А что тут знать-то? — ответил мальчик. В Библии их полным-полно. Он знал, что они из себя представляют и к чему это их приводит. Как псы растерзали тело Иезавель, так что нашли потом руку здесь, а ногу там, так, по словам деда, или почти так было и с матерью, и с бабкой Таруотера. Они обе вместе с его родным дедом погибли в автомобильной катастрофе, и из всей семьи в живых остались только учитель и сам Таруотер, ибо мать его, бесстыдная и безмужняя, прожила после аварии ровно столько, чтобы мальчик успел родиться. И родился он на поле скорбей.
Мальчик очень гордился тем, что был рожден на поле скорбей. Ему всегда казалось, что это событие ставит его выше обыкновенных людей, и оно же наталкивало на мысль о том, что у Бога для него уготован особый удел, хотя до сей поры никаких таких особенностей не наблюдалось. Бывало, гуляя по лесу, он натыкался на какой-нибудь куст, растущий немного в стороне от остальных; и тогда ему становилось трудно дышать, он останавливался и ждал, не вспыхнет ли этот куст ясным пламенем. Но ни один пока не вспыхнул.
Дед, казалось, никогда не понимал, как велико значение обстоятельств его рождения, зато придавал большую важность тому, как он обрел второе рождение. Он часто спрашивал мальчика, как ему кажется, почему Господь извлек его из чрева шлюхи и позволил вообще появиться на свет; и почему, сотворив одно чудо, он вернулся и сотворил другое, позволив мальчику получить крещение от руки двоюродного деда; и сотворив второе чудо, сотворил затем и третье, ниспослав мальчику спасение от школьного учителя и отдав его под руку двоюродного деда, который увез его во чащу лесную, где мальчик получил возможность быть воспитанным в правде Божией. А все потому, говорил дед, что Господь уготовил ему, выблядку, стать пророком и занять место двоюродного деда, когда тот умрет. Старик говаривал, что они — точь-в-точь как Илия и Елисей.
Ладно, сказал чужак, предположим, ты и правда знаешь, кто такие шлюхи. Но есть еще куча вещей, о которых ты знать не знаешь. Давай, следуй за ним, как Елисей за Илией. Вот только дай задам тебе один вопросец: где же глас Божий? Что-то я его не слышал. Призвал тебя хоть кто-то нынче утром? Или вчера, или вообще хоть раз в жизни?
И тебе сказали, что делать? Сегодня даже грома, простого грома и то не было. На небе ни облачка. Как я погляжу, заключил он, главная твоя беда вот в чем: мозгов у тебя хватает только на то, чтобы верить каждому его слову.
Солнце, как вкопанное, торчало прямо над головой и, затаив дыхание, выжидало полдень. Могила была в глубину фута два. А надо б футов десять, смотри не забудь, сказал чужак и засмеялся. Старики — народ жадный. А чего еще от них ожидать? Да и от всех остальных тоже, добавил он и вздохнул коротко и сухо, как будто ветер подхватил и бросил пригоршню песка.
Таруотер поднял голову и увидел двух человек, идущих через поле, цветных мужчину и женщину. У каждого на пальце болтался пустой кувшинчик из-под уксуса. На голове у высокой, похожей на индианку женщины была зеленая летняя шляпа. Она на ходу наклонилась, проскользнула под проволокой ограды и прошла через двор к могиле; мужчина придержал проволоку рукой, перешагнул через нее и двинулся за женщиной следом. Они не сводили глаз с ямы, а остановившись на краю, уставились вниз со странной смесью испуга и удовлетворения на лицах.
У мужчины, у Бьюфорда, лицо было все в морщинах и цветом темнее, чем шляпа у него на голове.
— Старик отошел, — сказал он.
Женщина подняла голову и издала полагающийся по случаю протяжный вопль, пронзительный, но не слишком громкий. Она поставила свой кувшин на землю, скрестила руки на груди, затем воздела их к небесам и снова взвыла.
— Скажи ей, пусть заткнется, — сказал Таруотер. — Я теперь здесь хозяин, и мне тут всякие черномазые завывания без надобности.
— Я видала его дух две ночи кряду, — сказала она. — Две ночи кряду, и дух его был неупокойный.
— Да он помер только сегодня утром, — сказал Таруотер. — Если вам нужно кувшины ваши наполнить, давайте их сюда, а сами копайте, пока я не вернусь.
— Много лет он знал, что умрет. Заранее знал, — сказал Бьюфорд. — Она его во сне видала несколько ночей кряду, и дух его был неупокойный. А ведь я его знал. Хорошо знал. Куда лучше.
— Горюшко ты мое, — обратилась женщина к Таруотеру, — как же ты теперь, совсем один остался, и никого-то у тебя нет.
— Не твое дело, — сказал мальчик, выхватив кувшин у нее из рук, и чуть не бегом побежал к деревьям на краю вырубки, так что запнулся и едва не упал. Выровнявшись, он пошел спокойнее и тверже.
Птицы, прячась от полуденного солнца, улетели подальше в лес, и где-то впереди одинокий дрозд повторял одни и те же четыре ноты, а потом каждый раз замолкал, и тогда наступала тишина. Таруотер пошел быстрее, потом почти побежал, и через мгновение он уже мчался так, словно за ним гнались. Он скользил по гладким от сосновых иголок склонам, а потом, задыхаясь, цепляясь за сосновые корни, взбирался на противоположный склон. Он проломился сквозь заросли жимолости, сиганул через песчаное русло полупересохшего ручья и всем телом ударился о высокий глинистый обрыв. В обрыве была ниша, заваленная большим камнем: здесь старик держал запас выпивки. Таруотер принялся отваливать камень, а чужак стоял у него за спиной и, тяжело дыша, повторял: Не все дома! Не все дома! Как пить дать, не все дома!
Таруотер отвалил камень, достал из ниши черную бутыль и сел, привалившись спиной к склону. Псих! Прошипел чужак, падая рядом.
Вылезло солнце, яростно-белое, и поползло сквозь верхушки деревьев над тайником. Семидесятилетний пень уносит пацаненка в лес, чтобы правильно его там воспитать! Вот ты прикинь, а если бы он умер, когда тебе было четыре года, а не четырнадцать. Кто бы стал с аппаратом управляться — ты, что ли? Как-то не слыхал я, чтобы четырехлетний пацаненок самогон гнал.
Не слыхал о таком отродясь, продолжал он. Ты и нужен-то ему был только для того, чтоб было кому его похоронить, когда пробьет его час. А вот теперь он умер, и нет его, а есть только двести пятьдесят фунтов человечины, которые нужно убрать с лица земли. А еще представь себе, как он взбеленился бы, если б увидел, что ты хватанешь глоточек, добавил он. Хотя он и сам выпить был не дурак. И когда Господь доставал его по самое не хочу, то он, пророк — не пророк, а надирался. Ха. Он бы, конечно, сказал, что это тебя до добра не доведет, а на самом-то деле просто переживал, как бы ты до того не набрался, что даже и похоронить его будешь не в состоянии. Он говорил, что принес тебя сюда, чтобы воспитать ради святого дела, а дело-то это и заключалось только в том, чтобы ты смог в должную пору похоронить его и крест поставить, чтобы видно было, где он лежит.
Самогон гнал — а туда же, в пророки! Что-то не припомню я, чтобы какой-нибудь пророк зарабатывал на жизнь самогоноварением.
Через минуту, когда мальчик сделал большой глоток из черной бутыли, чужак сказал тоном чуть более мягким: Ну вот, глоток-другой никому еще вреда не делал. Если, конечно, знать меру.
Горло у Таруотера вспыхнуло так, словно дьявол по локоть засунул руку ему в глотку и теперь пытался закогтить душу. Мальчик прищурился и посмотрел на злобное солнце, пробирающееся сквозь верхние ветки деревьев.
Да брось ты переживать, сказал друг. Помнишь тех черномазых, что распевали свои псалмы? Тех, что пели и плясали вокруг черного «форда», все, как один, б хлам? Бог ты мой, они и вполовину бы не радовались так Искуплению собственных грехов, если б не набрались по верхнюю рисочку. Я бы на твоем месте не стал так носиться с этим Искуплением. И горазды же люди создавать себе проблемы!
Таруотер неторопливо приложится к бутылке. Только раз в жизни он напился пьяным, за что дед отлупил его деревянной планкой, приговаривая: всё теперь, разъест самогон тебе кишки; и опять наврал, потому что никакие кишки Таруотеру не разъело.
Мог бы уже и сам догадаться, сказал Таруотеру его новый друг, что этот старый пень тебя надул. Прожил бы ты эти четырнадцать лет в городе, как у Христа за пазухой. Ан нет — сидел в этом коровнике двухэтажном у черта на рогах, людей никаких, кроме него, не видел, да еще и землю с семи лет пахал, как мул. Опять же откуда ты знаешь: а может, все, чему он тебя научил, — вранье? Может, такими цифрами вообще больше никто не считает? Кто тебе сказал, что два плюс два — действительно четыре, а четыре плюс четыре — восемь? Может, у других людей другие цифры? Может, никакого Адама и в помине не было? И кто сказал, что Иисус сильно тебе помог, искупив грехи людские? А может, никакого искупления и вовсе не было? Ты знаешь только то, чему старик тебя научил, но пора бы уже и догадаться, что у него были не все дома. А если уж речь пошла о Страшном суде, сказал чужак, так у нас каждый день Страшный суд.
Разве ты уже не достаточно взрослый, чтобы самому во всем разобраться? Разве все, что ты делаешь, и все, что когда-либо делал, не представало пред глаза твои истинным или ложным прежде, чем сядет солнце? А ты никогда не пробовал послать все к такой-то матери? Не-а, не пробовал. Даже и мысли такой у тебя не было. Смотри, сколько ты уже выпил, так, может, тебе вообще всю бутылку допить? Ладно, меры ты не знаешь — ну так и черт с ней; а это вот коловращение, которое идет у тебя вкруг головы от маковки, есть благословение Господне, которым он тебя осенил. Он даровал тебе отпущение. Этот старик был — камень на твоем пути, и Господь откатил его в сторону. Ну, конечно, этот труд еще не окончен, тебе придется совсем убрать его с дороги, самому. Хотя главное Он уже, хвала Ему, сделал.
Ног Таруотер уже не чувствовал. Он задремал, голова у него упала набок, рот открылся, и из накренившейся бутыли по штанам потек самогон. Постепенно струйка пресеклась, жидкость уравновесилась в горлышке и сочилась теперь капля ;ia каплей, тихо, размеренно, с медовым солнечным блеском. Яркое чистое небо поблекло, заросло облаками, тени расползлись и растворились. Он проснулся, резко дернувшись вперед, перед лицом у него маячило что-то похожее на обгоревшую тряпку, глаза не слушались, и он никак не мог заставить их смотреть прямо перед собой.
Негоже так делать, — сказал Бьюфорд. — Старик такого не заслужил. Вперед надо мертвого похоронить, а уж йогом отдыхать.— Он сидел на корточках и держал Таруотера за руку чуть выше локтя. — Подхожу я, значит, к дверям, а он так и сидит за столом, даже на холод его никто не положил. Если уж ты думаешь его на ночь в дому оставить, тогда бы и положил его, и соли на душу насыпал.
Мальчик сощурил глаза, чтобы Бьюфорд не расплывался, и через секунду смог различить два маленьких красных нос паленных глаза.
— Ему бы сейчас лежать в могиле, он это заслужил. Пожил он хорошо, и в страстях Иисусовых лучше него никто не разбирался.
— Черномазый, — сказал мальчик, еле ворочая чужим отяжелевшим языком, — руки убери.
Бьюфорд отнял руку:
— Надо б его упокоить.
— Да упокоится он, упокоится, доберусь я до него,— пробормотал Таруотер. — Вали отсюда и не лезь в мои дела.
— Никто к тебе и не лезет, — сказал Бьюфорд, поднимаясь. Он постоял минуту, глядя на безвольно притулившееся к обрыву тело мальчика. Голова запрокинулась через торчащий из глинистого склона корень. Челюсть отвисла, и поля съехавшей на лоб шляпы прочертили прямую линию поперек лба, чуть выше полуоткрытых невидящих глаз. Тонкие узкие скулы выпирали, как перекладина креста, а щеки под ними запали, как у мумии, словно под кожей скелет мальчика был древним, как мир.
— Вот ты нужен, лезть к тебе, — бормотал негр, продираясь сквозь жимолость. Он ни разу не оглянулся. — Сам теперь и разбирайся.
Таруотер снова закрыл глаза.
Проснулся он оттого, что рядом надрывно орала какая-то ночная птица. Вопила она не все время, а с перерывами, словно между приступами горя ей требовалось вспомнить, по какому, собственно, поводу она так разоряется. Облака судорожно метались по черному небу, а заполошная розовая луна то и дело подскакивала на фут или около того, потом падала и снова подскакивала. Это все потому, понял он через секунду, что небо падает на землю и сейчас совсем его задавит. Через какое-то время птица заверещала и улетела. Таруотера бросило вперед, и он приземлился на все четыре посреди русла. Луна бледным пламенем горела в лужицах воды на песке. Он вломился в заросли жимолости, и знакомый сладкий запах путался у него в голове с чужим ощущением тяжести.
Когда, пробравшись сквозь кусты, он попытался встать, черная земля покачнулась и снова сбила его с ног. Розовая вспышка молнии осветила лес, и он увидел, как со всех сторон выпрыгнули из земли черные тени деревьев. Ночная птица забилась куда-то в самую чащу и снова принялась орать.
Он поднялся и пошел по направлению к дому, на ощупь пробираясь от дерева к дереву, и стволы у него под пальцами были сухие и холодные. Вдалеке гремел гром и плясали молнии, освещая то одну, то другую часть леса. Наконец он увидел свою хибару, высокий силуэт посреди вырубки, черный и мрачный, и прямо над ним дрожала розовая луна. Он пошел по песку, волоча за собой свою смятую тень, и глаза у него блестели, как две ямки, вкрай залитые лунным светом. В тот конец двора, где была начата могила, он даже не посмотрел. Он остановился у дальнего угла, присел на корточки и оглядел сваленный под домом мусор, клети для цыплят, бочонки, старые тряпки и ящики. В кармане у него лежал коробок деревянных спичек.
Он залез под дом и принялся разводить костерки, поджигая один от другого, и постепенно выбрался на переднее крыльцо, оставив за собой пламя, жадно вгрызавшееся в сухое дерево и дощатый пол. Он пересек двор и пошел по изрытому полю не оглядываясь, пока не добрался до леса на противоположной стороне вырубки. Там он повернул голову и увидел, как розовая луна проломила крышу хибары, упала и пышет внутри. И тут он побежал, гонимый сквозь лес двумя набухшими посреди пожара бесцветными глазами, которые ошарашенно глядели ему вслед. Он слышал, как сквозь черную ночь возносится в небеса огненная колесница.
Ближе к полуночи он вышел на шоссе и поймал попутку. За рулем сидел человек, который был торговым представителем завода по производству медных труб во всех юго-восточных штатах. Продавец дал молчаливому мальчику самый лучший, как он сказал, совет, какой только можно дать парнишке, решившему отправиться на поиски своего места в жизни. Пока они мчались по черному прямому шоссе, но обе стороны от которого стояла темная стена леса, продавец сказал, что он убедился на собственном опыте: ты не сможешь продать медную трубу человеку, которого не любишь. Он был худ, и его узкое лицо, казалось, усохло до последней степени. На нем была широкополая жесткая серая шляпа, из разряда тех, что носят деловые люди, если
хотят быть похожими на ковбоев. Любовь, сказал он, это единственная политика, которая работает в девяноста пяти случаях из ста. Идешь продавать человеку трубу, сказал он, справься сначала о здоровье его жены и о том, как поживают детки. Он сказал: в специальном блокноте у него записаны фамилии всех покупателей и членов их семейств и рядом — что с ними не так. Например, у жены одного клиента был рак. Он записал ее имя в блокнот и рядом с ним слово «рак», а потом каждый раз, заехав в скобяную лавку к этому человеку, справлялся о ее здоровье, пока она не умерла. Тогда он вычеркнул слово «рак» и написал «умерла».
— А если они помирают, так и слава богу,— сказал он.— А то ведь разве всех упомнишь!
— Мертвым ты ничего не должен, — громко сказал Таруотер, который до сей поры не проронил, считай, ни слова.
— А они — тебе, — сказал продавец. — И это правильно. В этом мире никто никому ничего не должен.
— Эй, — сказал вдруг Таруотер и резко выпрямился, так что едва не ударился лицом о лобовое стекло. — Мы не туда едем. Мы же обратно едем. Вон опять пожар. Мы ведь от него как раз и едем!
В небе прямо перед ними стояло тусклое зарево, ровное и явно не от молнии.
— Это же тот самый пожар, от которого мы едем! — сказал мальчик, едва не сорвавшись на крик.
— Ты что, рехнулся? — сказал торговец. — Мы же в город едем. И это — свет городских огней. Ты, похоже, вообще в первый раз из дома выбрался.
— Ты свернул не на ту дорогу, — сказал мальчик. — Это тот же самый пожар.
Продавец резко повернулся, и мальчик увидел его изрытое морщинами лицо:
— Еще ни разу в жизни я не ездил не по той дороге. И ни от какого пожара я не еду. Я еду из Мобила. И я точно знаю, куда еду. А ты-то чего дергаешься?
Мальчик уставился на зарево.
— Я спал, — пробормотал он. — И только сейчас проснулся.
— А зря ты меня не слушал, — сказал торговец, — я дельные вещи говорил. Тебе бы пригодились.
ГЛАВА 2
Если бы мальчик по-настоящему доверял своему новому другу, Миксу, продавцу медных труб, то не отказался бы, когда тот предложил подбросить его прямо до дядиного дома. Микс включил в машине свет и велел мальчику лезть на заднее сиденье и порыться там, пока не найдет телефонный справочник, а когда Таруотер вернулся со справочником на переднее сиденье, Микс показал ему, как найти там дядино имя. Таруотер записал адрес и номер телефона на обратной стороне одной из Миксовых визиток. На обратной стороне был телефон Микса, и тот сказал, что если вдруг Таруотеру нужно будет связаться с ним, ну, например, занять немного денег или вообще понадобится какая-либо помощь, так пусть не стесняется звонить по этому номеру. После получаса общения Микс решил, что мальчишка в достаточной мере темный и не от мира сего, чтобы из него вышел работник, который будет пахать и пахать, а ему как раз нужен был тупой энергичный парень для тяжелой работы. Но от Таруотера сложно было добиться чего-то определенного.
— Мне нужно связаться с дядей, он у меня теперь единственный родственник, — сказал он.
Миксу достаточно было одного взгляда на парня, чтобы понять, что тот сбежал из дома, бросил мать и, может быть, в придачу к ней пьяницу-отца, и еще, может быть, в придачу к двум первым четверых или пятерых братишек и сестренок в двухэтажной хибаре на голом пустыре где-нибудь неподалеку от трассы, променяв все это на большой мир и подкрепившись для начала парой глотков кукурузного пойла; по крайней мере несло от него за версту. Он ни минуты не сомневался, что у такого парня нет и не может быть никакого дяди, который проживал бы по такому приличному- адресу. Он думал, что мальчик просто ткнул пальцем в первое попавшееся имя, Рейбер, и сказал: «Вот. Учитель. Мой дядя». Я тебя доставлю прямо к порогу, — сказал хитрый Микс. — Нам все равно ехать через город. Как раз мимо этого дома.
— Нет, — сказал Таруотер.
Он подался вперед и разглядывал сквозь окошко склон холма, сплошь заваленный трупами старых автомобилей.
В предутренних сумерках казалось, что они тонут в земле, как в болоте, и уже ушли почти по пояс. Прямо за машинами, чуть дальше по склону, начинался город, словно продолжение той же самой свалки, еще не успевшее как следует увязнуть в земле. Огонь из города весь вышел, и город казался распиленным на ровные, неделимые части.
Мальчик не собирался идти к учителю, пока не рассвело, а по приходе он намеревался сразу дать понять, что явился не для того, чтобы ему лезли в душу или изучали для ученой статьи. Он начал старательно вспоминать лицо учителя, чтобы уставиться ему прямо в глаза и переглядеть его про себя еще до того, как столкнется с ним лицом к лицу. Он чувствовал, что чем более ясно представит себе учителя, тем меньше преимуществ будет иметь перед ним этот новоиспеченный родственник. Лицо все как-то не складывалось, хотя он прекрасно помнил скошенную челюсть и очки в черной оправе. Но вот представить себе глаза за очками ему никак не удавалось. Сам он забыл, какие они, а в дедовых россказнях, и без того довольно путаных, на сей счет царила полная неразбериха. Иногда старик говорил, что глаза у племянника черные, иногда — что карие. Мальчик пытался подобрать глаза, которые подходили бы ко рту, и нос, который подходил бы к подбородку, но каждый раз, когда ему казалось, что он уже сложил лицо целиком, оно распадалось на части, и ему приходилось начинать все заново. Складывалось впечатление, что учитель, совсем как дьявол, мог принимать любой облик, который удобен ему на данный момент.
Микс рассказывал мальчику о том, как это важно — хорошо работать. Он сказал, что убедился на собственном опыте: если хочешь пробиться в жизни, нужно работать. Это — закон жизни, сказал он, и обойти его невозможно, потому как этот закон начертан на человеческом сердце, так лее как «Возлюби ближнего своего». Эти два закона, сказал он, всегда работают в команде и заставляют вращаться мир, и любому, желающему добиться успеха или выиграть погоню за счастьем, только их и нужно знать.
У мальчика как раз начал вырисовываться правдоподобный образ учительских глаз, и совет он прослушал. Глаза были темно-серые, затененные многознанием, и это много-знание было — как отражения деревьев в пруду, где глубоко, почти у самого дна, может скользнуть и исчезнуть змея. Когда-то мальчик забавлялся тем, что ловил деда на расхождениях в описании учительской внешности.
— Да не помню я, каким цветом у него глаза, — раздраженно говорил дед. — Цвет никакого значения не имеет, когда знаешь суть. А уж я-то знаю, что за ними скрывается.
— И что за ними скрывается?
— А ничего. Сплошная пустота.
— Да он знает кучу всего, — сказал мальчик. — Он, наверное, вообще все на свете знает.
— Он не знает, что есть на свете такие вещи, которых ему знать не дано, — сказал старик. — Вот в чем его беда. Он думает, если он чего-то не знает, то кто-нибудь поумнее может ему об этом рассказать, и тогда он тоже будет об этом знать. И доведись тебе туда пойти, первое, что он сделает, — это заберется к тебе в башку и скажет, о чем ты думаешь, и почему ты сейчас думаешь именно об этом, и о чем тебе вместо этого следует думать. И вскорости ты уже будешь принадлежать не себе, ты будешь принадлежать ему.
Ничего подобного мальчик допускать был не намерен. Он знал об учителе достаточно, чтобы быть начеку. Две истории он знал от начала до конца: историю мира, начиная с Адама, и историю учителя, начиная с его матери, единственной родной сестры старого Таруотера, которая сбежала из Паудерхеда в возрасте восемнадцати лет и стала — старик сказал, что будет называть вещи своими именами даже в разговоре с ребенком, — шлюхой, а уже потом нашелся человек по фамилии Рейбер, который пожелал взять ее такую в жены. По крайней мере раз в неделю старик повторял эту историю от начала до конца со всеми подробностями.
Его сестра и этот Рейбер произвели на свет двух детей, один был учитель, и еще одна девочка, которая впоследствии оказалась матерью Таруотера и, как говорил старик, самым натуральным образом пошла по стопам своей матери, потому что уже к восемнадцати годам была законченной шлюхой.
Старик мог много чего сказать по поводу зачатия Таруотера, ибо учитель ему рассказывал, что он самолично уложил сестру под этого ее первого (и последнего) полюбовника, потому как считал, что это придаст ей
Старик сказал, нет ничего удивительного в том, что, приняв такое непосредственное участие в рождении мальчика, дьявол будет постоянно держать его под своим надзором и не спустит с него глаз до самой его смерти, чтобы душа, которой он помог появиться на свет, могла служить ему в аду вечно.
— У парнишек вроде тебя дьявол всегда вертится прямо под рукой, он станет предлагать тебе помощь, даст тебе курнуть или выпить или позовет прокатиться, и тут же начнет выпытывать и лезть в твои дела. Так что смотри, с чужаками держи ухо востро. И в дела свои никого не посвящай.
Господь для того и взялся лично следить за воспитанием Таруотера, чтобы расстроить дьявольские козни.
— Чем собираешься заняться? — спросил Микс. Мальчик, по всей видимости, вопроса не услышал. Пока учитель вел сестру по стезе порока, и вполне успешно, старый Таруотер сделал все возможное, чтобы свою собственную сестру привести к покаянию, однако успеха на этом поприще не добился. С тех пор как она сбежала из Паудерхеда, он так или иначе ухитрялся не терять ее из виду; но даже и выйдя замуж, она никаких разговоров о спасении собственной души просто на дух не переносила. Муж дважды вышвыривал старика из своего дома — оба раза не без помощи полиции, ибо сам физической силой не отличался, — но Господь всякий раз воздвигал старого Таруотера вернуться, даже при том что опасность угодить в тюрьму была вполне реальной. Если в дом его не пускали, он вставал посреди улицы и кричал, и тогда сестре приходилось впускать его из страха, что на шум сбегутся соседи. Как только вокруг старика начинали собираться соседские дети, она впускала его в дом.
Неудивительно, говорил старик, что учитель стал тем, чем стал, при таком-то отце. Тот был страховой агент, носил соломенную шляпу набекрень, курил сигару, и, стоило только заговорить с ним об опасности, которая грозит его душе, он тут же предлагал продать страховой полис на все случаи жизни. Он говорил, что он тоже пророк — пророк, несущий людям уверенность в будущем, потому что любой здравомыслящий христианин, по его словам, знает, что защитить собственную семью и обеспечить ее на случай непредвиденных обстоятельств есть его наипервейший христианский долг. Говорить с ним было — только время тратить, пояснял старик, мозги у него были такие же скользкие, как глазенки, и слово истины имело примерно столько же шансов просочиться сквозь эту скользкую поверхность, как дождь — сквозь кровельное железо. Но в учителе все-таки была кровь Таруотеров, и, значит, было чем разбавить отцову дурь.
— Добрая кровь течет у него в жилах, — говорил старик, — а добрая кровь внемлет Господу, и ничего ему с этим не поделать, при всем желании. Кровь, ее ничем на свете не вытравишь.
Микс резко двинул мальчика локтем в бок. Он сказал, что если уж чему и стоит научиться, так это слушать людей, которые старше тебя, особенно в тех случаях, когда они дают тебе дельный совет. Он сказал, что сам закончил Школу Жизненного Опыта и получил ученую степень СУЖ. Он спросил, знает ли мальчик, что такое ученая степень СУЖ. Мальчик покачал головой. Тогда Микс объяснил, что ученая степень СУЖ — это ученая степень Суровых Уроков Жизни. Он сказал, что получить ее можно быстрее, чем какую-либо другую ученую степень, а вытравить из памяти невозможно.
Мальчик отвернулся к окну.
Однажды сестра вероломно предала старика. Обычно он ходил к ней по средам после обеда, потому что в это время муж играл в гольф и можно было застать ее одну. В ту среду она не открыла дверь, но он знал, что она дома, потому что слышал внутри шаги. Он несколько раз ударил в дверь, просто чтобы предупредить ее, а когда она не открыла, стал кричать так, чтобы слышно было и ей самой, и всякому, у кого есть уши.
Дойдя в рассказе до этого места, старик вскакивал и начинал кричать и пророчествовать прямо на вырубке, точно так же, как он делал это перед дверью сестры. Никакой другой публики, кроме мальчика, у него здесь не было, но старик размахивал руками и ревел:
— Забудьте Господа нашего Иисуса Христа, доколе можете! Плюйте на хлеб наш насущный и извергайте мед! Кого зовут труды — трудитесь! Кто жаждет крови — проливайте кровь! Кого томит похоть — предавайтесь похоти! Торопитесь, торопитесь! Быстрее! Быстрее! Кружитесь в безумии своем, ибо времени осталось мало! Ибо готовит Господь пророка, и явится он в город ваш, и пламя будет гореть в глазах и деснице его, дабы предупредить вас. Грядет он, и несет послание Божье: «Ступай, упреди детей Божьих,— молвил Господь, — что суд мой скор и страшен». Кто уцелеет? Кто уцелеет, когда придет к вам и сокрушит вас милость Господня?
Вокруг стоял лес, немой и темный, и старик с тем же успехом мог проповедовать лесу. Пока он неистовствовал, мальчик брал дробовик, подносил его к лицу и смотрел вдоль ствола; но порой, если дед неистовствовал сильнее обычного, мальчик на секунду отрывался от прицела и с тревогой смотрел па старика, словно все то время, пока он был занят ружьем, дедовы слова одно за другим падали ему в душу и вот теперь молча, тайком пустились в путь по жилам, к какой-то своей собственной цели.
Дед вещал, пока силы не покидали его. Тогда он тяжело опускался на кособокое крыльцо, и порой ему требовалось минут пять, а то и десять, чтобы прийти в себя и продолжить историю о том, как вероломно предала его сестра.
Как только он добирался до этой части своего рассказа, дыхание у него учащалось, как будто он только что одолел крутой подъем. Кровь ударяла ему в лицо, голос становился выше и иногда совсем пресекался, и тогда он, сидя на крыльце, молотил кулаком по полу, шевелил губами, но не мог произнести ни звука. А потом выдавливал из себя:
— Они схватили меня. Двое. Сзади. Из-за двери. Двое. За дверью вместе с сестрой прятались два санитара и доктор, и они его слушали, и уже заранее заготовлены были бумаги, чтобы отправить старика в дурдом, если доктор решит, что он псих. Поняв, что происходит, старик промчался по дому, как бык, которому выкололи глаза, круша все на своем пути, и потребовалось пять человек — два санитара, доктор и двое соседей, чтобы в конце концов повалить его на пол. Доктор сказал, что дед не только ненормальный, но еще и опасен для окружающих, и старика увезли в сумасшедший дом в смирительной рубашке.
— Иезекииль сорок дней сидел в яме, — говорил он, — а меня заточили аж на четыре года.
Здесь старик останавливался, чтобы предупредить Таруотера, что слугам Господа нашего Иисуса в этом мире всегда уготована самая тяжкая доля. И под этим мальчик готов был подписаться обеими руками. Но как бы плохо им ни было в жизни земной, говорил дед, наградой им в конечном счете будет Сам Господь наш Иисус Христос, хлеб наш насущный!
Мальчику являлось омерзительное видение: наевшись до отвала, до отрыжки, он веки вечные сидит вместе с дедом на зеленом берегу и смотрит на разделенных рыб и преумноженные хлеба.
Дед провел в психушке четыре года, потому что только через четыре года до него дошло: чтобы выбраться оттуда, нужно прекратить пророчествовать в палате. Четыре года, чтобы додуматься до того, до чего, как казалось мальчику, он сам дотумкал бы в первые две минуты. Но, по крайней мере, в сумасшедшем доме старик научился быть осторожным и, выйдя оттуда, применил все, чему научился, во благо дела. Отныне он следовал стезей Господней как заправский пройдоха. Он отстал от сестры, но вот ребенку ее намеревался помочь. Для этого он решил похитить мальчика и держать его у себя столько времени, сколько понадобится для того, чтобы окрестить его и наставить во всем, что касается Искупления, а план похищения разработал до последней детали и выполнил в точности.
Эту часть истории Таруотер любил больше всех прочих, потому что не мог не восхищаться ловкостью деда — даже против собственной воли. Старик подговорил Бьюфорда Мансона отправить свою дочь в дом к сестре на заработки, и, когда девушка нанялась кухаркой, выяснить все необходимые подробности стало предельно просто. Старик узнал, что и доме теперь два ребенка вместо одного, а сестра сидит день-деньской в халате и пьет виски, которое налито в пузырек из-под лекарства. Пока Луэлла Мансон стирала, готовила и приглядывала за детьми, сестра валялась в постели, прихлебывая из пузырька и читая книжки, которые каждый вечер покупала в аптеке. Но главным образом умыкнуть ребенка оказалось так просто потому, что сам учитель, тощий мальчонка с худым бледным личиком и очками в золотой оправе, которые все время сползали с носа, во всем оказал ему полное содействие.
Старик говорил, что они сразу друг другу понравились. В назначенный для похищения день муж подался по делам, а сестра заперлась в комнате со своим пузырьком и вряд ли вообще соображала, день на дворе или ночь. Единственное, что нужно было сделать старику, это войти в дом и сказать Луэлле Мансон, что племянник проведет с ним несколько дней за городом, а потом он пошел на задний двор и уговорил учителя, который копал там ямки и выкладывал их битыми стеклышками.
Старик и учитель доехали на поезде до конечной станции, а остаток пути до Паудерхеда прошли пешком. Старый Таруотер разъяснил учителю, что в путь они отправились не ради удовольствия, а потому что Господь послал его проследить, чтобы учитель был рожден заново и наставлен во Искуплении души своей. Все это было учителю внове, ибо родители никогда ничему его не учили, вот разве что, добавлял старик, не ссаться по ночам.
За четыре дня старик обучил его всему, что нужно, и окрестил. Он объяснил ему как дважды два, что истинный его отец — Господь, а вовсе не этот городской раздолбай, и что ему придется вести тайную жизнь во Иисусе до того дня, когда он сможет привести к покаянию всю свою семью. Он объяснил ему, что в последний день ему суждено воскреснуть во славу Господа нашего Иисуса, и никуда от этого не денешься. Поскольку до старика никто не удосужился рассказать учителю обо всех этих вещах, слишком долго он слушать был просто не в состоянии, а поскольку раньше он вообще никогда не видел леса, не плавал в лодке, не удил рыбу и не ходил по проселочным дорогам, поэтому всем этим они тоже занимались, и, по словам старика, он даже разрешил ему пахать. За четыре дня землистое лицо учителя разрумянилось. С этого места и дальше слушать Таруотеру становилось скучно.
Четыре дня учитель провел у старика, потому как мамаша хватилась его только через три дня, а когда Луэлла Мансон сказала, куда он делся, ей пришлось подождать еще один день, пока не вернулся домой его отец, чтобы было
кого послать за ребенком. Она не пошла сама, сказал старик, ибо боялась, что гнев Господень обрушится на нее в Паудерхеде и она никогда больше не сможет вернуться в город. Она отправила учителеву папаше телеграмму, и, когда этот недоумок прибыл за дитем, учитель пришел в отчаяние, узнав, что нужно возвращаться. Свет померк в его глазах. Он уехал, но старик уверял, что по выражению его лица было понятно — мальчик никогда уже не станет прежним.