Все дружно бросаются выполнять его распоряжение, и души дрожат от напора воды.
— Под холодный душ, рядовой! Все под холодный душ. Все под холодный душ, слышали?
Холодный душ сразу же не только остужает тело, но и приводит в порядок мысли. Словно в голове, переполненной прежде паром, давившим изнутри и готовым разорвать черепную коробку, рассеялся туман, и все стало на свои места. Мы умываемся и вытираемся — сержанты как сержанты, солдаты как солдаты. Заворачиваем в полотенца куски мыла.
— Всем, всем выходить на улицу!
Все — это мы, взвод молодых солдат.
С момента призыва на военную службу мы должны стать солдатами, отделением, взводом, батареей, дивизионом…
— Рядовой, напра-во! Отделение, смирно! Взвод, вперед — шагом марш! Батарея, слушай мою команду!..
Пока мы — это все.
— Все встают! Все заправляют постели! Все умываются! Все одеваются! Все в столовую! У всех личное время.
Пока у нас курс молодого бойца. Мы еще не умеем выполнять команды, ходить строем. Пока мы плетемся из бани в казарму группой, напоминающей маленькое стадо овец. Не самим нам кажется, что идем мы за спинами сержантов правильным строем, в ногу и довольно неплохо держим равнение.
Одно несомненно: рядом люди, справа, слева от меня, передо мной, позади меня, и я иду в ногу с ними.
Как я искал дорогу! Как я искал человека…
Я подымаюсь на холм, ведя рядом с собой велосипед. Улица Заставная узкая, мощенная булыжником и ракушечником. Белые камни, раскаленные солнцем, шатаются в своих выемках, как очень старые зубные протезы. Я ощущаю это тепло и зыбкость булыжников через тонкую, эластичную подошву спортивных туфель.
Много раз я проходил по этой улице, но только теперь, казалось, открыл ее для себя — заборы, ворота с вбитыми по бокам столбиками.
Останавливаюсь у последнего двора.
Домик увит виноградными лозами. Чуть поодаль, в глубине двора, — крошечное, сколоченное из неструганых досок строение, которое могло служить и летней кухней, и сараем, и курятником. В жидкой тени этой пристройки женщина стирает белье. Через дорогу — фундамент строящегося дома с шестом посередине. На вершине шеста жужжит ветряк из дранки, его крутит дувший, видимо, там, наверху, ветер. Здесь же, внизу, воздух застоявшийся, как вода в болоте.
Я ищу Горбатого как источник исцеления. Что я собираюсь попросить у него? Что хочу сказать ему? Посмотрим, когда останемся один на один. Наконец я вижу его. Горбатый хотел пройти мимо, но вдруг, словно спохватившись, смущенно протягивает мне свою сухую, как у мощей, руку.
— Ну, как дела? — спрашивает он писклявым голосом, чтобы как-то начать разговор.
— А у тебя?
— У меня все хорошо, да иначе и быть не может.
Говорит он будто блеет. Голова откинута назад, отчего большой кадык еще рельефнее выступил наружу, взгляд странный, стеклянный. Ничего более не говоря, он поворачивается, собираясь уйти.
— Ты знаешь, я тебя искал! — кричу ему вслед.
Но он лишь ускоряет шаг. Горб его на спине подергивается и подпрыгивает, как мешок. Длинные, достигавшие колен руки неестественно болтаются.
Подойдя к его калитке, натыкаюсь на овчарку. Она лежит на самом проходе — ни войти, ни выйти. Я звоню велосипедным звонком, но меня никто не слышит. Стучу кулаком по доске забора. Тоже напрасно. Просовываю в ворота голову:
— Целую ручку, сударыня! [4]
Она не отвечает мне, и я повторяю, переходя на крик:
— Целую ручку, мадам!
Женщина или туга на ухо, или уж слишком задумчива.
Тощая овчарка выглядит очень воинственно. Я всегда пытался избегать подобных встреч. От этих собак с окраины можно ожидать чего угодно. Никак не войдешь в калитку, пока здесь эта шавка.
— Целую ручку, мадам! — еще громче кричу я.
Какая гора белья…
Вот уже несколько дней я все думаю, размышляю, как попасть к Горбатому. То есть не домой к нему — это-то было проще простого: пройти вдоль всей улицы, остановиться у последнего двора по левой стороне и постучать в окно. Но как постучаться в сердце, добиться его участия, взаимопонимания? Необходимо как-то заставить его выслушать меня. И вот сейчас, когда я у цели, эта приблудная овчарка не хочет сдвинуться с места, а как прогнать ее, я не знаю.
— Целую ручку, мадам!
Хотя бы найти палку, камень, какой-нибудь твердый предмет — на свои кулаки я не надеюсь. Но улицу словно подмели. Вокруг все застыло, как на картине, даже ветряк на вершине шеста перестал жужжать. Если б не этот пес! Он не мог принадлежать Горбатому и не стерег его двор — это было ясно. Иначе он должен сидеть головой к улице и вести себя, по крайней мере, как хозяин положения. Но это, несомненно, чужак. Приблудная собака в поисках пропитания, но настолько гордая в своем падении, что даже не вошла во двор, чтобы порыться в мусоре, не скулила просительно и не пыталась что-нибудь стащить, — один из тех нищих принцев, которые не клянчат, а стоят, как каменные изваяния, возле положенных рядом шляп.
Легонько толкаю собаку колесом велосипеда. Она поворачивает ко мне голову. Ее тяжелый и печальный взгляд словно говорит: «Как низко, должно быть, я пал, если меня толкают как какое-то ничтожество, а я не бросаюсь на грудь, не опрокидываю наземь этого грубияна». Пес немного отодвинулся в сторону — ровно настолько, чтобы дать мне пройти. На мгновение я увидел свое отражение в его глазах: несомненно, что и он увидел свое отражение в моих глазах. И я вдруг почувствовал, что есть у нас что-то общее с этой овчаркой. Иначе наша встреча могла бы закончиться очень просто — прыжок на шею, от которого мне нет спасения.
Верзила-сержант мгновение колеблется. Голос мой звучит довольно убедительно, мимика соответствует тому, что я говорю. Вот разве что ироническая усмешка в уголках губ, которая столько раз уже сыграла со мной злую шутку… От этих выпускников лицеев не знаешь, что и ожидать. На всякий случай командир отделения поступает так, чтобы никто не поставил под сомнение незыблемость его авторитета.
— Ну-ка прими стойку «смирно»! Смирно!
Делаю все, что могу, но выходит не очень… Пятки вместе, ноги вытянуты, живот подтянут, грудь выпуклая, плечи на одной линии, голова в направлении воображаемой линии, которая делит симметрично кончик носа и подбородок, взгляд устремлен вперед. Теория теорией, но практика в гроб загонит.
— Не мучайся… Одни усваивают легче, другие тяжелее. Вольно! Отдохни и посмотри, как это делается.
Сержант командует сам себе и застывает в положении «смирно». Делает он это настолько совершенно, что мог бы служить иллюстрацией к воинскому уставу.
— Ну, видел? — спрашивает он таким располагающим тоном, словно готов дружески потрепать меня по плечу. Но тут же без всякого перехода: — Рядовой, смирно!
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
Шинель, аккуратно сложенная, — в левой руке. На шинели — китель. На кителе — брюки. На брюках — джемпер. На джемпере — пилотка, а вокруг пилотки свернут в кольцо ремень. Верзила-сержант меряет меня взглядом сверху вниз. Моя стойка «смирно» не очень-то его удовлетворяет, но он делает вид, что не замечает, и проходит мимо. Нельзя же без конца делать замечания одному и тому же солдату в нижнем белье, в тапочках на босу ногу, даже если он и не почувствовал еще воинской службы. Сержант берет у меня сверток с одеждой, идет поближе к электрической лампочке и ударяет по свертку ладонью, как хлопают по крупу лошадей.
Я же хорошо вычистил щеткой обмундирование! Откуда же столько пыли? Вижу это предательское облачко пыли я, видят его и все остальные. И конечно, сержант из третьего отделения, который уже окончил осмотр вещей у своих солдат. Он не мог забыть мою проделку в бане, и сейчас ему представился удобный случай проучить меня.
Прикидываясь, что задыхается в облаке пыли, сержант начинает чихать и кашлять настолько правдоподобно, как будто это сцена заранее отрепетирована.
— Еще раз почистить, — приказывает командир отделения и отправляет меня в коридор.
Начинаю все по порядку. И с лицевой стороны, и с внутренней, особенно швы. Все: шинель, китель, брюки, пилотку. Отполировал пряжку. И так повторяю пять раз. Я был единственным, кто еще чистил обмундирование.
Нет, так дальше не пойдет. Всему есть предел. Ничего не буду больше делать, черт подери. Пусть вызывает сотни раз, хоть всю ночь, но лучше я вовсе не пойду спать, а останусь здесь, в этом нескончаемо длинном коридоре, до завтрашнего дня. Не знаю, как сержант, а я буду спать стоя. И вдруг толчок. Какой-то импульс… Я его ощущаю психологически. Он заставляет меня принять другое решение. Вхожу в умывальную комнату, достаю черенок от метлы, развешиваю обмундирование на трубе и выбиваю его со злостью, на совесть, как никогда никто не выбивал даже дорожку на церковном крыльце, истоптанную ногами тысяч людей.
И снова щеткой, и снова черенком метлы. Уже мозоли на ладонях, но какое это имеет значение. Давай-давай, выбивай, рядовой Вишан Михаил Рэзван, неси воинскую службу. Если и сейчас сержант будет недоволен, то хоть буду знать, какие у нас складываются отношения.
Понимаю, что делаю бессмысленную работу. Но снова выбиваю, снова чищу.
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
— Хорошо! Спать!
И это все? Я набил мозоли на ладонях, обломал ногти, затупил щетку, а сержант даже не хочет увидеть результат моих мучений. «Хорошо! Спать!»
Значит, если бы я и пальцем не пошевелил, он все равно бы сказал: «Хорошо! Спать!»?
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
Косточки щиколоток касаются друг друга, разведенные носки составляют угол 45 градусов, ноги в кальсонах вытянуты, живот подобран, грудь под рубахой выгнута, голова не наклонена ни к одному, ни к другому плечу. Настаиваю, чтобы сержант проверил и убедился, что в обмундировании нет ни пылинки. Но сержант есть сержант, и он решает, что моя экипировка соответствует его требованиям без дополнительной проверки.
До отбоя остается еще несколько минут. Однако распорядок дня надо соблюдать — мы не имеем права укладываться в постель раньше положенного времени.
— Думал, что ты собираешься разрушить казарму, так ты стучал в умывальной, — говорит мне солдат, который спит на втором ярусе, надо мной.
— Отбой! Всем спать!
Солдаты валятся как убитые. Первые десять секунд кажется, что ты попал в мир снов. Думаю, что никто, кроме солдата, не знает, как спит солдат…
Наконец начинают раздеваться и сержанты, стараясь делать это незаметно. Выходят в коридор, чтобы почистить сапоги, мундир. И не потому, что кто-то приходит после отбоя проверять на «пыльность» обмундирование командира отделения при свете электрической лампочки. Но глаза солдат всегда следят за ними. Нитка, пятнышко, волосок на мундире сержанта — и нет «примера, достойного подражания».
Засыпаю, словно куда-то проваливаюсь, но уже в полночь просыпаюсь. Солдаты спят здоровым сном, со вкусом, я бы сказал, с наслаждением.
А сержанты… И они ведь тоже как солдаты.
Солдат Маринеску вскидывает ноги — и одеяло падает в проход между кроватями. У сержанта чуткий сон. Он осторожно встает и идет, чтобы укрыть солдата. Но когда возвращается в свою постель, кровать стонет под его весом — парень вырос в селе, на мамалыге со шкварками и домашнем кислом молоке.
Попробую и я сыграть с ним шутку. Поворачиваюсь так, чтобы одеяло упало. Сержант подходит и укрывает меня. Я повторяю свой маневр. И он снова подходит, чтобы укрыть меня.
А утром сержант такой же непримиримый и самоуверенный. Но он не знает еще, что теперь он у меня в руках. Он передо мной в долгу по уши, так как именно мне обязан тем, что свеж и бодр. Если он будет слишком строг ко мне, то одеяло будет все время на полу, а ему не придется спать всю ночь — сделаю из него привидение.
Я устало плетусь с велосипедом и спотыкаюсь о каждый булыжник мостовой. Это усталость не от дороги и жары.
Я ее чувствую постоянно — и в постели, в бессонные ночи, и утром, когда просыпаюсь, и много-много раз в течение дня. Ощущение внутренней пустоты — оно где-то в верхней части груди.
Я иду к Горбатому, как женщины идут к целительному источнику, не зная еще, чего просить. Может быть, меня гонит туда лишь любопытство, желание увидеть, как Горбатый выйдет из затруднительного положения. Ради своего успокоения я хотел бы увидеть его слабым, и в то же время — найти его сильным и узнать, как ему все удалось.
Прохожу мимо пса, стоящего, словно на посту, у калитки, подхожу к женщине:
— Целую ручку, мадам!
Есть что-то фальшивое в моем голосе, не знаю что, но мой собственный голос меня раздражает. Женщина не обращает на меня внимания. На пороге появляется Горбатый:
— Давай сюда, Мишель! — Каламбурить ему понравилось еще с первого урока иностранного языка, когда учитель перевел имя каждого из нас на французский. И с тех пор Горбатый не называет меня иначе как «Мишель», что на нашем родном языке означает нечто иное [5].
Он и сейчас носит очки и в разговоре откидывает голову назад, будто хочет взглянуть на гостя сверху вниз.
Вхожу в маленькую темную комнату. Буквально протискиваюсь между кроватью и столом, заваленным бумагами и книгами. Плита в печи застлана газетой, на ней деревянное корыто с уже подходившим тестом для хлеба. Прохладно, как в церкви.
Я несколько смущенно начинаю объяснения:
— Вот зашел к тебе… Ну, как дела? Чем занимаешься?
Горбатый блеет, как это он делает обычно, когда хочет засмеяться:
— Ковыряю в носу!
И опять — «бе-бе-хе-хе». Затем, сжав губы, погружается в свои мысли. Даже кажется чем-то опечаленным, но я знаю, о чем он думает сейчас.
«Почему люди коварны и так глупы? Зачем они устанавливают между собой столько барьеров? Ты пришел — знаю зачем пришел, а все же спрашиваешь — так, лишь бы спросить, — как дела? И ты хочешь, чтобы на этот банальный вопрос я ответил искренностью, начал расшаркиваться — смотри, это вот так, а это вот этак. Ты ни о чем не спрашиваешь, а просто бросаешь дежурную фразу… «Как дела?» — «Спасибо, хорошо». Я был бы глупцом, если бы на эту банальность раскрыл тебе душу. Ты даже не хочешь наморщить лоб, чтоб сказать откровенно: послушай, мне очень нужен твой совет. Нет, дорогой, с оракулом так говорить нельзя. Вначале коленопреклонись перед храмом, ляг ниц перед божеством и принеси жертву — положи свою гордыню на горящие угли, олимпийским богам нравился этот дым. А если ты все равно ничего не поймешь, то это уже другой вопрос. Хотя, как говорится, прийти волом и уйти коровой — это не одно и то же».
Горбатый относится с нескрываемым презрением к тем молодцам, красивым, с иголочки одетым, которых ничего, кроме баров и развлечений, не интересует. И я в его глазах один из них.
— Я ухожу, — говорю ему убедительным тоном. — Не нахожу той взаимности, о которой мечтал.
Горбатый вновь смеется:
— Да ну, пошел к черту! Ты не затем пришел.
— Именно затем!
— Тогда что же? — И, немного подождав: — Ты понимаешь, этот вопрос из категории полураскрытых, и ответ на него, как петушиная песня, не приходит, когда захочешь.
Поворачиваюсь, чтобы уйти.
— Благодарю тебя, — говорю с порога, чувствуя дыхание Горбатого за спиной. — Ты тоже несчастный, терзающийся человек.
— А на что же ты рассчитывал? Найти здесь Прометея? Нет, парень, я не Прометей и не Геркулес. Может, немного Эзоп — тот был некрасив и уродлив и имел длинный язык… Я козявка, которая шевелит лапками, чтобы не умереть. Ну и?.. Нет существенного различия между нами? Ты, я… Одни жуки — притворщики. Они умеют прикидываться, имея крепкую спину, способную выдержать удар, и к тому же проворные ножки. Адаптация под средних — иначе не выживешь. И наоборот, шелковичные черви не нуждаются ни в чем. Перед ними всегда кладут свежие листья. Не каплет дождь, не испепеляет солнце. В помещении, где их содержат, поддерживается всегда соответствующая температура. Но все-таки червяк остается червяком. Я… ты…
— Кто ты и откуда?
На больничной койке человек без биографии. В это трудно поверить. Единственное, что выглядело правдоподобно, так это потеря памяти в момент, когда он смотрел в лицо той страшной женщине в белом с косою за плечами, имеющей короткое и жуткое имя из шести букв.
Не-е-ет! Это произошло не тогда. От своего прошлого я отказался добровольно и намного раньше. Только мне одному известно, как пожирали меня дни, а точнее — ночи, их кошмары, превращая меня в подобие человека, тень солдата.
— Кто ты такой и откуда?
Молчу… Более чем уверен, что мне пропишут еще лекарства, чтобы все вспомнил. Но я должен выбрать сам — восстановить по доброй воле свою биографию или предоставить это медикам. Пока же воспользуюсь тем, что у меня в груди дыра величиною с кулак, а врачи заботятся о том, чтобы поставить на ноги своего пациента. Насколько я понимаю, теперь меня переведут в специальное отделение, где ремонтируют копилки памяти.
Это не означает, что все откладывается, что я освобожден от ежедневной проверки.