47. Матери. 14–15 января 1904. Москва
Разговор с уездной барышней в купэ III класса.
После малого спанья приехали на квартиру Марконет. Очень хорошо и уютно. Визит к Владимиру Федоровичу («Агнес!» и пр.). От Вл. Ф. к Сереже: на лестнице — тетя Саша. Ее литературные разговоры. Бугаев (совсем не такой, как казался, — поцеловались) и Петровский — очень милый. Сережа с криками удаляется на немецкий экзамен. Мы вчетвером (с Буг. и Петр.) идем пешком в «Гриф». Никого не застали. Все приехали пить чай к нам на Спиридоновку. Через некоторое время отправились к Менделеевым. Очень мило — всего полторы пошлости (отец и сын). После обеда вернулись домой. Пили чай с Сережей, Бугаевым и тетей Леной, которая завтра (11-го) уехала. Легли спать в первом часу. Стихов еще почти не читали. Сережа представил пьесу Чехова на Станиславской сцене.
Пробуждение в полдень от криков Сережи. Мы идем вдвоем с Любой к Соколовым. Нина Ивановна очень мила, довольно умная (умнее мужа). К трем часам еду к Бугаеву, не застаю уже там Антония (епископа на покое), который был в два часа (тот самый, у которого были Мережковские). М-me Бугаева(!). Дверь соловьевской квартиры с надписью: «Доктор Затонский». Бугаев и Петровский говорят, что его
Утром приходит Сережа. Мы втроем едем на конке в Новодевичий монастырь. Сережа кричит на всю конку, скандалит, говоря о воскресении нескольких мертвых на днях, о том, что антихрист двинул войска из Бельгии. Говорим по-гречески. Все с удивлением смотрят. Яркое солнце. В Новодевичьем — на всех могилах всех Соловьевых, Марконетов и Коваленских. Купола главного собора, золото в глубоко синей лазури сквозь ветки тополя. «Кувыркающиеся» (Сережа) фигурки святых на стенных образах. Из монастыря бродим по полю за Москвой, у Воробьевых гор. Возвращаемся не без прежних скандалов в город. Входим в Кремль (все втроем). Проходим мимо всех соборов в яркой вечерней заре. Опьянение и усталость. Входим в квартиру Рачинских. Поразительность хозяев и квартиры. Григорий Алексеевич говорит со мной о Бальмонте и Волошине. Именины его жены, Лопатин, гости, крошечные художественно-уютные комнатки (у Иверской), конфеты, чай, варенье. Рачинский целует руку у Любы (всегда). Выходим, спускаемся от Иверской. Смятение, веселье внутри и на улице. Полнеба страшное — лиловое. Зеленая звезда, рогатый месяц. Сережа едет обливаться (ежедневно), мы — обедать к нему. Зязя. Варя. Вечером приходит Бугаев. Приехала тетя Соня (бодрая). Мы оставляем ее с Зязей. Запираемся вчетвером (Бугаев, Сережа, мы). Пьем церковное вино, чокаемся. Знаменательный разговор — тяжеловажный и прекрасный. Возвращаемся домой. Тетя Соня, Бугаев. Читаем стихи. Ночь.
Утром Сережа, Владимир Федорович и мы (вчетвером) едем в Сокольники на другой конец Москвы с весельем и скандалами Сережи в конках в больницу к Саше Марконет. Сидим с ней около часу. Подробности устно (почти не сомневаюсь в ее сумасшествии). Она рада. Впечатление хорошее. Возвращаемся так же. Обедаем у Сережи с Бенкендорфом (как всегда — с Зязей). Уходим. Сталкиваемся в дверях с Рачинскими, Мишей Ковалевским. Мчусь на извозчике к Бугаеву, чтобы ехать в «Скорпион». Не застаю, приезжаю один. Редакция: портрет Ницше. Брюсов, Поляков, Балтрушайтис. Разговариваю со всеми, особенно с Брюсовым. Рецензия на Метерлинка не принята, потому что не хотят бранить Метерлинка. Уходим с Бугаевым, идем пешком. Захожу за Любой. После чаю едем на собрание «Грифов»; заключаемся в объятия с Соколовым (его не было дома раньше); собрание: Соколовы, Кобылинский, Батюшков, Бугаевы (и мать), Койранский, Курсинский. Отчего нет Бальмонта? «Он — в своей полосе». Читаю стихи — иные в восторге. Ужин. Звонок. Входит пьяный Бальмонт (последующее не распространяй особенно). Грустный, ребячливый, красноглазый. Разговаривает с Любой, со мной. Кобылинский, разругавшись с ним, уходит (очень неприятная сцена). Бальмонт просит меня читать. Читаю. Бальмонт в восторге, говорит, что «не любит больше своих стихов»… «Вы выросли в деревне» и мн. др. Читает свои стихи — полупьяно, но хорошо. Соколов показывает корректуры альманаха (выйдет 1 февраля). Моих стихотворений — семнадцать (кроме посланных — «Фабрика», «Лучики»). Уходим в третьем часу. Бальмонт умоляет нас обоих остаться. Тяжеловато и странновато.
Утром: мы, Бугаев, Петровский и Соколова едем в Донской монастырь к Антонию. Сидим у него, говорит много и хорошо. Любе — очень хорошо, многое — и мне. О Мережковских и «Новом пути». Обещал приехать к нам в Петербурге. Прекрасный, иногда грозный, худой, с горящими глазами, но без «прозорливости», с оттенком иронии. О схиме, о браке, идем из монастыря пешком (пятеро). Расходимся. Мы с Любой обедаем у Тестова (два расстегая и уха — очень вкусно). Играет мерзкая музыка. Проходим Тверскую, возвращаемся, пьем чай с тетей Соней, пишу письмо. Все прекрасно — впечатление от пьяного Константина Дмитриевича изглаживается.
Масса подробностей, конечно, пропущена. День отъезда еще не назначен, конечно. Очень полна жизнь. Москва поражает богатством всего. Вспомнить, например, Кублицких и Петербург, не готовый к нашему приезду из Москвы с требованиями
Твой
Сейчас вернулся от Сережи. Разговор наш с ним вдвоем был необычайно важен, отраден, светел и радостен. Много говорили о Любе. Скоро будем обедать в «Славянском Базаре» (с ним), где происходил роман Владимира Сергеевича и Софьи Петровны и где
Утром пришли: Маруся Ковалевская, Андрей Белый с матерью отдали визит. Андрей Белый написал тут же письмо Бальмонту, что пока он не извинится перед Кобылинским, Бугаев не может иметь с ним дела. Сережа ликует — в сюртуке с цветами с нашей свадьбы. Скоро пойду на религиозное собрание. В воскресенье вечером у тети Саши Коваленской. Завтра (16-го) — заупокойная обедня в 10 ч. утра в Новодевичьем, и обедаем втроем (с Сережей) в «Славянском Базаре». Целуем и обнимаем тебя.
48. Матери. 19 января 1904. Москва
Миленькая маминька, продолжаю.
Утром пришли: Сережа, Маруся, Владимир Федорович. Пили чай. Вечером было религиозное собрание университетского кружка на частной квартире у студента. Бугаев прочел большой реферат «Символизм как миропонимание» по корректуре из «Мира искусства», в котором, конечно, опять цитирует нас с Лермонтовым. (Кант — Шопенгауэр — Ницше, современный религиозный дух — стихи). Люба была в это время у Менделеевых.
В начале 11-го часа мы приехали в Новодевичий. После немноголюдной заупокойной обедни (монахини очень хорошо пели) отслужили панихиды на могилах дяди Миши и тети Оли, Владимира Сергеевича и Сергея Михайловича. Пошли пить чай к Поповым мы, Сережа, Бугаев, Кобылинский. Ели блины, была масса тостов. Мы перешли: с Бугаевым на ты. Вернувшись домой, после визига Соколова пошли обедать с Сережей в «Славянский Базар». Сидели долго, все платил Сережа. Люба перешла с ним на ты. Из «Славянского Базара» пошли к Соколовым, куда я привел Бугаева и Эртеля (не слишком глубокого, но милого человека). Нина Ивановна была в ужасном настроении, Соколов произвел дурное впечатление, фальшивое, вечер был неудачен. Я получил корректуру стихов, их шестнадцать. «Фабрику» Венкштерн (цензор) вычеркнул целиком. «Гриф» выйдет около 1 февраля.
С утра пришел Бугаев, и мы долго пили чай втроем. После его ухода пришел Сережа, и мы вместе поехали обедать к Рачинским. Все было необыкновенно. Григорий Алекс. производит впечатление небывалое, равно как и вся обстановка их дома, обед и пр. После обеда читал им массу стихов, Рачинский сказал в восторге, что он не ожидал, что я выше Брюсова (а Бальмонта он не выносит — подробности лично!). Ушли только в первом часу после многих разговоров, смотрели у Иверской, как в 12 часов ночи повезли икону божьей матери в карете на шестерке при большом стечении народа.
Утром пришел Владимир Федорович. Днем — Григ. Ал. Рачинский, рассказавший нам еще подробности о 16-м января прошлого года. В пятом часу пошли обедать к Сереже. Обедал еще Новский — очень хороший. Приходили Батюшков и Бугаев. После обеда поехали втроем (с Сережей — он вторично ехал у меня на коленях) к Коваленским. Впечатление ужасное. Дядя Витя — очень милый, совершенно измученный <…> Присутствовало несколько мерзостей обоего пола. Тетя Саша умилялась стихами несколько на манер тети Сони. Маруся вышла под конец, встав с одра жабы. Была кругла и глупа (впрочем, в предыдущие разы нам с Сережей было ее жалко, когда я встретился с ней впервые у нас (я писал тебе), она была бледна и жалка). Сережа убежал в ужасе раньше нас и ждал нас у ворот. Отплевываясь от вечера <…> мы пришли пешком домой во втором часу ночи.
Утром пришел Сережа. Я получил твое второе письмо. Ты, уж конечно, получила теперь мое заказное. Маминька бедная, угораздило тебя увидеть эту плешивую сволочь у Грибовских! — Мы втроем пошли к
Ночь. Вернулись от Сережи. Батюшков читал (были, кроме упомянутых, — Рачинские). Мы устали вообще. Приедем в пятницу. Можно сделать нам две ванны днем и вечером в пятницу?
— Мы избаловались, я думаю с ужасом о том, как в большинстве петербургских квартир никто ничего не знает.
Я думаю с удовольствием только о
Твой
49. В. Я. Брюсову. 23 февраля 1904. Петербург
Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич.
Спасибо Вам за Ваше письмо и поручение. Буду стараться, как могу, написать о «Новом обществе художников» и доставлю заметку в редакцию «Весов» не позже 1 марта. Вы выводите меня из большого затруднения. Мне было стыдно смотреть каждый понедельник объявления о новых книгах в «Новом времени» и не находить ничего для рецензии. С другой стороны, Петербург этих дней мало чем обогащается, страдает болезнями подделок и в архитектуре и в живописи. «Новое общество», по слухам, составляет приятное исключение.
Мое отношение к живописи как искусству очень несовершенно, но любовно, потому, вероятно, недостаточно выпукло и смело. Во всяком случае, учусь у древних, у Возрождения и у «Мира искусства», а не у передвижников и академиков.
Я занимаюсь теперь специально записками А. Т. Болотова. Не найдут ли «Весы» возможным напечатать небольшую статейку мою о нем, если я найду библиографические и критические матерьялы о человеке, писавшем стихи «К дерновой канапе» и «К весне во время еще первейших зимою талей»?
Извините, что утруждаю Вас вопросами. На этот, разумеется, не надо скорого ответа.
«Urbi et orbi» все еще лишает меня возможности писать вполне собственные стихи.
Глубоко уважающий и любящий Вас
50. А. В. Гиппиусу. 23 февраля 1904.Петербург
Милый и дорогой мой друг Александр Васильевич!
Неужели Вы думаете, что я обижаюсь? И на что? Все произошло от моей неподвижности, в которой я каюсь перед Вами. Ваше длинное письмо с Манчжурии от 5 января я получил не тогда, когда оно пришло, а по приезде из Москвы, где мы были с Любой более двух недель (об этом — ниже). Отвечать не решился, думал, что Вы раньше уедете в Томск (так ведь и было бы?). Решил пойти к Вашим и узнать также Ваш томский адрес. Конечно, прособирался (по характеру моему, Вам известному). Наконец, наступили курсовые беспорядки, и я боялся несколько говорить с Верою Васильевной. Знаете ли, что наделали курсистки? Чуть не побили Раева, устроили сходку, выразили порицание своим профессорам, пришлось закрыть курсы и учить наукам лишь избранных, притом с осторожностью и потихоньку. Приходится опасаться обливаний нежелательными жидкостями и т. п. (все подобные поступки имеют общее заглавие одного нового отдела в «Мире искусства»: «Смех и горе»). — Итак, адреса Вашего я не узнал и Ваших до сих пор не видел (с осени). Пойду к ним непременно, и не только потому, что Вы мне писали об этом, а и по собственному желанию и расположению к ним. В начале января, до отъезда в Москву, я встретился в Мариинском театре (на «Валкирии») с Еленой Васильевной и Владимиром Васильевичем. Говорили, конечно, мало и о внешнем, они сказали мне только, что надеются будущей зимой жить в городе, а не в Царском. Мне показалось, что Елена Васильевна поправилась (на вид) и, во всяком случае, пополнела.
Мы с Любой провели бурно-литературный ноябрь прошлого года. Я писал спешные рецензии на поток последних изданий «Скорпиона» и на его подделки. Приезжал Сергей Соловьев, приезжал добрый редактор «Грифа». Декабрь и начало января прошли хуже, сначала тихо, потом сумрачней, сумрачней; Петербург, по обычаю, дал себя знать мглой жизни и искусства. Наконец, около 10 января, поехали в Москву, где вполне расцвели. Прожили пятнадцать дней, ежедневно сновали по знакомым и мало по родным (что обыкновенно украшает жизнь). Виделись особенно много с Сергеем Соловьевым и Борисом Николаевичем Бугаевым (А. Белым). Брюсова я видел несколько раз, также и Бальмонта. В последнем разочаровался, в первом — наоборот. По моему убеждению, Брюсов теперь первый в России поэт, особенно после последней книги («Urbi et orbi» — читали ли Вы? Может быть — нет?), которая, по-моему, крупнейшее литературное явление в последние годы. Прочтите, милый Александр Васильевич, это совсем необыкновенно, старого декадентства, по-моему, нет и следа. Есть преемничество от Пушкина — и по прямой линии. Иные стихи лягут алмазами в коронах царей. Но кующему и смотрящему вверх, увы, редко удается «насладиться природой» (как и камергеру). Потому Брюсов (как maximum брожений, кипений, сгораний) кажется диковинной сказкой, страшной, машущей красными рукавами, застигающей на распутьях, пылящей снегами в глаза. Но не «человеком» (кавычки! ибо здесь глубина! помирите-ка творца с жизнью человечества!). Он громоздит комнату и мозги празднолюбцев, людей без девизов и наковален. В глазах его бродит хаос. Сюртук его никому не впору. Голова его стрижена
Право, я не напрасно занят им. Он много знает. Он много скажет, но в стихах. А в прозе — только спустит с шестого этажа. Бывают и такие — и пусть. Если бы были
Бальмонт был пьян (не от вдохновения, увы! — а от спиртных напитков). Его воротнички туги. Веки и нос припухли и покраснели. Из-под сюртука торчит тоненькая шпажонка («Эй, доктор, эй! Рази шпажонкою своей!»). Он достал ее из
Те, кто не распирает комнат (положительные ли, отрицательные ли) — увы! бездарны. Они выпустили альманах. Его бумага блестит, как полированный стол. Шрифт его никогда не будет представлен ко двору. Участники его (большинство, автор письма исключается) всегда носят камзолы великих Бальмонтов и подобных, но сшитые у дурных портных. Они гнусят на креслах дурные стихи. Их наковальни — игрушечные. Вдохновение их всегда в катаральном состоянии. Они имеют поярковые шляпы и нечистые руки, — а лацкана сюртуков их — неведомых цветов.
Но мы видели и
Когда мы вернулись из Москвы, наступили университетские дела. Теперь я в поре сочинения о Болотове (мемуары XVIII в.) и церковнославянского реферата. У Мережковских не бываю с тех самых пор, как Зинаида Николаевна убедилась в моей негодности, происшедшей от женитьбы. «Новый путь» читаю, В. В. Розанова перевариваю с трудом. «Петр и Алексей» (3-я часть трилогии Мережковского) приятно щекотит горло, но не свыше нормы. Получаю «Весы» (Скорпионовский журнал), где
Это — о нас.
Милый Александр Васильевич! Зачем Вы пишете мне: 1) что я обиделся; 2) что я «улыбнусь пронзительно». Я не пронзителен по отношению к Вам и никогда не буду. Все, что есть у меня по части пронзительности (немного, увы!), трачу я на людскую тупость. Вас я знаю настолько, чтобы говорить Вам то, чего почти никто не хочет узнать и понять, и услышать от Вас сладостные, нежные вести. Вы сообщили мне весеннюю весть, повитую сумраком все-таки. Спасибо. Мне хочется для Вас в этом конца такого, какой
Когда будет можно, напишите мне еще о той девушке, о которой Вы говорите. Для меня это хорошо не только из-за красоты, а из-за жизни и религии. Ваше письмо было ново и прекрасно, потому что Вы говорили от души. Спасибо Вам за Ваши милые слова и за Вашу любовь. Когда приедете
Желаю Вам
Целую Вас крепко, милый. Напишите, когда будет время.
Желаю Вам перешагнуть через экзамены счастливо.
Ваш, любящий Вас
P. S. Осенью выйдет сборник моих стихов! (в «Грифе»). Можно посвятить Вам что-нибудь? Но надеюсь, что мы увидимся раньше.
51. С. М. Соловьеву. 8 марта 1904. Петербург
Милый Сережа.
Несмотря на получение двух твоих писем, я до сих пор не мог выбрать
Прежде всего, приехав из Москвы, мы с Любой совершенно пришли в отчаяние от Петербурга. Въезд наш был при резком безнадежном ветре — без снега, так что порошинки неслись по мостовой взад и вперед без толку, и весь город как будто забыл число и направление своих улиц. Через несколько дней впечатление было еще пострашнее. Мы встретились в конке с чертом, и, что всего ужаснее, — не лицом к лицу. В погоду, подобную вышеописанной, сидела в конке против нас «симфоническая» (А. Белый) фигура женщины (или — нет), по-видимому на подложенном круге (какой кладут больным от геморроя и т. п.), в бесформенной шубе, с лицом, закрытым белой вуалью, под которой вместо глаз и носа виднелись черные впадины. Она говорила вульгарно сипловатым дамским баском с несчастной и преждевременно состарившейся (!) женщиной-поводилыцицей. По-видимому, последняя от рождения
Еще через несколько дней стали приходить «петербургские мистики». Один целый вечер хихикал истошным голосом. Другой не знал, что ему предпринять, ввиду важности своего положения, и говорил строгим и уклончиво дипломатическим тоном. Третьего (и самого замечательного —
Все это описываю тебе так подробно, потому что чувствую, что тут наступает что-то важное для меня, и именно после наших мистических встреч в Москве. Во всяком случае, могу формулировать (донельзя осторожно) так: во мне что-то обрывается и наступает новое в положительном смысле, причем для меня это
На днях приезжал С. А. Соколов. Вышло глупо и скверно. Я
О, позволь мне отругаться по алфавиту! Какая скотина Бальмонт! Что он печатает! Твои стихотворения о нем (кстати, и «Мережковскому отдыха нет») — превосходны, я уже читал их Семенову, который совсем не понимает смешного (о!), и послал в Сибирь Гиппиусу
Твои замечания о моих стихах (сравнение с Брюсовым), мне кажется, очень тонки, но неприменимы к моим стихам теперешним. Кроме того, я совершенно не могу надеяться вырасти до Брюсова, даже теперешнего. А что будет его
Сведения о графе — из третьих рук: он в Риме и поступил в Краковский университет. Я не имею писем от него <…>
Твоя вера в <…> еще более сближает меня с тобой, и все, что касается наших с тобой отношений в этой и будущей жизни, кажется мне привлекательным и полным тайного смысла. Поэтому на первый случай, несмотря на твой отказ, мы ждем тебя в Шахматово весной, когда будем там одни, а также летом, когда не одни, — и т. д.
Пишу стихи длинные, часто совершенно неприличные, которые, однако, нравятся мне больше прежних и кажутся сильнее. Не ругай за неприличие, сквозь него во мне
Письмо начинает походить на краткие заметки в «Весах». Потому кончаю.
Пожалуйста, кланяйся от нас с Любой, мамой, дядей Францем, Краббом и тетей Маней: 1) себе; 2) Зязе; 3) Вере; 4) Григорию Алексеевичу; 5) Борису Николаевичу; 6) Татьяне Анатольевне. Когда же выйдет «Золото в лазури»? Мы с Любой очень хотим читать, я буду читать всем достойным по ночам, когда «чернь» ложится спать, а «белизна» заставляет пробалтываться самых оргиастических молчальников. Целую тебя крепко и обнимаю, мой милый друг и кузен, пиши мне, пожалуйста, без особенно скверных слов, чтобы Люба могла читать беспрепятственно.