Пространство — вообще ключевая чеховская тема, и если есть термин «агорафилия» — любовь к открытому пространству, к большому, разомкнутому миру, — то ему это свойство присуще в высочайшей степени, как никому другому. Об этом «Степь» — не просто поэтичнейшее, но счастливейшее из его творений: как хорошо там, где нет стен! И в метафорах его, в самых абстрактных рассуждениях огромную роль играет пространство. Скажем, рассуждает он о религии — и пишет, что между верой и неверием в Бога лежит еще огромное поле (и, собственно, на этом поле происходит действие большинства его сочинений); думаю, что и вся сахалинская поездка понадобилась ему не затем, чтобы встряхнуться, и не затем даже, чтобы утолить жажду подвига, а попросту затем, чтобы вылечиться пространством от московской скуки и тесноты. Сам он не просто так был доволен этим опаснейшим странствием («Дай Бог всякому так ездить»). Именно после этой поездки ему стал очевиден масштаб страстей и страстишек, которыми томились «московские гамлеты» (о, какой убийственный у него рассказ об этом — «В Москве», какой плевок в лицо всем тем, кто считал себя его героями, а его — своим писателем! Какая ненависть ко всем, кто смеет скучать — ничего не зная, не видя, не умея, никого не замечая вокруг себя!). Именно после Сахалина он заметил, что «Крейцерова соната» показалась ему смешной и надуманной, а ведь прежде он обсуждал ее всерьез. Чехов боится и ненавидит тесноту, клаустрофобия у него читается повсюду, потому ему ненавистны и квартиры, захламленные вещами, и запертые палаты, и любые рамки готовых теорий. Стены всех жилищ, декорации всех пьес трещат под напором пространства; ни одна готовая максима не выдерживает проверки реальностью. Интересно, кстати, что у большинства его последователей — у Беккета, скажем, — ощущения этого пространства нет, или оно очень уж глубоко. Все заперты в клетках, без надежды, без выхода, — в клетке собственного тела или собственного взгляда на вещи. Чехов же каждому подбрасывает выход, иногда носом в него тычет, как Белолобого — «Ходи в дверь! Ходи в дверь!». Не идут. Лезут в углы, в тень уродливых ваз из «Невесты», в духоту квартирки из «Учителя словесности», в салон Туркиных.
Чехов любит только то — и любит восторженно, до умиления, — что навевает мысль об этом самом другом мире, посылает невнятный, но несомненный привет из него. Может, именно поэтому так слабы на фоне прочих (хотя безоговорочно величественны на общем фоне тогдашней беллетристики) его сочинения, в которых эта другая реальность почти отсутствует: «Три года», скажем, или тот же «Рассказ неизвестного человека», или даже «Моя жизнь». Они про жизнь, в них тесно и автору, и читателю. Иное дело — «Дом с мезонином», в котором больше сказано о чеховском мировоззрении, нежели во всех монологах всех его протагонистов. К монологам этим, как уже сказано ранее, следует относиться с крайней осторожностью: каждый из этих протагонистов наделен малоприятной чертой, и вообще, когда Чехов морализирует, он почти всегда иронизирует. То, что для него действительно важно, словами не выражается, а скорее очерчивается, обкладывается, как волк флажками.
«Дом с мезонином», вероятно, единственный аргумент в разговорах со столь многочисленными сегодня сторонниками публичной благотворительности. На свете полно людей, желающих самоутвердиться за счет больных, нищих и убогих, желающих прислониться к чему-нибудь безоговорочно хорошему, чтобы купить себе моральную безупречность и право поучать других. Таким людям в занятиях благотворительностью дороже всего одно — право свысока смотреть на окружающих и попрекать их тем, что они к добру и злу постыдно равнодушны:
«Я был ей не симпатичен. Она не любила меня за то, что я пейзажист и в своих картинах не изображаю народных нужд и что я, как ей казалось, был равнодушен к тому, во что она так крепко верила. Помнится, когда я ехал по берегу Байкала, мне встретилась девушка бурятка, в рубахе и в штанах из синей дабы, верхом на лошади; я спросил у нее, не продаст ли она мне свою трубку, и, пока мы говорили, она с презрением смотрела на мое европейское лицо и на мою шляпу, и в одну минуту ей надоело говорить со мной, она гикнула и поскакала прочь. И Лида точно так же презирала во мне чужого. Внешним образом она никак не выражала своего нерасположения ко мне, но я чувствовал его и, сидя на нижней ступени террасы, испытывал раздражение и говорил, что лечить мужиков, не будучи врачом, — значит обманывать их и что легко быть благодетелем, когда имеешь две тысячи десятин».
Кстати, он — художник-то наш — говорит не совсем справедливые вещи, и сам Чехов активнейшим образом участвовал в земской деятельности (правда, лечил — будучи врачом); но ведь Лида права в своих отповедях: «Нужно же делать что-нибудь!». И впрямь, проповедовать праздность легче, чем учить или лечить. Но как раз в чеховской системе праздность — прекрасная вещь, а труд — проклятье.
«Когда зеленый сад, еще влажный от росы, весь сияет от солнца и кажется счастливым, когда около дома пахнет резедой и олеандром, молодежь только что вернулась из церкви и пьет чай в саду, и когда все так мило одеты и веселы, и когда знаешь, что все эти здоровые, сытые, красивые люди весь длинный день ничего не будут делать, то хочется, чтобы вся жизнь была такою. И теперь я думал то же самое и ходил по саду, готовый ходить так без дела и без цели весь день, все лето».
О, как ненавидел бы Чехов советскую проповедь труда! Как она была чужда ему, как разозлился бы он сам на тех, кто назвал бы его вечным тружеником; как мало стал он писать, едва появилась возможность оставить поденщину и бросить журнальную пахоту ради куска! Лучшая, любимейшая его героиня — Женя-Мисюсь, которую так роднит с повествователем возлюбленная праздность. Идеальные отношения, по Чехову, — это смешные, но ни секунды не пошлые отношения Жени с матерью, беззащитная эта любовь двух слабых и бесполезных существ:
«Они обожали друг друга. Когда одна уходила в сад, то другая уже стояла на террасе и, глядя на деревья, окликала: „Ау, Женя!“ или: „Мамочка, где ты?“ Они всегда вместе молились и обе одинаково верили, и хорошо понимали друг друга, даже когда молчали. И к людям они относились одинаково. Екатерина Павловна также скоро привыкла и привязалась ко мне, и когда я не появлялся два-три дня, присылала узнать, здоров ли я. На мои этюды она смотрела тоже с восхищением, и с такою же болтливостью и так же откровенно, как Мисюсь, рассказывала мне, что случилось, и часто поверяла мне свои домашние тайны».
Как ненавидит Чехов все полезное, все, у чего есть определенный raison d’etre, «причина быть», как мило ему все неутилитарное и беспричинное, все, что обвеяно ветром другого мира! Слабость, неразвитость, тонкость — приметы всего, что он любит: неразвитая грудь красавицы Маши, слабые тонкие руки Мисюсь, почти детские плечи, беспомощность и неопытность Анны Сергеевны из «Дамы с собачкой»… Все отвратительное у него всегда толсто, прочно, уверенно, телесно-обильно — как сожительница Белокурова, похожая на гусыню и держащая его в ежовых рукавицах. А результат всякой деятельности, в особенности столь бурной и самовлюбленной, как у Лиды, сводится к тому, что молодежь составляет «сильную партию» и прокатывает Балагина на выборах.
Если уж говорить о чеховской религиозности — тоже скорей эстетической, чем этической, и уж, конечно, более подлинной, чем попытка увидеть в Боге своего рода школьного директора, распорядителя, классного руководителя, — то о Боге у него ярче и бесспорнее всего свидетельствует снег в «Припадке», шестнадцатилетняя армянка в «Красавице» (а станционный телеграфист презрительно назван «унылым и порядочным» — порядочность автор ставит невысоко), одинокий костер в «Студенте». Студент Иван Великопольский (и в фамилии этой любовь к огромным пустынным пространствам!) счастлив не только потому, что «красота и правда продолжались двадцать веков» с той самой ночи, когда отрекался и каялся Петр, но и потому, что он молод, свеж, силен, что над его родной деревней узкой полоской горит холодная багровая заря. Можно себе представить, что сделал бы из этого Бунин с его пышной изобразительностью, — но и в чеховской скупой живописи — «сухой кистью» — ночь с одиноким костром и багровой узкой зарей видна с поразительной резкостью, и все это входит важной составляющей в общее чувство свежести и силы, которым дышит этот странный его рассказ. Странный — потому что сила как раз не принадлежит к числу любимых чеховских добродетелей; но сила силе рознь. Студент у него не зря рассказывает об отречении Петра и о том, как, вопреки этому отречению, ничто не кончилось. «Ах, какая то была страшная ночь, бабушка! До чрезвычайности длинная, унылая ночь!»
Но она прошла, вон и заря горит. Есть вещи, которым ничего не делается, а уж что, казалось бы, беззащитней и даже обреченней христианства; но именно эта его обреченная, так точно описанная Пастернаком и Синявским готовность бросаться на передовую делает его самой победительной из всех мировых религий.
Вероятно, самый исповедальный рассказ у позднего Чехова — «Архиерей». Коллизия тут отчасти та же, что и в «Студенте»: крестьянский сын, выбившийся в люди, вообще частый герой Чехова. «Архиерей», по свидетельству Бунина, сохраненному Зайцевым, вообще автобиографичен — и в чертах матери архиерея угадывается чеховская матушка Евгения Яковлевна, которой в самом деле суждено было пережить сына. «Архиерей» так странен и так мало понят критикой — прижизненной уж точно, а там настала советская, атеистическая, — что предельно зашифрован, как все чеховские личные высказывания; проще говоря, это рассказ об ужасе смерти и попытке с ним свыкнуться. Если уж архиерею, которого столь символично зовут Петром, мысль о смерти страшна и невыносимо печальна, потому что нечто главное еще не сделано и не понято, — что говорить об агностике? У Чехова нет более откровенного высказывания о собственной смерти и мучительном привыкании к мысли о ней; и не то тяготит, что впереди неизвестность, — для него, кажется, никакой неизвестности не было, мысль о загробной жизни его и в юности не посещала, он лишь теоретически может помыслить о том, что где-то, когда-то — «на том свете, в той жизни мы будем вспоминать о далеком прошлом, о нашей здешней жизни с таким же чувством», как о юности. Тяготит то, что здесь нечто главное осталось непонятым, невоплощенным, и теперь уже не понять.
«Архиерей» — тот новый тип рассказа, который всегда теперь будет ассоциироваться с именем Чехова, потому что именно Чехов его в русскую литературу и принес; есть усилия в этом направлении у Тургенева — и есть блестящие удачи, — но Тургенев слишком классик, слишком привержен традиции и всегда стремится как-то завершить фабулу, свести концы с концами. Чехов первый отказался от этой привычки: в «Архиерее» все на первый взгляд само по себе — и рыжая хитрая девочка Катя, и вечно раздраженный отец Сисой, которому все «не ндравится», и слепая нищая с гитарой, которую вспоминает архиерей Петр, думая о жизни своей за границей, у теплого моря. Но все это сливается в один надрывный стон, в одно чувство, которое и стремится Чехов вызвать у читателя. Почему так и мучился над этим рассказом: «Ах, как непонятно, и страшно, и хорошо».
Это и есть самый точный портрет религиозного чувства во всей его подлинности.
Почему хорошо? Потому что смерть, отдых от всего непонятного и чуждого, от жизни, в которой не с кем поговорить, в которой приходится, не чувствуя ног, стоять посреди собора на чтении Двенадцати евангелий (их же читают и в «Студенте»); потому что можно снять тяжелое облачение, не видеть больше робкого, заискивающего выражения старухи-матери, с которым та прежде говорила с богатыми родственниками, а теперь говорит с сыном. Почему хорошо? Потому что «Мы отдохнем». Почему непонятно? Потому что главное не определяется словами, и вот он, архиерей, по самому своему положению стоит так близко к чуду — а все равно не понимает в этом чуде чего-то главного, и слепая нищая с гитарой говорит ему о чуде жизни не меньше, а то и больше, чем все священные тексты, известные ему наизусть. Ведь и писатель к этому чуду близко, и всю жизнь писал, как каторжный, и понял все, а не понял главного, чем все это удерживается вместе и почему сливается в такую гармонию. Почему страшно? Потому что никогда больше не увидимся и не скажем друг другу того, что должны были; от этого чувства — страха, благодарности, жалости — плачет у Чехова вся церковь, и плачет архиерей. Никакой морали, да, собственно, и никакого внятного смысла в этом рассказе нет; есть точнейшая, потребовавшая многих деталей и точной расстановки действующих лиц фиксация чувства, с которым мы живем, стареем и будем умирать, если повезет умирать в своих постелях.
Эта религиозность не имеет отношения к смыслу жизни, нравственности, образованности, порядочности, семье и браку, уму и глупости; эта религиозность не предполагает философии, не касается споров о теодицее и о векторе истории; она просто есть, и все, как есть у каждого мало-мальски слышащего восторг, ужас и благодарность перед лицом жизни. Чехов, умирая, зафиксировал это с той точностью и остротой, какая и Толстому была недоступна — потому что у Толстого, грех сказать, слишком многое заслонялось собственной личностью, ее страхами и тщеславием, тем, с чем он всю жизнь боролся и чего так и не одолел. Он и уйти хотел — от этого. А Чехову незачем было уходить.
Если от русской литературы остался бы один рассказ — русская жизнь с ее пошлостью, подлостью, невысказанностью главного, с высшим музыкальным смыслом и темной, но умиленной и радостной верой ни в чем не выразилась бы полней, чем в «Архиерее», после которого Чехов почти ничего уже не написал. Разве что «Невесту», где умная героиня покинула родной город — «как полагала, навсегда».
Важно здесь это «как полагала», потому что жизнь посмеется над любыми предположениями, и на самом деле никуда не уедешь. Но нам вместе с Надей хочется думать, что — навсегда. И что переселилась она в те места, в те необъятные и бесконечные пространства, где, по Чехову, проистекает настоящая жизнь.
Хорошо бы и он сейчас был там.
2 февраля
Александр Селькирк снят с необитаемого острова (1709)
РОБИНЗОН FOREVER
2 февраля 1709 года, английский матрос Александр Селькирк после четырех лет пребывания на необитаемом острове Мас-а-Тьерра в шестистах милях к западу от чилийского побережья поднялся на борт корабля «Дьюк», обрел дар речи и поведал капитану Вуду Роджерсу свою робинзонаду. То есть такого слова тогда не было, как не было до Одиссея слова «одиссея».
Селькирк, проживший всего сорок семь лет, представлял собою натуру выносливую, но невыносимую. Следовало бы внести в психиатрические реестры синдром его имени — некоммуникабельность в сочетании с тягой к лидерству; такой человек рожден организовывать, командовать, даже спасать — но повелевать ему некем, ибо он не выдерживает никакого общества. Лучший выход для него — стать господином безгласной природы на маленьком удаленном острове. Другой человек там бы не выдержал и месяца, но Селькирк не только освоился, но стал находить в своем положении некоторую приятность. Правда, для адаптации ему, по собственному свидетельству, понадобились полтора года. На остров он попал по собственному желанию (правда, перед самой отправкой заколебался, но капитан был уже неумолим): служа боцманом на галере «Cinque Ports», Селькирк жестоко поссорился с ее капитаном Томасом Стредлингом, характерец у которого тоже был не подарок (незадолго перед тем он разругался с Уильямом Дампьером, организатором всей экспедиции, и галера отъединилась от главного корабля «St George»).
Не станем скрывать, что Дампьер был так называемым королевским пиратом, подобно сэру Рэйли, и занимался не столько открытием и описанием новых земель, сколько захватом испанских судов в рамках так называемой войны за испанское наследство (1701―1714). Это сыграло роковую роль в судьбе Селькирка: рядом с его островом дважды проходили корабли, и ему ничего не стоило бы спастись, но корабли были испанские, а потому бывшему британскому пирату не светило бы там ничего, кроме реи. Селькирк разжег свой сигнальный костер лишь после того, как с самой высокой точки острова хорошенько разглядел на подходе именно британское судно. Это Дампьеру через четыре года стало интересно, что там осталось от строптивого матроса, и он послал за ним своего человека. Матрос был не только жив, но почти благополучен. Высадившимся на острове британцам предстал рослый, отнюдь не истощенный, страшно обросший и смуглый дикарь в накидке из трех козьих шкур, сшитых при посредстве пальмового волокна и гвоздя. Он успел выстроить на острове две хижины (в одной спал, в другой обедал), выдолбить пирогу для недалеких выходов в море (охотился на тюленей), приручить десяток местных коз (у всех были подрезаны сухожилия, чтоб проще ловить после выпаса) и научить местного попугая нескольким изысканным матросским ругательствам.
Селькирк худо уживался с людьми и до отправки на остров, а уж после сделался совершенно невыносим. Здесь есть некое сходство с историей Лазаря после воскрешения, как она изложена у Леонида Андреева: воскреснуть-то воскрес, но говорить с живыми было уже не о чем. По возвращении в Англию Селькирк стал было модным персонажем, но быстро распугал поклонников резкостью нрава; несколько раз пытался жениться (с шестнадцатилетней красавицей Софи Брюс был даже помолвлен), но всякий раз это расстраивалось. Видимо, он мог общаться только с бессловесными козами либо с повторявшими за ним попугаями. Скоро Селькирк нанялся на другое судно («Weymouth») и умер от тропической лихорадки в декабре 1721 года у африканских берегов.
История Робинзона Крузо, изданная в 1719 году, обессмертила и Селькирка, и памфлетиста журнала «Review» Даниэля Дефо (его фельетон «Кратчайший способ расправы с диссидентами» был бы весьма актуален и ныне — а тогда показался правительству настолько удачным, что Дефо на месяц попал в Ньюгейтскую тюрьму). Каждая эпоха находила в истории Робинзона нечто свое, интерпретируя робинзонаду в соответствии с духом времени. «Эмиграция — капля крови нации, взятая на анализ», — любит повторять Мария Розанова; так вот, Робинзон — капля крови цивилизации, и всякий новый человеческий тип подвергался эстетическому испытанию островом. Для людей начала XVIII века, в особенности для британцев с их культом имперского супермена, «Робинзон» (с двумя его продолжениями о дальнейших плаваниях героя) был гимном человеческим возможностям, торжественной одой в честь упорства, могущества и неугасимой веры. Это нормальный взгляд для эпохи, избравшей человека мерой всех вещей. Неслучайно в откровенной пародии на «Робинзона» — свифтовских «Путешествиях Гулливера», написанных 8 лет спустя, — Гулливер попадает сначала к карликам, а потом к великанам: он как бы задает масштаб, становится универсальной мерой длины. Робинзон у Дефо цивилизует дикаря Пятницу, объясняя ему, что «не надо кушать человеков», и только что не проповедует козам. Человек — светлое начало, доводящее природу до ума; он не пропадет нигде, из всего извлечет выгоду и по всему необитаемому покамест миру пронесет весть о славе британской короны.
Робинзонада XIX века прошла под знаком сознательного бегства от цивилизации: американский робинзон Генри Торо бежит в «Хижину в лесу», где пытается отыскать подлинную гармонию, давно утраченную заблудшим человечеством. Легендой 1820-х годов был Федор Толстой — вот уж кто явно страдал синдромом Селькирка в тяжелой форме: рассорившись с капитаном, он также был высажен на дикий берег, только в Арктике, и вернулся на Родину через полтора года, проделав путь от Благовещенска до Петербурга; впрочем, немедленно по въезде в Петербург он был арестован за свои прошлые художества и надолго выслан. После полугодового пребывания в обществе чукчей он был богато татуирован алеутскими орнаментами. Русского Дефо на него не нашлось, кроме Грибоедова («В Камчатку сослан был, вернулся алеутом и крепко на руку нечист»). Как бы то ни было, XIX столетие сильно скорректировало взгляды на человеческую природу: робинзон этих времен — не гордый покоритель островов, не миссионер среди дикарей, а либо сумасшедший романтик, либо маргинальный бандит. Надо учиться притираться к обществу, вот что; нет счастья, кроме как на путях материального прогресса. Правда, Жюль Верн полагал, что справедливое общество возможно лишь на необитаемом острове: герои «Таинственного острова», в том числе бежавший от правительства революционер, строили с помощью незримого капитана Немо уютную утопию, которую так хорошо было читать на даче под шум дождя; ясно было, что на континенте ничего подобного не получится. Возражением XX века на «Таинственный остров» стал «Повелитель мух» Уильяма Голдинга, где горстка детей, спасшихся на необитаемом атолле, занимается взаимным мучительством, тоталитаризмом и разборками: капля крови, взятая на анализ, показала, что человечество таки сильно испортилось.
XX век вообще выявил новые «возможности острова». Главный герой блестящего философского рассказа Стивена Кинга («Тот, кто хочет выжить», 1982) представляет собой точную пародию на современного человека, который, оказавшись на необитаемом острове и не найдя вокруг ничего мясного, съел самого себя. Это и метафора самоедства, преследующего интеллигенцию, и одновременно сатира на общество потребления, которое не может не жрать и в результате вынуждено питаться собою. Итальянский фильм «Синьор Робинзон» (1976) пародировал уже сексуальную революцию: Пятница там женского рода, и главный герой, пухленький торговец, занимается с ней тем, что на туземном языке называется «динь-динь». «Новые Робинзоны» Людмилы Петрушевской (1989) отражали панический страх постсоветского горожанина перед наступлением новых времен, неизбежно катастрофических, и описывали полузвериный, хотя по-своему уютный быт интеллигенции среди обезумевшего, засаленного, но все еще живучего коренного населения: чем дальше в лес, тем толще партизаны, как написал в том же 1991 году Виктор Куллэ.
Я не очень представляю себе, как выглядит Робинзон начала XXI века в западной традиции. Наверное, это обновленный Торо, сбежавший от кризиса в дикую природу и выживающий путем сбора плодов, каковой олицетворяет собою реальную экономику. Но зато, как выглядит российский Робинзон-2009, я вижу с поразительной ясностью. Он сидит на своем острове, осаживая зарвавшихся коз, пинками напоминая Пятнице, кто тут кого цивилизовал. Он нашел на острове нефть и питается ею. Он больше всего озабочен суверенитетом своего острова и страшно боится, что его кто-нибудь спасет. С запада осаждают цивилизаторы, с востока — пираты, все это пахнет расширением НАТО и экспансией террора, а периодические доклады корабельных наблюдателей об угнетении коз и Пятницы приводят Робинзона в неистовство. Кто они такие? Это его остров! Все только и думают, сволочи, как посягнуть на исконную территорию. Робинзон не спит ночами, обходит побережье дозором и жжет нефтяные факелы. На случай, если подплывут ближе, у него есть выдолбленная из пальмы ракета. Мир смотрит на него со смесью восторга и ужаса, а он на мир — с тревогой и подозрением. На плече его сидит попугай, вопящий: «Однако к бар-р-рьеру!».
4 февраля
В России принята Табель о рангах (1722)
ТАБЕЛЬ О ШЛАНГАХ
24 января (ст. ст.) 1722 года Петр Великий утвердил Табель о рангах — главный регламент российской бюрократии, с незначительными изменениями действовавший до 1917 года. После этого никакой таблицы не существовало, и чиновничество даже в сталинские времена вынуждено было напрягаться в условиях административного хаоса.
Сегодня, в эпоху стабилизации и структурирования российского социума, представляется целесообразным ввести новый ранжир отечественного служилого сословия. Как отметил на пресс-конференции Владимир Пуши, «коррупция в России — явление сложное и многосоставное». Сложность проистекает именно оттого, что коррупция не введена в рамки закона. Тщательно прописав должностные обязанности чиновника каждого ранга, мы могли бы избежать необоснованных амбиций и ввести государственную жизнь в предсказуемое русло. Давно пора покончить с идеалистическими, провокативными по сути попытками вывести чиновника, не берущего взяток. Такой чиновник способен в одночасье обрушить российскую государственность, покушаясь на самые ее основы. Гораздо разумнее объяснить чиновнику, как и сколько он должен брать, а также — каково его место в современной системе ценностей. Как мы помним, в петровской Табели нижним из 14 чинов был коллежский регистратор, а высшим — канцлер. Личное дворянство давалось с 14 чина, потомственное — с 8 (коллежский асессор). Обращаться к шести нижним чинам следовало «ваше благородие», к следующим трем — «ваше высокоблагородие», к статскому советнику — «высокородие», к последующим — «превосходительство», а к трем высшим — «высокопревосходительство». В связи с утратой высокой культуры чинопочитания предлагается упростить иерархию: число чинов сократить до 12, к низшим чинам, для поощрения шустрости, обращаться «ваша мобильность», к промежуточным — «ваша обильность», а непосредственно к Гаранту и двум вице-гарантам — «ваша стабильность».
Итак, снизу вверх.
1. Менеджер среднего звена. Сумма предполагаемой мзды не прописывается, поскольку от него ничего не зависит. Предполагаемые льготы: ежегодный отдых в Туретчине, право называться становым хребтом нации. Звание является потомственным, с высокими шансами и далее до бесконечности плодить менеджеров среднего звена.
2. Менеджер высшего звена. Руководитель банка или второстепенной корпорации, чиновник городской администрации. Сумма мзды зависит от масштаба решаемого вопроса, но не должна превышать 100 000 долларов.
3. Патриот с правом ношения оружия. Из этой категории госслужащих рекрутируются региональные силовики, вице-губернаторы, советники руководителей крупных корпораций. Сумма мзды напрямую зависит от степени патриотизма, но не превышает 300 000 условных единиц.
4. Государственный либерал. Руководители оппозиционных радиостанций и региональных телеканалов, официально признанные борцы за права человека, штатные осведомители-провокаторы и прочая совесть нации. Сумма мзды не определена, поскольку от государственного либерала ничего не зависит. Пожизненное государственное содержание.
5. Крепкий хозяйственник. Из этой категории рекрутируются губернаторы, вице-руководители сырьевых корпораций, реже — представители в ООН или государствах третьего мира. Сумма мзды — 500―700 тысяч у. е. Минусы: в случае чисток садятся первыми. Льготы: при правильном поведении выходят быстро.
6. Олигарх-государственник. По сути тот же топ-менеджер, но на высшем государственном уровне. Руководители крупных корпораций, губернаторы газоносных областей, сенаторы. Сумма мзды — до 1 млн у. е. Льготы: право на мелкие чудачества в Куршавеле и Лондоне.
7. Государево слово и дело. Из этой категории — руководители контрольных органов, крупнейшие налоговики, региональные прокуроры, банкиры, ведающие отзывом лицензий, идеологические цензоры и т. д. Сумма мзды — до 1,5 млн у. е.
8. Государево око. Прокурорские и надзорные инстанции высшего звена, руководители избирательной комиссии высшего уровня, конституционные судьи. Сумма мзды не оговаривается, поскольку не имеет высшего предела. Дополнительная обязанность: чтение Ивана Ильина.
9. Государственный копирайтер. Идеологическое обеспечение, контроль за парламентом и молодежными организациями (в смысле манипулируемости и тяги к простым удовольствиям это, в сущности, одно и то же). Сумма мзды не принципиальна, поскольку главной амбицией государственного копирайтера является власть над умами. Желателен опыт работы в бизнесе. Льготы: право в любой момент встретиться с духовными лидерами нации, взять автограф и поставить перед ними воспитательную задачу.
10. Второй вице-гарант. В его обязанности входит демонстрация «комплекса ястреба», т. е. повышенной агрессивности, реваншизма и держимордости. Величина возможной мзды на этих высотах не определяется — в ведении второго вице-гаранта находится весь оборонный комплекс с его заказами, он же курирует вопросы оружейного экспорта. Впрочем, вы можете сделать ему приятное, делегировав свое имя и репутацию в Общественный совет по исправлению имиджа старослужащих.
11. Первый вице-гарант. Олицетворение мира и доброжелательности. Сумма мзды опять же не принципиальна, поскольку в его ведении — все национальные проекты. Единственное требование предъявляется к его росту: он не должен заслонять второго вице-гаранта и иметь возможность снизу вверх смотреть на Гаранта, не пригибаясь.
12. Гарант. Ну, вы поняли. Единственное неудобство — необходимость время от времени отвечать на вопросы, количество которых, впрочем, неуклонно сокращается. Руководить системой необязательно, поскольку она поддерживает и воспроизводит сама себя.
При описанном выше государственном устройстве достигаются сразу две цели. Во-первых, любой, кто не вписывается в предложенные ранги, автоматически выбрасывается из государственной службы. Во-вторых, такая система оказывается практически вечной, поскольку любой ее ниспровергатель немедленно выстраивает аналогичную вертикаль. Главное же — такая система власти способна функционировать абсолютно автономно от народа, что и есть, в сущности, идеал государственного устройства.
8 февраля
Родился Д. И. Менделеев (1834)
НЕ СТРАШНО
Дмитрий Менделеев — классический тип русского ученого: никто больше не выразил его с такой полнотой, хотя принадлежал он к блестящей плеяде, революционно изменившей мировую науку. Павлов, Тимирязев, Циолковский, Бутлеров, Мечников, Сеченов, Ключевский — все это фигуры толстовского масштаба: физики, физиологи, историки, мыслители, и о каждом ходили легенды, потому что каждый был знаменит еще и набором выдающихся чудачеств. Правда, даже в этом ряду заслуги Менделеева исключительны: именно с Периодической системы элементов началась химия, какой мы ее знаем. Но уж конечно, феноменальная его слава и нынешнее высокое место в рейтинге величайших россиян обеспечено именно тем, что он был русский человек во всей полноте своих дарований, заблуждений и страстей.
Как почти все крупные естественники, он полагал социологию точной наукой, а общество — таким же материальным объектом, как раствор или кристалл. Всю жизнь занимаясь гидратами, поиском правильных соотношений разных элементов в смесях, он и Россию рассматривал как одну гигантскую смесь, которую, Боже упаси, не нужно лишний раз взбалтывать. В 1905 году он опубликовал «Заветные мысли» — свод указаний по политэкономии, просвещению, а также «Желательное для блага России устройство правительства». Видимо, физическая химия, как называл он главную сферу своих интересов, действительно имеет нечто общее с обществознанием: почти все прогнозы Менделеева сбылись столь же точно, как и предсказания новых элементов. Во-первых, пишет он за два года до смерти,
В тех же «Заветных мыслях» он указывает:
Предсказал Менделеев и сравнительно малую роль политических партий в российской истории —
Это дело он, кстати, любил — трое детей в первом, не особенно удачном браке, четверо — во втором. Оба брака оказались тесно связаны с литературой: сначала он женился на падчерице Ершова, автора «Конька-горбунка», а любимую дочь Любу от второго брака выдал за Александра Блока. Блок писал о тесте:
При этом знании всего и самых разнообразных умениях он был удивительно небрежен в быту, ненавидел стричься (именно поэтому, а не оригинальности ради, на всех изображениях остался с длинной растрепанной шевелюрой, спутанной бородой, густыми усами), в одежде предпочитал прочность и уютность (это вообще одно из его любимых слов, и главным его требованием к гондоле дирижабля было прежде всего то, чтобы она была герметичной и уютной). Высокий, сутулый, немногословный, изъяснявшийся вслух кратко и коряво, а на письме — непритязательным и неповторимым языком инженера и химика, привыкшего более к отчетам об опытах, нежели к газетной публицистике, он мало заботился о том, что о нем подумают и как воспримут. Друзья и коллеги и так знали ему цену, а до профанов он не снисходил. Интересы его были многообразны, как у всякого отечественного гения: тут, впрочем, надо разобраться с несколькими легендами. Первая, вероятно, и сегодня обеспечивает ему всероссийскую популярность: название его докторской диссертации — «О соединении спирта с водою» — немедленно навевает мысли о натюрморте с графинчиком, картошкой и огурцами, потому что в нашем сознании соединение спирта с водою имеет своим результатом исключительно радость. Между тем Менделеев водки не изобретал — ее, слава Богу, в России пили задолго до него, почему и выжили в условиях климатического и социального деспотизма; более того, в диссертации он указывает, что специфическим воздействием на мозг обладает лишь такая смесь, в которой три части воды и одна часть спирта, то есть примерно градусов 25, как в «рыковке» первых лет советской власти. Те, кто разбавляют, поступают более по-менделеевски. Вторая легенда ближе к истине: великий ученый обладал особой склонностью к изготовлению чемоданов. Это уже святая правда, и дорожные чемоданы для всей семьи Менделеев действительно ладил сам, несколько их до сих пор хранится в его музее-усадьбе «Боблово» по соседству с блоковским «Шахматово», но чемоданами его интересы отнюдь не ограничивались. Он смастерил оригинальный пикнометр — прибор для измерения плотности жидкости; собрал лучшую в России коллекцию природных кристаллов и всегда держал на столе большую вертикальную друзу горного хрусталя; изобрел бездымный порох на основе нитроцеллюлозы; вывел в общем виде уравнение Клепейрона для идеального газа; участвовал в строительстве первого в России завода, производящего машинное масло; выдумал собственную, хоть и не подтвердившуюся, гипотезу происхождения нефти. Наконец, он всерьез увлекался воздухоплаванием: всех гениальных русских естественников манила эта идеалистическая, фантастическая область науки. В некотором отношении Менделеев пошел дальше Циолковского, утверждая, что главным богатством России является воздух, его очень много, и надо непременно осваивать это гигантское пространство. Кстати, еще одна легенда о нем связана с первым полетом Менделеева на воздушном шаре — в 1887 году он пролетел от Клина до Твери, наблюдая солнечное затмение. Лететь пришлось без пилота — двоих шар бы не поднял. Когда перед посадкой надо было с помощью выпускного клапана стравить из аэростата часть воздуха, Менделеев обнаружил, что веревка от клапана запуталась в стропах шара; ему пришлось вылезти из гондолы и по стропам добраться до кончика проклятой веревки. Приземлился он благополучно и удостоился французского диплома за отвагу при исследовании затмения.
С признанием на Родине обстояло трудней, и здесь он тоже разделяет участь большинства отечественных гениев. В 1880 году его, давнего члена-корреспондента Академии наук, забаллотировали во время приема в академики. Коллеги называли случившееся «мировым скандалом», «всесветным позором», а сам он отмахивался: пришлось бы менять привычки, выполнять кучу лишних обязанностей… В 1890 году его выгнали из Петербургского университета — он осмелился во время студенческой сходки прийти туда и уговорить студентов разойтись, а требования их в виде петиции передать министру просвещения графу Делянову. Делянова взбесило то, что профессор является к нему от имени бунтующих студентов и смеет защищать их требования. Уходить из университета Менделеев не хотел и на последней лекции, на которую провожать его пришел чуть не весь университет, в конце заплакал. Впрочем, без работы он не остался и был назначен главой палаты мер и весов. Тут он прославился не только изготовлением русского эталона метра, килограмма, фунта и аршина, не только усиленным введением европейских стандартов, но и грандиозным умением выбивать из правительства деньги на содержание палаты. До него она бедствовала, не было денег на эксперименты, даже на точнейшие весы, изготовленные под его непосредственным руководством; Менделеев добился того, что в палату на Забалканский, ныне Московский проспект, пожаловала правительственная комиссия. Перед приходом комиссии он заставил сотрудников вытащить из подвалов все ненужные ящики, папки с документами, мерную лабораторную посуду — и всем этим загромоздить коридор: «Пусть видят, в каких условиях приходится работать!». При виде этого старательно организованного бардака комиссия перепугалась и деньги выделила.
Что касается его главного открытия и связанной с ним легенды, наиболее устойчивой и вполне правдивой, — он действительно увидел правильное расположение карточек с названиями элементов именно во сне, когда в разгар дня прилег ненадолго, устав бесконечно комбинировать свою таблицу. Правда, в тогдашней классификации не было группы инертных газов, которую Менделеев одновременно с английским химиком Рамзаем в 1902 году назвали нулевой и добавили в таблицу. Не было и примерно трети открытых ныне элементов (в 2005 году в Дубне сумели наконец синтезировать 118-й, который предположительно назовут московием). Система, таким образом, закончена.
Разумеется, он не был бы образцовым русским ученым, если бы в круг его интересов не входила нефть — главное богатство Отечества, не считая, разумеется, мозгов. Менделеев работал над технологией нефтеперегонки, ему принадлежит конструкция первого трубопровода, но главное — его знаменитый афоризм: «Можно рассматривать нефть как топливо, но ведь можно топить и ассигнациями!». Он был убежден, что человечество весьма скоро найдет другие источники энергии — в частности, солнечные; предсказал и биотопливо, а нефть предпочитал оставить для промышленных нужд. Будущее величие России он связывал прежде всего с промышленностью, а также с сельским хозяйством, для которого, вы не поверите, тоже сделал немало. Именно ему принадлежит светлая мысль о том, что без фосфорных удобрений почва никогда не станет родить как следует. Боблово вошло в историю литературы как место уединенных конных прогулок Блока, во время которых он впервые встретил золотоволосую девушку в розовом, а в историю науки оно попало благодаря чудесам менделеевской агротехники: он экспериментировал с удобрениями, выращивал диковинные бобовые и проектировал оранжереи. Это уж не говоря о наблюдениях за погодой, которую он тоже пытался периодизировать, ведя подробную статистику дождей и засух: тоже очень русское занятие, если вдуматься. У нас такая огромная территория и так много всего, что вековечной мечтой русского человека остается каталогизация, инвентаризация, наведение порядка во всем этом богатстве. В России столько хаоса — и в политике, и в быту, — что наш человек всегда мечтает о порядке, и потому Периодическая система элементов кажется ему счастливой сбывшейся мечтой, олицетворением правильного устройства мира. Вот бы еще все наши увлечения, идеи и ресурсы свести в такую таблицу, но Менделеев умер в 1907 году, а больше эта задача никому не по силам.
13 февраля
Премьера «Клопа» (1929)
АНТИКЛОП
Пьеса эта — отличный лакмус для любой эпохи. Именно благодаря ей можно четко определить момент, когда закончились двадцатые с их относительной вольницей: в феврале 1929-го публика валом валила на «Клопа» и хохотала, остроты из пьесы расходились по московским салонам, Ильинский стал звездой… Год спустя Мейерхольд показал «Баню», одновременно Люце выпустил премьеру в Ленинграде — и оба спектакля были встречены ледяным молчанием публики. Олеша припоминал, что не видел более катастрофического провала. Растерянный Маяковский стоял у выхода и заглядывал в лица выходящим; никто не благодарил и не поздравлял. «Баня» куда смешнее, точнее, искуснее «Клопа» — чего стоит одно гениальное третье действие с переносом худсовета прямо на театральные подмостки! Тем не менее смеха в зале не было вовсе — даже робкого хихиканья в кулак: сатира воспринималась не как дерзость, а как прямое неприличие.
Я еще помню времена, когда «Клоп» был вполне ставящейся пьесой: спектакль Плучека в Театре сатиры собирал полный зал. Ставили мы его и в школе, и сами хохотали над фирменными репликами Маяковского:
Думаю, сегодня постановка «Клопа» в новой сценической редакции могла бы иметь успех — только размораживали бы не обывателиуса, а поэта-трибуна, действительно вымерший вид. Две части старой пьесы Маяковского словно поменялись местами: стерильным и бесчеловечным выглядит сегодня мир двадцатых годов, а знаменитая первая сцена — на базаре, где торговцы изобретательно и шумно рекламируют всякое убожество, — кажется живым портретом девяностых, да и сегодня мы ни от чего подобного не застрахованы. Что хотите, кризис!
Ведь клоп — бессмертен. Клопу ничего не сделается, прогреми над миром хоть дюжина революций. Стоит стране чуть утихомириться, как над нею раздается песнь торжествующего клопа: «Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть». Под его клич «Устраивайтесь, граждане!», воспроизведенный Маяковским в той же первой базарной картине, медленно, исподволь сдаются все завоеванные позиции. «Поразительный паразит» не просто торжествует — он доказывает свою непоколебимую правоту: ведь всякие перемены ведут только к большой крови, ведь любой альтруизм кончается диктатурой, ведь для труда рожден раб, а свободный человек рожден для «изячного»… Миром правят клопы — Маяковского, вероятно, эта мысль сразила бы (да и сразила в конце концов), но для современного человека она в порядке вещей. На что больше похожа современность — на прозрачную кунсткамеру, как она обрисована у Маяковского, или на угар НЭПа? Разумеется, на угар, хотя и слегка тронутый кризисом; но что клопу кризис? «Я купила этот окорок три года назад на случай войны с Грецией или Польшей, но войны еще нет, а ветчина уже портится». Ну, замените Грецию на Грузию, Польшу на Украину… что-нибудь принципиально изменилось?
А что он делал бы там, в своей стеклянной клетке, — агитатор, горлан-главарь, чудом перенесенный на восемьдесят лет вперед? Пытался бы агитировать товарищей-потомков, взывать к совести, издеваться над скотством? Даже тут все реплики можно оставить прежними: «Смотрите! Сейчас оно будет так называемое вдохновляться!» — только вместо присыпкинской бутылки у трибуна двадцатых было бы ленинское собрание сочинений, карточка Троцкого, «Что делать?» Чернышевского, любимый роман Маяковского на протяжении всей жизни; и точно так же раздавались бы истерические всхлипы зрителей: «Ах, кой южас!».
Я не желал бы возвращения двадцатых или девяностых, но возвращения этой пьесы в новой редакции — пожалуй, желал бы. У меня нет особенных иллюзий насчет человеческой природы. Я даже готов, пожалуй, согласиться, что обывателиус вульгарис в самом деле составляет большинство человечества и что в смысле сосуществования (какое сосущее, кровососущее, паразитарное слово!) он в самом деле удобнее горлана-главаря. Лучше жить по соседству с безыдейным Присыпкиным, чем с идейным слесарем: конечно, Присыпкин ничего не производит, на каждом шагу подличает и мало думает, но зато никому и не угрожает. Пусть клоп — но ведь все-таки не тарантул, не муха цеце. Кусает — но не до смерти. Пусть себе.
Но пусть он, по крайней мере, не думает, что он — человек. Пусть он четко понимает свое место в мире, всегда держит в уме, что отказался от образа и подобия Божьего, и не претендует на гордое звание хомо сапиенс. Даже безмерно расплодившись, даже победив в мировом масштабе и запретив любые попытки эволюции под предлогом их кровавости, даже сумев привлечь на свою сторону впряженных в одну телегу науку и религию, он остался тем, чем и был.
«Клоп. Клопик. Клопуля».
А человек сидит в стеклянной клетке ему на посмешище, и охрана не подпускает к нему, чтобы дети не заразились микробами человечности.
А уже 30 января 1930 года в ленинградском Народном доме в постановке Владимира Люце оглушительно провалилась лучшая пьеса Маяковского «Баня», на которой кончилась и с которой через четверть века вновь началась советская сатирическая драматургия.
Зощенко вспоминал, что сроду не видел провала более катастрофического — ни смешка, ни хлопка. Маяковский надеялся на постановку Мейерхольда — премьера состоялась 16 марта, — но уже во время репетиций ясно было, что все не так: Мейерхольд пытался спасти недостаточно сценичную вещь аттракционами, пластическими решениями — Маяковского это бесило, для него вся сила была в несценичности, вызывающей неправильности пьесы. Отсюда и диалог с Катаевым: «Сколько действий может быть в драме? — Самое большее пять. — У меня будет шесть!». «Баня» окончательно размывает границы театра, перенося действие в зал. Одновременно с Брехтом и еще решительнее Маяковский эпатирует зрителя прямой провокацией — гениально угадав, что главным действующим лицом «Бани» и главным объектом сатиры является отнюдь не Победоносиков. Дело в зрителе.
Да, сколь это ни прискорбно, основной причиной провала «Бани» было вовсе не то, что Люце, да и сам Мейерхольд не нашли адекватного сценического решения для безумной и отчаянной пьесы. И талант Маяковского не ослабел — напротив, ни в одной из его пьес, даже в «Клопе», нет такого фейерверка действительно убийственных острот. Пьеса о машине времени сама была такой машиной — потому, видимо, и было Маяковскому так трудно ее писать и репетировать, что попал он со своей шестиактной комедией в чужую эпоху, на тридцать лет вперед. По эстетике, да что там — по типажам «Баня» впрямую предваряет конфликты, методы, самый дух шестидесятничества: мечтательный растяпа Чудаков, изобретающий хрустальную громадину для путешествий во времени и произносящий монологи в точно имитируемом хлебниковском стиле, — натуральный будущий Шурик (в «Иване Васильевиче», поставленном по булгаковской пьесе 1934 года, он как раз и собирает такую машину). Велосипедкин, Двойкин, Тройкин, Фоскин — будущие розовские мальчики, чухраевские молодые бунтари, аксеновско-сахаровские «Коллеги». Совпадения стопроцентны, и не зря «Баня» вернулась на сцену (в постановке Плучека и Юткевича, быстренько вспомнивших, как и с кем они начинали) в декабре 1953 года. Сразу, как только стало окончательно ясно: сохранить все, как ПРИ НЕМ, — не получится. Только в тридцатом году (при ледяном молчании зала и воплях газет «Халтура!») и в конце пятьдесят третьего можно было вывести на сцену главначпупса, поучающего артистов:
«Багровый остров» того же Булгакова — с едкой и умной насмешкой над бесчисленными цензорами, главреперткомами и прочими Саввами Лукичами — вполовину не так радикален, как пьеса его вечного оппонента; положа руку на сердце, Маяковский в травле Булгакова вел себя куда как некорпоративно, но в последней комедии показал Булгакову, как надо ненавидеть переродившуюся, отупевшую, ожиревшую власть. Булгакову советчина бесконечно чужда: он презирает. А Маяковский именно ненавидит — его эта действительность бесит, как может бесить только свое, кровное. Он за них дрался, отдал им талант, сгубил репутацию — все на них поставил, а поставить было что: при самом пристрастном отборе он в русской литературе — фигура первого ряда. И вон что стало.
Сталин, будь у него хотя бы николаевская душевная широта, с полным правом мог повторить царский отзыв о «Ревизоре»: «Ну и пьеска! Всем досталось, а мне больше всех». Попарил так попарил, не различая чинов: в бане ведь все голые! Получил Горький — за восторженный журнал «Наши достижения», Луначарский — за создание либеральной витрины для западных гостей, даже и конституция помянута — ведь это она защищает Победоносикова, а просителям и подчиненным шиш. Репризы — россыпью:
Сатирическая комедия о перерождении власти стала абсурдистской драмой о расхождении с массой. Зрительный зал поучаствовал в ней так наглядно, как Маяковский не смел и мечтать. Вот судьба: начать с трагедии «Владимир Маяковский», одинокий герой которой метался среди калек, надеясь услышать хоть одно человеческое слово, — и кончить, по сути, второй трагедией на тот же сюжет. «Баня» — вопль измученного авангардиста: заберите меня из этого времени, здесь все кончено, я нужен теперь — там! Пьеса-то заканчивается катастрофически: все герои, хоть сколько-то симпатичные автору, уезжают в 2030 год, на сто лет вперед. По сути — бегут. «Вперед, время!» — потому что здесь больше делать нечего. Точнее всех пошутил Шендерович: «Время, вперед! — сказала страна, и время ушло от нее вперед». По словам Фосфорической женщины, остаются те, кто не нужен в будущем. По факту — убегают те, кому нет места в настоящем. Маяковский гениально почувствовал наступление времен, когда хуже всего станет тем, кто умеет работать и думать. Поздний Маяковский глядит по сторонам с нарастающим отвращением — только в стерильном, фосфорическом будущем отдыхает его душа. После «Бани» в советской драматургии — исключая так и не поставленного «Самоубийцу» — господствовал в разных модификациях «Человек с ружьем и другие».
Хорошая могла бы быть пьеса — «Баня-2». Выходят они из своей машины времени, случайно приземлившись чуть раньше. А вокруг — все тот же Главначпупс с незначительными вариациями, да изобретатели, которым не дают денег, да персонал, который сокращают под любым предлогом, да Иваны Иванычи, которые очень бы не прочь, чтобы опять полетели щепки, даром что леса уже не осталось. Ничего себе была бы пьеска, только опять бы провалилась. Бывают времена, когда люди твердо внушили себе: ничего нельзя сделать. Зрители устали, очерствели, скисли, не отличают добро от зла — не нужно их будоражить. Покажите им светлую экологичную сказку или фильм про доброго православного царя Ивана Грозного.
«Трагедия — это не когда гибнет герой, а когда гибнет хор», — говорил Бродский (комментируя, кстати, Платона). Но боюсь, что настоящая трагедия — это когда при этом засыпает зал.
Впрочем, до 2030 года еще двадцать лет. А за двадцать лет — как показывает русская история, скажем, с 1910-го по 1930-й — ахти как много всего может произойти.
15 февраля
Издано «Юности честное зерцало» (1717)
СТАБИЛЬНОСТИ ЧЕСТНОЕ ЗЕРЦАЛО
15 февраля 1717 года в Санкт-Петербурге вышло первое (из пяти) издание свода правил и упражнений для молодых кавалеров и девиц дворянского сословия — «Юности честное зерцало», составленное под руководством Петрова сподвижника Брюса. До 1767 года эта книга оставалась главным руководством для элитной молодежи — с тех пор, увы, в России не предпринималось попыток систематически изложить основы морального кодекса для будущих столпов государства, если не считать речи Ленина «Задачи союзов молодежи». Между тем такая необходимость назрела, потому что совсем уже оборзели. Впрочем, они и не виноваты — никто им толком не объяснил, что сейчас востребовано, а что нельзя.
Ниже предлагается краткий современный аналог «Честного зерцала» — свод правил для молодого человека эпохи нулевых. Курсивом выделены дословные цитаты из петровского документа.
Юноша!
1. Сиди смирно.
2. Но како нам потребны молодцы инициативные, то и встает вопрос: како совместить смирение с тягою к первенству? На что ответствуем: сиди смирнее прочих.
3.
4. Будь наш. Сие значит: чти гаранта, поклоняйся идеологу, уважай технолога, слушайся всякого якеменка, подчиняйся комиссару, люби братьев во Селигере, аще же кто не наш — уследи и доложи.
5. Помогай старшему и слабейшему, но следя, чтобы то замечено было и потому нашим к чести послужило; аще же кто не видит, расскажи, аще же рассказать некому, то и не помогай. Следи такожде, чтобы старший не был враг внешний или внутренний, и в таковом случае не помогай, а, напротив, уличай.
6. Враги внутренние суть экстремизм радикальный и фашизм гламурный; их же не смешивай. Упражняйся в различении и, увидя кого умней себя, всякий раз внутренне спрашивай: фашизм ли то гламурный или экстремизм радикальный? Граница меж ними отчетлива. Аще кто, увидя тебя и услыша твои речи, скажет, что ты глуп и неразвит, — сие пред тобой фашизм гламурный; аще же кто, не тратя слов, в ответ на благонадежные твои речи плюнет и прочь пойдет — сие перед тобой экстремизм радикальный.
7. Враги внешние суть все, кто находится вовне или приедет оттудова. Все они хотят от нас только нефти, газу и суверенитету, а больше у нас ничего и нету. От врагов внешних ничего не бери: ни гранта благотворительного, ни чуингама жевательного. От чуингама одно слюноотделение, а от гранта одна правозащита; и то и другое суть праздные беспокойства.
8.
9.
10. Противоположного полу не домогайся и за всякие части его малопристойно не хватай,
11. Аще отрок любит порнографию, то не много чести ему делает. Порнография суть не только изображения совокупления или приготовления к оному, но и все то, что к освещению нежелательно и к усвоению не рекомендовано. Иной и цифры так назовет, что будет порнография. Когда муж негосударственный, мыслящий неподобно, хотя бы и про чижика споет — сие будет порнография; муж же государственный или отрок смиренный хотя бы и совокуплялся на Тверской — сие будет демографическая политика. Аще восчувствуеши, что с тобой кто восхочет сотворить непотребное, — смотри, кто сие сотворяет. Аще сие внутренний враг, хотяй сказати тебе правду о положении, — пред тобою порнография; аще сие есть начальство, хотяй тебя употребити, — сие есть демографическая политика.
12. Избегай коррупции, но различай ея от мзды. Аще кто из низов о чем тебя просит и денег предложит — сие есть коррупция; аще же кто из верхов тебе что рекомендует и деньгами поощряет — сие есть мзда. Аще же кто из низов тебе что дает, а ты верхам откатишь, — сие есть борьба с коррупцией.
13. Аще кто из начальства скажет, что Волга не впадает в Каспийское море, не усомнись: по слову начальства может и Волга из моря выпасть. Если внутренний враг, напротив того, скажет, что впадает, — усомнись, ибо внутренний враг может и Волгу оклеветать. Если же самого тебя спросят, впадает ли Волга в Каспийское море, то рассмотри наперед, кто спрашивает. Если внутренний враг, то ответствуй: не дождетесь! Если же начальство, ответствуй: как скажете.
14. Помни, что ничто просто так не делается: на все есть либо государственная воля, либо общественный запрос, либо особая необходимость. Различение их несложно, а отроку к чести служит. Аще где кого сняли, на то государственная воля; аще кого бьют, на то общественный запрос; аще самого тебя ни с того ни с сего поволокли и отмутузили, на то особая необходимость.