Александр Александрович Блок
Собрание сочинений в девяти томах
Том 8. Письма 1898-1921
Письма
1. Отцу. 18 октября 1898. <Петербург>
Милый папа!
Я все не мог собраться написать Вам; вообще я слаб насчет писанья. Теперь пишу и поздравляю Вас с днем Вашего рожденья.
Теперешней своей жизнью я очень доволен, особенно тем, конечно, что развязался с гимназией, которая смертельно мне надоела, а образования дала мало, разве «общее». В Университете, конечно, гораздо интереснее, а кроме того, очень сильное чувство свободы, которую я, однако, во зло не употребляю и лекции посещаю аккуратно. Относительно будущего пока не думаю, да и рано еще мне, кажется, думать о будущем.
Из лекций меня интересует история русского права, благодаря, вероятно, Сергеевичу, который читает очень популярно, даже немного элементарно. Единственный дурно читающий профессор — Петражицкий, который отвратительно говорит по-русски и сыпет иностранными терминами, не объясняя их, хотя следовало бы ему все-таки помнить, что мы — гимназисты 8-го класса и еще не привыкли к научному языку. Георгиевский и Ефимов читают ровно и очень недурно.
Теперь я довольно часто бываю у Качаловых (по субботам), где все со мной очень милы и любезны. Близко познакомился с кузинами и постоянно провожу с ними время. Кроме того, бываю у Менделеевых, с которыми коротко познакомился летом, когда они устраивали спектакли и я очень много играл и имел даже некоторый успех. Провожу довольно много времени с моим другом Гуном, который теперь на другом факультете, постоянно гуляю по Петербургу, вообще очень весело и приятно провожу время, пишу стихи, иногда пытаюсь писать прозу, но у меня ровно ничего не выходит. Пока еще мое времяпрепровождение довольно водянисто, и писать совсем нечего.
Ваш
2. К. М. Садовской. <1898. Петербург>
Чем больше я вижу Тебя, Оксана, тем больше во мне пробуждается то чувство, которое объяснить одним словом нельзя: в нем есть и радость, и грусть, а больше всего горячей, искренней любви, и любовь эта не имеет границ и, мне кажется, никогда не кончится. Чувство это бурно и не дает мне совсем покоя, я имею потребность видеть Тебя как можно чаще, любоваться Тобой и хоть на минуту утишить ту страшную бурю, которая все время бушует у меня в душе; и мне хочется, чтобы Ты, безмятежный ангел, обвеяла меня своими крылами и разрушила сомненья моей больной души, которая стремится к Тебе только и не находит выхода. Ты скажешь, откуда взялись эти порывы у такого холодного, безнадежного эгоиста, который заботится только
У меня в сердце постоянно звучат эти чудные строки. А мысль о Тебе действует на меня как музыка: то душа полна грусти, то внезапно замрет от бурного веселья, то жадно стремится к свету. Не правда ли, что это любовь? Будешь ли Ты еще сомневаться?
Я жду теперь Твоих писем, как неземного счастья… Жду Тебя, приходи.
3. Отцу. 22 января 1900. Петербург
Милый папа!
Прошу Вас, если можете, прислать мне теперь те деньги, о которых Вы говорили, так как мои денежные средства приходят к концу; пришлось взять отсрочку в Университете.
Лекции у нас начались очень поздно -15 января, что несколько повлияло на мое умственное настроение, так как на Рождестве я ничего не делал и настроился более в сторону искусства (преимущественно драматического теперь), чем науки. Впрочем, теперь я вхожу в курс лекций и стараюсь по мере возможности совмещать приятное с полезным; пока это несколько трудно, потому что я поступил в «Петербургский драматический кружок» и мне дали большую драматическую роль первого любовника в скверной пьесе, которую я буду играть 6 февраля в зале Павловой; считки, репетиции, а главное, мысль об исполнении такой ответственной роли берут у меня, конечно, время, однако я аккуратно хожу на лекции и немного занимаюсь дома.
Стихи подвигаются довольно туго, потому что драматическое искусство — область более реальная, особенно когда входишь в состав труппы, которая хотя и имеет цели нравственные, но неизбежно отзывает закулисностью, впрочем, в очень малой степени и далеко не вся: профессиональных актеров почти нет, во главе стоят присяжные поверенные. Во всяком случае, время я провожу очень приятно и надеюсь получить некоторую сценическую опытность, играя на большой сцене. Несмотря на все это, начинаю подумывать об экзаменах и университетских репетициях, а также практических занятиях по русскому праву, которые начнутся у меня 25-го (обязательные). В чем они будут состоять — пока неизвестно. У нас на IV семестр ими руководит Грибовский; во всяком случае, едва ли они будут теперь особенно сериозны и трудны, чему, может быть, поспособствуют 8 февраля, Грибовский и весна. Целую Вас.
Ваш
4. К. М. Садовской. 31 марта 1900. Петербург
Глубокоуважаемая Ксения Михайловна.
Я глубоко понимаю, чувствую и верю. Прощенья я не прошу, потому что нельзя просить его. Не спрашивайте о том, что было. Получить от Вас карточку — мое глубочайшее желание. Посылаю Вам свою. Страстно хочу получать от Вас письма, хоть изредка. Кому и чему может «теперь» мешать эта переписка? — Так же страстно хочу писать Вам иногда, если хотите знать, что у меня в душе. Будет ли ответ? Мой адрес: Петербургская сторона, казармы Л. Гв. Гренадерского полка, кв. 7. В начале мая я уеду: Николаевская железная дорога, станция Подсолнечная, имение Шахматово.
P. S. Что было? Было, конечно, то, что очень трудно объяснить, зная даже мою отвратительную натуру. Я сам не берусь объяснять этого «психологического» явления. Со мной бывает вот что: я — весь страсть, обожание, самое полное и самое чистое; вдруг все проходит — является скука, апатия (мне незачем рисоваться), а иногда отчаянная беспредметная тоска. Что это? Молодость? Пресыщение? Безнравственная черта характера? Последнее, пожалуй, всего вернее. Вот полное объяснение.
Поверьте, это и мне тоже даром не проходит, теперь тем более не прошло.
У Вас там горы, море и южное небо Франции, а здесь — тусклый, серый Петербург и синяя дымка островов, где каждое дерево, каждая вечерняя тень, каждый поворот дорожки невыносимо больно, тоскливо и резко говорит мне, что «тогда» было первое и последнее — настоящее молодое счастье; помните Вы парк, залитый лунным светом, темное озеро, в котором опрокинулись еле заметные для глаза отраженья островов, и плывут большие белые лебеди; а здесь на берегу Вы, Вы и Вы, — и кроме Вас нет вокруг ничего такого прекрасного, такого недоступного кисти художника. И ночь с Вами кажется еще темнее и еще полнее страстью, разлитой в воздухе, ласкающем Вас, и Ваши глаза все непонятнее, глубже и ярче… — Может быть, лебеди не плавали ночью и острова не отражались в темном озере, но я все это представляю себе именно так, — и иначе мне не хочется. Кроме ночей и вечеров были еще утра и дни, но всего не напишешь, и Вам невыносимо скучно читать всю эту пустую риторику, Ваши чудные глаза рассеянно бегут по строчкам. Отчего мне так врезался в память череп, нарисованный на столе над озером?
В Вашем письме есть слово, написанное одной буквой, а <я> не пишу ни одной, — Вы и так понимаете и видите.
Иногда я бываю у Ваших окон, смотрю, как кто-нибудь выходит из дверей дома. Двери так же блестят тогда, как прежде, — и это тоже очень больно, но что же делать? Ваши письма с первого до последнего я храню, как святыню. Пришлите Вашу теперешнюю карточку, прошу Вас. Лепестки роз в письмо вкладывать было жестоко, по меньшей мере. Будете Вы еще писать мне? Прошу Вас теперь писать прямо на мой адрес, Вы должны знать, что никто, кроме меня, писем читать не будет, а перечитывать их, думать, вспоминать, тосковать и… целовать эти благоуханные письма тоже буду один я…
Одним словом, все это и глупо, и молодо, и нужно бросить в печку, но ничего другого я писать не хочу и нисколько от всего, что написано, не отрекаюсь. Если бы Вы знали, как нервы раздерганы, и тоска какая здесь, и как все скверно и грустно, и хочется обнять Ваши колени и «зарыдать у Ваших ног»… Смейтесь, а мне вовсе не смешно.
Вы напишете ответ и пришлете карточку?
Напишете на карточке хоть одно слово? Все равно что, — я буду только видеть Ваш почерк, и слышать знакомый голос, и думать, думать, думать…
Может быть, моя карточка напомнит Вам лучшее время?
5. Отцу. 1 декабря 1900. Петербург
Милый папа!
Благодарю Вас за переданные мне дядей Петей 250 рублей, которые я получил вчера, потому что несколько дней не собрался прийти за ними.
Что касается моих занятий, то они идут по-прежнему, т. е. так же, как и в прошлом году, с той разницей, что университетские успешнее. Я уже успел прочесть курс истории русского права, начал Коркуновский курс государственного права пишу взамен практических занятий реферат, т. е. конспект книги Петровского «О сенате в царствование Петра». Остается еще довольно много дела, так что занимаюсь более или менее правильно, насколько позволяет мне это петербургская жизнь, сопряженная всегда со многими удовольствиями, из которых особенно меня привлекает декламация; декламировать приходится довольно много у разных знакомых, может быть, удастся также играть со временем, что мне также очень желательно, потому что я давно не играл. Философские занятия, по преимуществу Платон, подвигаются не очень быстро. Все еще я читаю и перечитываю первый том его творений в соловьевском перевода — Сократические диалоги, причем прихожу часто в скверное настроение, потому что все это (и многое другое, касающееся самой жизни во всех ее проявлениях) представляется очень туманным и неясным. Иногда совершенно наоборот (реже, конечно), и это главным образом после известного периода целесообразных занятий, когда все приходит в некоторую логическую систему. Читаю посторонних книг вообще мало, но вообще стараюсь занимать свое время всегда так, чтобы не быть вполне праздным, не знаю, в какой степени это удается. Не могу сказать, чтобы все давалось без труда, многие мои прохождения с ним связаны, хотя и не всегда в прямом и точном смысле. В Университет я уже не хожу почти никогда, что кажется мне правильным на том основании, что я второй год на втором курсе, а кроме того, и слушание лекций для меня бесполезно, вероятно вследствие, между прочим, моей дурной памяти на вещи этого рода. Стихов пишу немного и нерационально, потому что не имею в виду их печатания. Вот все мои занятия на поприще ума и темперамента, к ним можно прибавить общую петербургскую жизнь с постоянной суетой. Летом можно больше углубляться в самого себя и числить. Целую Вас, папа, до свиданья.
Ваш
6. Отцу. 2 июня 1901. Петербург
Милый папа!
Не сразу отвечаю Вам на письмо, в чем очень извиняюсь. Это происходит оттого, что я приготовлялся к экзамену истории русского права, а собраться с мыслями в такое беспокойное время очень трудно. Сегодня наконец я выдержал этот экзамен (получил у Латкина 3) — предпоследний; остается еще одна статистика, которая, однако, задержит нас с мамой в городе еще за 22 мая.
Что касается подробностей учебных волнений, то я знаю о них также большею частью по газетам (самое точное?). Частные же слухи до такой степени путаны, сбивчивы и неправдивы, а настроение мое (в основании) так отвлеченно и противно всяким страстям толпы, — что я едва ли могу сообщить Вам что-нибудь незнакомое. Потому же, между прочим, а также по некоторой свойственной моему духу неподвижности, я за эту зиму ни разу не посетил ни судебных, ни дворянских, ни городских учреждений. Впрочем, я наверстаю это в будущем; ибо подобное провождение времени не чуждо и привлекательно для меня и заключает в себе поэтическое, философское и актерское. Теперь же трудно вводить еще и это в круг совершающихся событий; тем более что весна почуяла свою силу и отозвалась на моем настроении в высшей степени. Пора свести городские счеты и временно перейти в созерцательность. — Мама благодарит Вас за поздравление.
Ваш
7. А. В. Гиппиусу. 2 июня 1901. Шахматово
Милый Александр Васильевич!
Благодарю Вас очень за письмо, доставившее мне большое удовольствие. Все в нем очень хорошо и радостно, очень радуюсь за Вас. Впрочем, и я в последнее время далеко не чужд прямо великолепных настроений, что прежде случалось редко. Очень уж поразила меня окружающая природа, которая сначала показалась мне обновленной. Однако все неизменно, за исключением некоторых порубок в окрестных лесах, впрочем открывающих замечательные новые виды. Когда я констатировал эту неизменность — снова стал радоваться, на этот раз уже ей. Вообще пока хорошего очень много, — и Петербург и статистика (4!) покинуты. Много созерцаю. Вчера впервые поехал к Менделеевым, где узнал о предполагающемся 29 июня (в Петров день) спектакле с либеральным оттенком (для народа). Но и последнее меня более не возмущает. Будет, по всей вероятности, масса пьяных, и состоится только какая-нибудь малая часть спектакля.
Возвратился поздно ночью под непрерывным дождем. Это было даже приятно, потому что на горизонте все время виднелась светлая полоса заката — и напророчила хорошую погоду. — Других событий не было. Что касается Нины Николаевны, то я действительно не понял сути о советах, лучше расскажете en bouche.[1] А когда это будет, не знаю — должно быть, осенью, потому что я, пожалуй, не могу приехать к Вам по очень многим причинам, распадающимся на духовные и матерьяльные.
Я еще мало занимался, даже чтением, все больше сажал цветы и предавался отдохновению, уподобясь некоему Цынцынатусу. (К несчастию, забыл Кузьму Пруткова в Петербурге). Писал стихи (вообще довольно много в последнее время), вот одни из последних (пишу более из-за содержания):
Желаю Вам всего самого приятного и счастливого и крепко жму Вашу руку.
8. А. В. Гиппиусу. 25 июня 1901. <Шахматово>
Милый Александр Васильевич, извините, что отвечаю Вам не сразу. Дело в том, что все это время я занят сильно и нравственно и физически спектаклем, который состоится через неделю (1 июля). Придется играть три роли (моряка в «Горящих письмах» Гнедича, сумасшедшего — в костюме и с Машей и, наконец, Ломова в «Предложении»). Последнее особенно улыбается мне. Кроме всего этого, будет народное гулянье с дивертисментом, в котором и мне придется принимать участие. Все произойдет у Менделеевых, ездить туда нужно далеко (верст восемь) и часто, все это, впрочем, для меня в высшей степени приятно. Вообще провожу время довольно хорошо, в свободное от спектакля время читаю Флобера и «Вечных спутников» и перевожу очень интересную статью Ренана об Ироде Великом. Жизнь довольно полная, в высокой степени созерцательная и далеко не чуждая мистических видений, «непостижных уму». Заглянув в Пушкина, нашел там отрывок «Юдифь» — необыкновенный. Я думаю, Вы знаете его: «Стоит, белеясь, Ветилуя в недостижимой вышине». Соловьев упоминает о нем в критике Пушкинского празднования. Вообще вокруг очень много хорошего, не знаю только, есть ли польза
Ожидаю великого «смыкания кругов». Вы поймете это, в сущности, так что за нагромождение непонятных и собственных терминов не очень извиняюсь. Часто испытываю большой подъем духа, доставляющий сильное счастье.
«Конец уже близок, нежданное сбудется скоро».
Очень и от всей души желаю Вам подобных настроений (конечно, с изменениями, соответственно Вашей природе!).
Любящий Вас
9. А. В. Гиппиусу. 28 июля 1901. <Шахматово>
Дорогой Александр Васильевич!
По обыкновению нашему, извиняюсь. Причины на этот раз уважительнее, чем когда-либо, и вот они: жара была нестерпимая, полная засуха, даже цветущая наша природа поблекла. И только на днях полил дождь и оживил в том числе мою, начинающую киснуть, душу. Но главное впереди: мой театральный пыл (впрочем, не я один тому виной) привел меня, можно сказать, к полнейшему хаосу; без преувеличения скажу, что, решившись играть «Ромео и Джульетту» и изучив отчасти роли, мы довольно быстро сменили ее на сцену из «Гамлета». Если прибавить к этому, что в промежутках этих колебаний «труппу» приглашали гастролировать посторонние лица, а в конце концов ничего не состоялось, — то получится довольно назидательная иллюстрация к пословице «за двумя зайцами» и т. д. Надо Вам знать, что труппа состоит из двух лиц: премьерши и меня. Остальные лица приглашаются по надобности и в крайности; они довольно апокрифичны.
Все это, в сущности, очень хорошо обошлось (говорю «обошлось» только потому, что больше решительно не намерен предаваться спектаклям). Однако вот и лето кончается, и как-то скоро! Впрочем, еще осень длинна, и от нее я жду многого, а чего — по правде сказать, в точности сам не знаю. Но чувствуется мне, что должен произойти важный переворот в моей жизни или в хорошую, или в дурную сторону (плюс или минус!). Это чувствование и постоянное «ожидание» бодрит. И часто «я плачу сладостно, как первый Иудей на рубеже страны обетованной» (конечно, в переносном смысле! а может быть, буду плакать и действительно?). Вообще, если бы не временная жара, я мог бы похвастаться полнотой жизни. Теперь наверстываю потерянное. Кое-что все-таки прочитано, теперь даже и за Коркунова взялся. А что Ваше сочинение? Я надеюсь, что оно пойдет скоро окончательно безболезненно. А теперь мне представляется как-то, что Вы не можете сосредоточиться. И у Вас тоже очень хорошо, как здесь, но, я думаю, совершенно другие настроения возникают: Вы ходите много и с барышнями. Я если двигаюсь, то верхом на лошади и непременно к Менделеевым, вообще же хожу с неохотой и недалеко. Однако и барышня есть — к нам приехала на две недели Екатерина Евгеньевна Хрусталева, которую Вы однажды видели у нас (или дважды?). Мы мало гуляем, но иногда ведем разговоры, и, конечно, по преимуществу довольно отвлеченные. Кстати, ей очень нравятся иные из Ваших стихов, а я переписывать не даю; прошу Вас санкционировать мои поступки в ту или другую сторону. — Отвечаю на Вашу постоянную, привлекательную, но несбыточную просьбу, что приехать к Вам решительно не могу (да и поздно уж теперь было бы), потому что нет денег, а главное, я привязан к здешним местам: нас в Шахматово четверо, и убыль одного была бы чересчур заметна. Но и это можно было бы преодолеть. Дело в том, что сюда в настоящее время привлекает меня мистический магнит; отречься от него теперь, мне думается, большой грех против собственной природы; ибо он притягивает меня больше, чем когда-нибудь; и в этом я чую перелом. Вы, конечно, склонны, как и я, к такому «идеализированью» собственных желаний (если интересно называть это идеализированьем), а потому поймете меня, особенно если я напомню Вам строки Фета «Знать, в последний встречаю весну и тебя на земле уж не встречу», Это настроение теперь не чуждо мне, хотя и не вполне подходяще, потому что очень весеннее. Но оно и без действительной весны возможно. — И вот настоящая причина. А потому я
Настроение, как видите, такое, что всякую мысль готов превратить в лирический стих. Очень радостное и очень напряженное. И еще раз, желаю Вам таких же мыслей и чувств, хотя это и не будет способствовать Вашему сочинению. Да, ведь сочинение само собой напишется, потому что
Скоро мы ведь увидимся в Петербурге; но все-таки напишите.
Искренно Вас любящий
Стихотворение, приводимое ниже, должно, по-моему, доставить удовольствие. Это — Аснык, в переводе… Лебедева!
P. S. Может быть, Вы уже знаете его?
10. А. В. Гиппиусу. 13 августа 1901. Шахматово
Дорогой мой Александр Васильевич, что с Вами? Я не поверил, впрочем, настроению Вашего письма целиком; а то было бы слишком плохо, если бы поверил! Ругать Вас совсем не собираюсь, а прежде всего ужасно благодарю за доверие, еще не заслуженное. Надеюсь, что письмо в иных частях своих навеяно временем дня, или временем года, или еще чем-нибудь внешним (сочинением?); Вы неузнаваемы, как будто и для Вас «проходят дни и сны земные» ужасно горестно и ужасно тяжело. «Где слава, где краса?», где «жизненность»? Вас угнетают, конечно (или угнетали только?), «три группы чувств», о которых Вы мне пишете. По-моему, хуже всего сочинение. Борьба с плотью может окончиться для Вас особенно хорошо (не для Вас особенно, а хорошо особенно), если отойдут наконец «злые силы вражьих чар».
А о заграничной поездке ничего не знаю, потому что взглядов Ваших на этот счет не знаю.
Или, может быть, я просто не понял Вашего настроения и нескольким словам сделал неверное заключение?
Мои дела и дни текут по-прежнему хорошо для меня в большинстве. Вчера вернулся с соседней станции от Соловьевых, скоро они приедут к нам (это — семья Мих. Серг. Соловьева). Узнал там факты из биографии «властителя» моих дум и некоторые из его неизданных стихов (вышеприведенные четыре строки — из предсмертного (незадолго до смерти) его стихотворения). Есть и еще властители всего моего существа в этом мире, но они заходят порою в мир иной (конечно, в воображении моем и мыслях) и трудно отделимы от божественного. И это по-прежнему — стимул моего поведения, а главное, душевного состояния (поведение часто ужасно негармонично и грубо). Ужасно все мне кажется «наполненным богами» (как у Фалеса). Большой для меня вопрос личный, когда наконец осуществятся мои ожидания и верования. Вот одно из бесчисленных нынешних выражений моей мысли:
Много я за эти дни узнал от Соловьевых и у Соловьевых. Также перечитал очень много Гоголя и пришел в совершенный восторг. Отныне буду любить его и чтить, чего прежде не делал по недоразумению. Подробности до скорого свидания, и хочу Вас видеть прежним веселым и милым мне Александром Васильевичем. Пожалуйста, напишите.
Любящий Вас искренно
11. А. В. Гиппиусу. 23 августа 1901. Шахматово
Дорогой мой Александр Васильевич,
поздравляю вас искренно и от всего сердца, радуюсь за вас ужасно, конечно, главное — за главное, но также и за стихотворное возрождение, и за успех юридических экзерциций, и за настроение особенно; — оно, как могу себе представить, и есть и должно быть великолепно. Очень хочу знать все подробнее, очень благодарю за все письмо — и за стихи и за прозу. В стихах лучше всего «родник», вообще же вы еще не в спокойно-стихотворческом настроении, и содержание в ущерб форме, а мне все-таки очень нравится и настроение уж очень близко иногда. Впрочем, теперь именно оно не совсем такое, нет такой ясности и несомненности. Да нет ее и в фактах моей жизни, потому что жду я, но не часто еще «верным кажется болото моим полуденным глазам». И еще долгое будет ожидание, по-видимому, но и конец не так отдален, ибо пора смыкаться так или иначе кругам моим. Теперь я в некотором затишье, усиленно предаюсь копанию земли, которое исключает всякое движение мыслей, что мне необыкновенно теперь на руку; кажется, с радостью уеду в Петербург, когда настанет время (в первых числах сентября, точно трудно сказать). И на осень еще, да и дольше, может быть, протягивается мое напряженно-мистическое и неуклонное (пока) направление, потому что сделано очень мало и больше делали время и Мойра, но не я. Не думайте, что я нарочно затуманиваю; я совершенно не могу (не имею физической возможности) придать всему этому определенную форму; и сказать что-либо определенное значило бы — соврать! Тут-то в высшей степени «мысль изреченная есть ложь». У вас же теперь в руках, с моей точки зрения, что-то громадное и мне еще незнакомое, неиспытанное; и не сумел бы я обращаться с такой неизмеримостью, и страшно хочу знать, как вы с ней обращаетесь, а по-видимому, умело. Бессчетны мои вам пожелания, но, пожалуй, пока излишни для вас, потому что нельзя оглядываться на Орфеевой дороге и нет нужды слышать напутствия из все еще сумрачного угла. Не примите всего за меланхолию, ибо очень уж тверда моя вера, чтобы я не бежал ее (меланхолии). Но надо же и тьмы.
Крепко жму вашу руку и целую вас, до скорого свиданья.
Ваш
12. Отцу. 29 сентября 1901. Петербург
Милый папа!
В этом году я более, чем когда-нибудь, почувствовал свою полную неспособность к практическим наукам, которые проходят на III курсе. Об этом мы с мамой говорили уже и летом, причем я тогда уже возымел намерение перейти на филологический факультет. Теперь же, в Петербурге, я окончательно решился на этот серьезный и крайне для меня важный шаг и уже подал прошение ректору о переводе, о чем и спешу сообщить Вам, как о важной перемене в моей жизни; дело в том, что, пока я был на юридическом факультете, мое пребывание в Университете было очень мало обосновано. Три года тому назад я желал больше всего облегчения занятий и выбрал юридический факультет, как самый легкий (при желании, разумеется). Теперь же моя тогдашняя леность и бессознательность прошли, и вместо того я почувствовал вполне определенное стремление к филологическим знаниям, к которым, кстати, я теперь значительно подготовлен двумя теоретическими курсами юридического факультета. Сознание необходимости моих занятий до сих пор у меня отсутствовало, и никаких целей (практических) я даже не имел возможности провидеть впереди, потому что был ужасно отчужден от того, что, собственно, должно быть в полной гармонии с моими душевными наклонностями. Мама очень поддерживает меня в моих начинаниях. Хотел бы знать, что думаете об этом Вы? Лекции я уже слушать начал. Со вторника начнутся для меня правильные занятия. Здоровье мое за лето поправилось.
Целую Вас крепко и жду Вашего ответа.
Ваш
13. Отцу. 16 октября 1901. Петербург
Милый папа!
Очень благодарию Вас за присылку денег, которые пришлись теперь очень кстати, потому что новое поприще требует массы новых учебников, дорогих и трудно доставаемых. Моя новая деятельность не только примиряется, но и совсем сливается с созерцательностью, свойственной мне лично (потому что я почти никогда не созерцаю пассивно), и больше я уже не вижу прежнего раздела, что, само собой разумеется, еще более способствует моей «ясности», как внешнее, но необходимое обстоятельство (mens sana in corpore sano[2]). Хотя я и не знаю «bonum et malum»[3] (почему и не могу быть «sicut Deus»[4]). но чувствую уже невозвратно, по Фалесу, что παντα πληρη δεων[5] и «под личиной вещества бесстрастной везде огонь божественный горит» (стих. Вл. Соловьева); и такое твердое убеждение укрепляет дух во всех начинаниях, но еще «труден горный путь» и «далеко все, что грезилося мне». Мне ужасно нравятся многие профессора-филологи, прежде всех, конечно, Введенский, которого я уже слушал в прошлом году, когда он читал историю древней философии. Кроме него, несмотря на присутствие «великих грешников» приват-доцентов, ударившихся в политическую экономию (что, по-моему, на филологическом факультете не всегда извинительно), есть истинно интеллигентные и художественные люди — Зелинский, читающий Еврипидовых «Вакханок», и Ернштедт — греческих лириков. Они оба (особенно же первый) понимают всю суть классической древности, для меня же это клад. Прилагаю Вам одно из последних моих стихотворений:
Я очень рад, что Вы так сочувственно отнеслись к моему переходу. До свиданья зимой в Петербурге (цитирую Ваши слова). Целую Вас.
Ваш
14. Отцу. 8 февраля 1902. Петербург
Милый папа!
У меня к Вам большая просьба: не можете ли Вы прислать мне удостоверение в том, что я — единственный сын. Дело в том, что мне необходимо представить его к 1-му марта в присутствие по воинской повинности; там мне сказали, что в Петербурге такого удостоверения выдать не могут, потому что (очевидно) требуется засвидетельствование отца. — В нашем Университете (который 6 февраля закрыт) происходят ужасные вещи; на сходке требовали активной забастовки, и на следующий же день «свыше» прекратили занятия. Еще есть, однако, слабая надежда, но вопрос в четырех неделях, потому что Ванновский, по-видимому, приведет в исполнение все, что обещал (Вы, вероятно, знаете уже о «предварительном объявлении» и т. п.). Занятия мои шли бы в нормальных условиях своим порядком, несмотря на сравнительную трудность экзаменов. За зиму я убедился в том, что нетрудно возобновить в памяти мертвые языки, и, кроме того, почувствовал большую «близость» к философии. Теперь изучаю логику и психологию, курсы очень объемистые, но изложение Введенского великолепно. Вообще я мало где бываю и чувствую себя в некоторой отделенности от внешнего мира, совершенно, однако, естественной и свободной, находящей свое разрешение в довольно большом количестве стихов, по-прежнему, несмотря на гражданские струи, лишенных этих преимуществ. Впечатление от Университета какое-то смутное — «временные» и бессильные «организации», которые возят по головам студентов, отчего последние свирепеют уже в последней мере; практических же перспектив трудно и доискаться в этом хаосе, где нельзя даже различить точно, кто первый виноват. Вообще положение очень неопределенно и уже тем самым нежелательно и требует выяснений, которые, впрочем, надо полагать, не очень замедлят. Институты, Женские курсы и Медицинская академия очень тревожатся, как по общим, так и по личным причинам, так что и здесь обещает разыграться очень серьезная драма.
Ваш
15. 3. Н. Гиппиус. <14 июня 1902. Шахматово>