повестях „Иван Феодорович Шпонька и его тетушка“, „Старосветские помещики“, „Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем“ и „Коляска“.

Повидимому замысел „Страшного кабана“ не был доведен до конца: Гоголь, занятый работой над „Вечерами“, отошел от мысли о большой бытовой повести, и ее материал растворился в отдельных повестях и рассказах „Вечеров“. Так, объяснение кухмистера Ониська с красавицей Катериной почти дословно повторено в объяснениях кузнеца Вакулы с Оксаною („Ночь перед Рождеством“); Симониха является прототипом Хиври в „Сорочинской ярмарке“, образ семинариста Ивана Осиповича отчасти повторен в долговязом поповиче Афанасии Ивановиче („Сорочинская ярмарка“).

ГетьманI.Источники текста

Замысел исторического романа „Гетьман“ мы связываем со следующими текстами, которые самим Гоголем объединены не были.

1. „Несколько глав из неоконченной повести“, найденные в посмертных бумагах Гоголя и опубликованные Н. П. Трушковским в издании 1855 г. (т. V, стр. 367–411). Н. П. Трушковский сообщал: „Этот черновой отрывок сохранился в числе бумаг, оставленных Гоголем у В. А. Жуковского, и доставлен нам его супругою. Текст его был разбираем многими, но, несмотря на все старания, некоторые слова остались не разобраны, — добавленные же нами, как необходимые для полноты смысла, поставлены в скобках“ (т. V, стр. 367). Эта текстологическая работа, произведенная в основном О. М. Бодянским, не могла быть проверена последующими редакторами, так как самая рукопись была затем утрачена. Есть основание предполагать, что рукопись эта, как и другие черновые рукописи Гоголя, содержала много описок, неувязок, недосказанностей и т. п. В главе VI, напр., прозвище старого Пудька оказывается Кузубия, хотя, при первом своем свидании с Остраницею в главе I, сам же он спрашивает: „И Кузубия потонул?“ В разговоре с Галей Остраница спрашивает: „Что делает отец твой? Отец твой?“ очевидная фиксация обычной у Гоголя описки, повторения отдельных слов и словосочетаний. Необходимые редакторские конъектуры отсутствуют в ряде случаев; встречаются и явно неверно прочитанные слова и т. д. Н. С. Тихонравов обнаружил (на листах, вырезанных из тетради РМ4) несколько приписок, несомненно относящихся к тексту „нескольких глав“ (Соч., 10 изд., V, стр. 550–551), однако привел их лишь в примечаниях, хотя точная локализация большей их части в тексте указана им же и не вызывает возражений. Эти приписки частично включены нами в текст „Нескольких глав“, частично приведены в разделе Вариантов.

2. „Кровавый бандурист. Глава из романа“. — Предназначалась для помещения в „Библиотеке для Чтения“ (1834, II, отд. I) с подписью „Гоголь“ и датой 1832 г., но была запрещена цензурой. Начало главы под заглавием: „Пленник. Отрывок из исторического романа“ — было затем напечатано во второй части „Арабесок“, с измененной датой: 1830.[72] Запрещенное окончание впервые опубликовано (по сохранившейся в цензурном деле, ныне — в ЛОЦИА, авторской корректуре) в „Ниве“ (1917, № 1, стр. 3–6), а вся глава в первоначальном виде — в книге „Литературный Музеум“ (Пгр., 1921, стр 27–39).

3. „Глава из исторического романа“ — напечатана впервые в „Северных Цветах“ на 1831 г., стр. 226–256 (цензурное разрешение 18 декабря 1830 г.), с подписью „ОООО“; отсюда включена с рядом вариантов в первую часть „Арабесок“ стр. 41–64; дата — 1830. В „Арабесках“ же автором сделано примечание: „Из романа под заглавием «Гетьман»; первая часть его была написана и сожжена, потому что сам автор не был ею доволен; две главы, напечатанные в периодических изданиях, помещаются в этом собрании“.

4. „Мне нужно видеть полковника“ — отрывок (в двух вариантах), находящийся в РЛ1, л. 6–6 об.; см. Соч., 10 изд., V, стр. 99-100, 554–555.

Все четыре описанные отрывка печатаются в данном издании полностью, в порядке перечисления: 1-ый, 2-ой, 3-ий и 4-ый, с приведением вариантов ко 2-му из „Пленника“ и к 3-му из „Северных Цветов“.

II.

Ни в рукописях самого Гоголя, ни в переписке его, ни в воспоминаниях современников мы не найдем каких-либо определенных и достоверных сведений о работе над „Гетьманом“. Единственным авторским свидетельством об этом замысле является приведенное выше подстрочное примечание в „Арабесках“. Решение вопроса о датировке отрывков, т. е. о времени работы Гоголя над его историческим романом, наталкивается на ряд трудностей. Как указано выше, сам Гоголь датировал „Главу из исторического романа“ и „Пленника“ 1830-м годом. Между тем „Кровавый бандурист“, частью которого является „Пленник“, имеет дату 1832 г. С другой стороны, посылая матери „Северные Цветы“ с „Главой из исторического романа“, Гоголь замечал (в письме от 21 августа 1831 г.), что „книжка вам будет приятна, потому что в ней вы найдете мою статью, которую я писал, бывши еще в Нежинской гимназии“. Продолжение этой цитаты — „как она попала сюда, я никак не могу понять“ и т. д. — наводит на мысль о мистификации со стороны Гоголя, тем более вероятной, что Гоголь нередко датировал только что написанное произведение более ранним временем.

Рукопись „Нескольких глав“, как сказано, не сохранилась; текст ее по свидетельству П. А. Кулиша, был вырезан из записной книги Гоголя РМ4, где она, судя по следам вырезанных страниц (между стр. 172-ой и 173-й), перемежала собой наброски первой редакции „Портрета“. Это дает право согласиться с Тихонравовым, датировавшим их 1831–1832 гг. (Соч., 10 изд., V, стр. 549). К 1832 же году можно отнести и набросок „Мне нужно видеть полковника“, находящийся в РЛ1 рядом с набросками „Носа“ и „Рудокопова“. Сводя воедино все эти разрозненные даты, мы можем заключить о работе Гоголя над замыслом „Гетьмана“ в течение 1830–1832 гг.; к этой работе можем мы отнести и отдельные намеки на какое-то крупное художественное произведение, обдумывавшееся и даже оформлявшееся Гоголем в это время (ср. заявление в предисловии ко второй части „Вечеров на хуторе близь Диканьки“: „Я, помнится, обещал вам, что в этой книжке будет и моя сказка. И точно хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно, по крайней мере, три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, но передумал“).

К сожалению, сохранившиеся отрывки „Гетьмана“ не дают возможности целиком расшифровать авторский замысел. Сравнительно просто дело обстоит лишь с „Кровавым бандуристом“ („Пленником“), который, очевидно, продолжает собою линию действия, намеченную в „Нескольких главах“; оба отрывка легко объединяются единым сюжетом о борьбе казаков с Польшею и о походе Степана Остраницы, которого некоторые исторические источники называли гетманом.

Что касается „Главы из исторического романа“ и отрывка „Мне нужно видеть полковника“, то их отношение к замыслу „Гетьман“ остается неясным. Возможно, что „Главу“ следует рассматривать как один из подготовительных этюдов к „Гетьману“. Отрывок же „Мне нужно видеть полковника“ можно осмыслить, предположивши в „отроке, почти юноше“, стремящемся попасть к полковнику, переодетую Галю, возлюбленную Остраницы, которую он в „Нескольких главах“ зовет с собою в поход и которая затем в „Кровавом бандуристе“, действительно, оказывается переодетой в мужской костюм — пленником, захваченным поляками и обреченным на пытки. В таком случае, набросок этот объяснял бы, каким образом Галя попала в Польшу после предшествовавших отказов следовать за возлюбленным. Никаких документальных подтверждений этому предположению мы, однако, привести не можем и потому, высказывая его здесь, самый набросок печатаем после всех отрывков, а не перед „Кровавым бандуристом“, как следовало бы при таком его осмыслении.

Выше уже упоминалось о цензурном запрещении „Кровавого бандуриста“. В заседании С.-Петербургского цензурного комитета 27 февраля 1834 г. было заслушано „мнение“ цензора А. В. Никитенко, усматривавшего в „Кровавом бандуристе“ „картину страданий и уничижения человеческого, написанную совершенно в духе новейшей французской школы, отвратительную, возбуждающую не сострадание и даже не ужас эстетический, а просто омерзение“. Комитет, согласившись с мнением цензора, определил: „удержать статью сию при делах и о запрещении оной уведомить прочие ценсурные комитеты“,

III.


Поделиться книгой:

На главную
Назад