Пол Уиткавер
Вслед кувырком
Джек и Джил
Под ним вздувается волна, и Джек смотрит на исхлестанный ветром пустынный берег (где стоит его сестра Джилли размером с куколку), и отдается на волю той смеси восторга и ужаса, из-за которой нельзя устоять от искушения покачаться в прибое. С его губ срывается первобытный крик океана: бессмысленный, свирепый, гордый. Джека возносит вверх, ему видны гребни дюн, дома за ними — и даже его дом, где муравьями возятся отец — Билл, старшая сестра Эллен и дядя Джимми, прилаживая к веранде щиты. И кажется, ничего нет проще, чем вот так взять и полететь к ним по воздуху, взмыть в стаю чаек, виляя среди кинжальных порывов ветра, несущихся перед Белль, словно дозорные перед наступающей армией.
Мечется океан. И вот — Джек падает. И прибой где-то в миле внизу. Джек вскрикивает, отчаянно пытаясь выправиться — или выправить мир, и успевает поймать взглядом Джилли. Она стоит по пояс в прибое, крепко прижав руки к бокам, и глядит на Джека с восторгом и ужасом, и рот у нее раскрыт, будто она кричит что-то во все горло. Но он не слышит. А потом и видеть ее перестает, потому что волна позади закручивается и бьет в спину, и нет времени замечать боль от ударов о дно, когда волна несет его к берегу, вертя, словно палку. Его мотает, как кроссовок в стиральной машине, снова и снова колотит о дно, и тело уже немеет, и чувство направления исчезает полностью. Грудь сжигает жажда воздуха. И рев, рев со всех сторон окружает его.
Он борется с течением, но набегающий прибой плавно передает его отступающей волне, и его тянет обратно — или все-таки туда, он уже не понимает. В конце концов Джек отдается на волю стихии, решив экономить силы. И как он сейчас жалеет, что они с Джилли пришли к морю посмотреть на штормовой прибой, а еще больше жалеет, что поддался на подначку — проехаться на огромной волне. «Иди, а не то…» — дразнилась она.
Когда он уже поумнеет? Почему ей каждый раз удается его на что-то такое подбить? Билл его убьет… если океан этого не сделает раньше. Джек все на свете отдал бы, чтоб только вернуться в ту секунду — теперь он не стал бы срывать с себя рубашку и бросаться в воду с головой. Это была совсем другая жизнь, сотни лет назад.
Вспыхивают и гаснут световые пятна перед внутренним зрением, освещая какие-то предметы, которых Джек видеть не хочет, — огромные, неподвижные, и они тоже его как-то замечают, словно вспышки, при которых они становятся видны, освещают и его, выхватывают, как мерцающее привидение, переносят через невидимый порог в сферу их восприятия. Он чувствует ленивое шевеление в глубинах, ему мерещится чешуйчатая лапа или щупальце, оно тянется к нему, как он бы тянулся прихлопнуть муху. И Джек отбивается вслепую.
Течение уходит, будто игра ему надоела. Собрав остаток сил, Джек бьет руками и ногами, стремясь — как он надеется — к поверхности.
И вот снова воздух, которым можно дышать… если это называется дышать. Отплевываясь, полуослепленный пеной и брызгами, он барахтается, взбивая ногами воду, хлопая руками. Осколки свинцового неба летят перед глазами, но нигде не видно берега, даже намека нет на то, где море переходит в сушу. Наверное, его унесло на много миль. Он вытягивает ноги, но дна не нащупывает, и когда поворачивается, поджидающая волна лупит прямо в лицо. Он хочет дать сдачи, взрывается злостью, эта злость нарастает, как волна, которую он поймал — или она его поймала, — и рушится, как та же волна. Она выплескивается из него, и пустую оболочку швыряет теперь, словно пробку. Только и удается, что держать голову над водой.
Оглушенный, наполовину утонувший, Джек вдруг ловит себя на воспоминании о лице Джилли, о неприкрытой жадности, с которой она, запустив эту череду событий, ловила взглядом их ход; ненасытимые глаза впивали все, будто сгорая от жажды, и эта память, а не то положение, в котором он оказался, распахивает шире обычного ворота, шлюзы страха — самого глубокого, тайного, самого страшного страха. Не страха смерти — страха потерять ее.
Но этого не может быть. Он не допустит!
Джек открывает рот — позвать Джилли, и туда влетает вода. Он проглатывает ее, как камень. Океан мощным презрительным шлепком хлопает его по голове, закрывая небо. И Джек, утопая в этих глубинах, где нет его сестры, чувствует, как разваливается на части, и эти кусочки Джека Дуна прыскают во все стороны, словно мальки, спасающиеся от хищной тьмы.
Чеглок просыпается со стоном. Он лежит неподвижно на скомканных простынях, и мысли его полощутся илистой водой. В комнате — вонь прокисшего пива и въевшийся запах сигарет. Тусклый свет, пробивающийся сквозь шторы, выделяет тенеподобный мрак, волной нависший перед красными полуоткрытыми глазами. Он с отстраненным интересом наблюдает, как выступают из этой массы пивные бутылки, окурки, огрызки пиццы, рассыпанные перья и грязная одежда, но все это никак не связывается с событиями вчерашнего вечера. Изо всех сил он старается игнорировать повелительный призыв помочиться. Болят все мышцы и все кости. И зубы болят. Даже ресницы — и те болят. Может, стало бы лучше, если пролежать так неподвижно лет хотя бы тысячу?
— Дербник? — хрипит он. — Кобчик?
Ответа нет. Друзья все еще спят, лентяи никчемные. А ему жжение в пузыре не даст вернуться в это завидное состояние.
Застонав еще раз, громче и с большей жалостью к себе — не просто выражая страдание, а декларируя его, — Чеглок скатывается на пол. Полет на несколько дюймов: в какой-то момент и по какой-то причине (когда и почему — уже забыто) он или кто-то другой стащил тощий матрац с кровати. А это, соображает Чеглок, объясняет, почему так странно смотрятся пивные бутылки. И все же, когда он поднимается на ноги и бросается в туалет, его сопровождает какая-то назойливая недомысль, будто чего-то он забыл. Он проводит рукой по люмену в туалете, тут же его отключает — все чувства вопят от возмущения после светового удара, — и выполняет свое дело в темноте. И только вывалившись обратно в комнату, Чеглок замечает, что остальные кровати пусты.
Он тут же застывает, переваривая следствия из этого открытия. Сообразив, бросается к окну и отдергивает шторы, отшатнувшись от солнечного света и вспугнутых голубей на подоконнике. С ужасом щурится на ослепительный день. Двумя этажами ниже кишит экипажами и пешеходами Бейбери-стрит. Ощущение такое, будто его подхватил опасный нисходящий поток, мощный порыв — нет, обрыв — ветра.
Бормоча ругательства, он оборачивается к комнате и видит на одной из кроватей записку. Он вихрем переносится к ней и читает каракули Дербника: «Чег! Мы пытались тебя разбудить. Приходи к Вратам, там увидимся!»
Скомкав бумажку, Чеглок роняет ее на пол. «Разбудить пытались! Шанс вас побери, не очень-то напряглись! Неужто трудно разбудить одного спящего?» Но если подумать, что-то такое вспоминается, какие-то обрывки сна, как его пинали, матрас стягивали на пол, а он грозился сделать с ними что-то ужасное, если не отстанут… но это не важно. Важно то, что лучшие друзья его предали. Ходики на стене показывают двадцать минут одиннадцатого: назначения пентад почти наверняка уже произведены.
Но, может, еще не поздно. Может, случилась задержка, и он успеет поймать самый конец церемонии. Едва задержавшись возле зеркала в ванной — поправить перышки, облизывая руки и приглаживая мокрыми пальцами самые встрепанные, чтобы не казалось, будто он только что пролетел сквозь ураган, — Чеглок наспех надевает чистую одежду, пристегивает к поясу сумку с игральными костями, закидывает на плечо полупустой мех для воды и быстро-быстро сбегает в прихожую «Голубятни»… где сталкивается с тем, чье имя носит гостиница: с похожим на мертвеца, более-чем-среднего-возраста эйром, обладателем покрытого рубцами высохшего крыла, которое цветная одежда не может ни вылечить, ни скрыть.
— Долго изволили спать сегодня, юный Чеглок?
Ничего приятного в его сдержанной улыбке, как и в блеске инея серых глаз под кустистыми оловянными бровями. Когда он говорит, сочные красные перья гребня раскрываются веером — корона языков пламени в лучах яркого солнца, бьющего в окна фасада.
Чеглок краснеет, внезапно вспомнив, как издевался над Голубем и швырялся корками от пиццы, когда он в третий раз пришел к ним в номер с жалобой на шум. Это уже когда общий зал закрылся, и они перешли наверх.
— Я… гм… вчера вечером… — начинает он. — Я здорово паршиво себя чувствую…
— И выглядите соответственно, — удовлетворенно хмыкает Голубь, развертывая жесткий гребень полностью. Остроконечные уши насторожились, приподнятые тонкой серебряной цепочкой, спадающей с головы на обе стороны к ряду колечек и шипов в ушных раковинах. Такая тщательная система украшений, напоминающая оснастку парусных судов или подъемных мостов, считалась модной у эйров поколения Голубя, но Чеглок и его друзья избегают столь кричащей декоративности. У него самого единственная драгоценность — тонкая цепочка из трех сплетенных прядей: две золотые, одна серебряная, — и эта цепочка, обернутая вокруг левого уха, болтается на дюйм ниже мочки. У него есть привычка указательным пальцем теребить свободный конец, когда он нервничает — как вот сейчас.
— Я прошу прощения за шум, ну, и… вообще, — храбро прет он вперед, все же понизив голос так, чтобы клерк у конторки (шахт в темных очках, стоящий неподвижно возле груды камней, на которую он очень похож) не подслушал этих унизительных извинений. И еще потому, что не может сегодня слышать громкие голоса, в том числе и свой. По десятибалльной шкале похмелья у него сегодня одиннадцать.
— Значит, какие-то манеры у вас все-таки есть.
Голова Голубя покачивается вверх-вниз, как у одноименных птиц, которых Чеглок никогда не встречал раньше в таких количествах, как здесь, в Мутатис-Мутандис, расхаживающих по мостовым столицы Содружества, будто она им принадлежит. Небольшая популяция голубей далекого Вафтинга, его родного гнездилища, держится тише воды ниже травы из-за множества хищных видов, что живут в Фезерстонских горах.
— Чего о ваших облезлых дружках никак не могу сказать, — продолжает ворчливо хозяин гостиницы. — Вывалились сегодня утром отсюда, даже не пискнули. Вчера ночью я был на перышко от того, чтобы вышвырнуть вас на улицу. И еще не совсем передумал.
Изо всех сил стремясь оказаться где-нибудь подальше, Чеглок все же испытывает стыд за свое поведение и не хочет еще больше позориться, спеша прочь. Ходили слухи, что сухое крыло Голубя — последствие его паломничества, но, как бы то ни было, а увечье мешает ему летать. Да, он может призвать достаточно ветра, чтобы его подняло в воздух, но это же не значит по-настоящему
— Мы благодарны вам, что вы этого не сделали, — говорит он. — И мы заплатим за ущерб и за беспокойство.
Улыбка Голубя становится чуть теплее, гребень на голове опадает, становится менее воинственным.
— Как ни трудно теперь себе это представить, я тоже когда-то был молодым. Сам устроил не слабый тарарам вечером после Испытания. У меня три попытки ушло — ну, да и задания были потруднее в наше время, спросите кого угодно. Так что у меня уж был повод праздновать. — Он присвистывает, смеясь, и цепочки поблескивают среди перьев, а на той стороне вестибюля шахт за конторкой поворачивается к ним лицом, грубым и непроницаемым, как гранит. — Нет, я не против шума или веселья, — говорит Голубь. — Я с грубостью не могу мириться. Как бы там ни было, мастер Чеглок, но мы же эйры?
— Да, сэр.
Чеглок сглатывает слюну, гадая тем временем, крашеные у Голубя перья, или это у них такой натуральный «вырвиглаз» оттенок красного. Похмелье вступило с органами чувств в садистский сговор: шумы с Бейбери-стрит, бессчетное количество синяков, оставленных на теле и на крыльях Испытанием, все мышцы ноют, плюс запахи общего зала — жареная колбаса, яйца, лук, смешивающиеся с дымом табака или марихуаны, — все это становится совершенно уже невыносимым. Он ощущает каждое перо на своем теле, и каждое перо болит по-своему неповторимо.
— Я ожидал бы такого поведения, от… гм…
— Да, сэр, — повторяет Чеглок, у которого нетерпение и дискомфорт перевесили чувство вины и вот-вот перевесят вежливость. Как будто он снова слушает бесконечные нотации Сапсана. — Это больше не повторится.
Тем временем в гостиницу входит тройка темнокожих салмандеров: две женщины и мужчина. Воздух дрожит, нагреваясь от их едва прикрытых тел, и кажутся они какими-то нереальными, как ходячие миражи.
— Минутку, господа! — радушно объявляет Голубь, жестом показывая клерку, чтобы оставался на месте, хотя шахт никаких намерений уйти не проявлял.
Салмандеры с вежливыми кивками входят в общий зал рядом с вестибюлем.
Голубь с театральным вздохом надувает впалые щеки.
— Ну, вы меня извините — долг зовет. Как ни хороши они для нашего дела — никто не пьет так, как салмандер, — я всегда боюсь, что они спалят дом, а служанка моя, благослови ее Шанс, создание пугливое, так с ними нервничает, что пролитое мне в целое состояние обходится. Позавтракать желаете, мастер Чеглок?
При мысли о еде Чеглок вздрагивает, и желудок скручивается винтом.
— К сожалению, я уже опаздываю.
— Тогда желаю вам удачи. Да будет ваша пентада столь же верна и храбра, а ваше паломничество столь же прибыльно, как было у меня.
Улыбка у Чеглока примерзает к лицу при мысли, что благословение Голубя может на самом деле оказаться проклятием: в отместку за корки пиццы и жестокие насмешки Чеглоку пожелали насладиться прибылью увечья.
Но хозяин уже повернулся и спешит прочь.
— Джек? Да очнись же ты, черт побери! Ты мне что устраиваешь?
Сколько времени он уже слышит этот голос? Еще когда он не мог разобрать слов или вспомнить, что это за штука такая — слова, голос уже был, заметная нить, вплетающаяся в сознание, целеустремленно прошивающая себе путь в мешанине других безымянных звуков, то она есть, то ее нет, но всегда она возвращается. И в этом уходе и возвращении какой-то порядок — сначала ощущаешь, потом воспринимаешь, потом предугадываешь, и наконец, всплывают шипение песка под ветром, рокот прибоя, сварливые крики чаек, и все это пронизывает и держит вместе тревожный, настойчивый голос Джилли.
— Джек, смотри у меня…
А он лежит тихо. Он будто достиг конца долгого пути, сожравшего мили и годы, истощившего силы и память. Но он вернулся. Он дома.
— Притворяешься, я же вижу!
Его берут за плечи и трясут, затылок соскальзывает с чего-то мягкого — Джек не замечал этой мягкости под головой, пока не стукнулся обо что-то твердое, но проседающее: песок. Глаза открываются неуверенно, скорее от удара, чем от ощущения, обремененные каким-то дежа-вю падения кувырком с большой высоты.
— Я так и знала! — кричит размытое изображение сестры, с торжеством победы и облегчением.
А потом она обхватывает его руками, осыпает поцелуями — бабочки мгновение пляшут по коже и снова улетают.
Моргая и глядя мимо нее в небо, откуда будто исчезло солнце, чувствуя, как наворачиваются на глаза слезы, вопреки преждевременной темноте под тучами — серыми и зловещими, как осиное гнездо, Джек вдруг вспоминает все сразу: как вздувается и рассыпается гребень волны, как он сам летит головой вперед, пробивается на поверхность и тут же тонет, будто его тянет невидимая рука.
Резко повернув голову, он блюет на песок.
— Эй, осторожней! О Боже!
Он чувствует, как его отталкивают. В нем взметнулось возмущение, но проходит еще мгновение, пока он может подняться на локте и глянуть на нее негодующим взглядом: тощая девчонка с прямыми черными волосами, заброшенными ветром вперед, словно крылья вокруг узкого лица, бронзовая от солнца кожа блестит на фоне неба, непрозрачного, как дверь душевой.
— Как ты там?
Джилли, одетая в джинсовые шорты и промокшую футболку с надписью I♥NY (подарок надень рождения от дяди Джимми), стоит перед ним в песке на коленях. Она смотрит на него настороженно, держась чуть на расстоянии, будто опасаясь, что он снова начнет рыгать. Глаза у нее — морской синевы анютины глазки, а в середине — темные, размытые сердечки. У Джека синева глаз не столь интенсивна — скорее небо, чем море: выцветшая под солнцем синева августовского дня в Мидлсекс-бич, штат Делавэр; такого дня, когда ни единое дуновение не шевелит застоявшийся воздух и время бессильно поникло, словно белье, прищепленное к провисшим веревкам. Не такого дня, как сейчас.
Все тело у Джека слилось в большой пульсирующий ушиб. Он сплевывает кислое послевкусие рвоты и вытирает рот тыльной стороной ладони, размазывая по губам зернистый песок. И снова сплевывает, ворча:
— Ага, а то ты переживала, да. Чистое везение, что я не потонул.
— Ага, везение! А кто тебя вытащил, а? Супермен, что ли?
— Ты меня вытащила?
— Кто-то должен был. Ты бы мне лучше спасибо сказал.
— Если бы не ты, я бы вообще туда не полез. Ты меня подначила.
— Ты первый начал, я только ответила.
Джек садится на песке, чуть дернувшись от боли, обнимает собственные колени. Он дрожит на ветру, который несет не только холод, морось и брызги пены, но еще и песчинки, жалящие, словно стрелы. Она правду говорит? Он первый начал? Что-то он не помнит, чтобы ее подначивал.
— Все равно, — упрямо твердит он. — Ты должна была меня не пустить. Должна была знать.
В семейных анналах Дунов хранились случаи, когда один из близнецов без видимых причин вдруг дергался, или кричал, или разражался слезами, и только потом выяснялось, что второй, на расстоянии, недоступном человеческим чувствам, споткнулся, или уколол палец, и реакция была так точно дозирована, так четко откалибрована, будто у них одна нервная система на двоих. И это еще только вершина айсберга. Было больше, куда больше такого, что Джек и Джилли держали про себя — чтобы их не сочли уродами, а еще потому, что это касалось только их, и никого больше. Например, они видели одни и те же сны, подслушивали случайно обрывки мысли друг друга и чуяли, когда с другим что-то должно случиться (как ни странно, о себе у них предчувствий не было) перед тем, как действительно что-то случалось. Иногда настолько отчетливо и точно, что могли предупредить друг друга и избежать той судьбы, которая поджидала… или могла поджидать, или могла
Джилли пожимает плечами, обхватывая себя руками на леденящем ветру — Белль приближается быстро.
— Я же тебе говорила, будет что-то нехорошее. И предупреждала, чтобы не ходил. Ты меня обозвал трусихой и все равно попер. Так что мне было делать — дать тебе по голове?
— А я все-таки сумел, — говорит он. — Я прокатился на волне.
Она закатывает глаза к небу.
— Ага, если это так называется.
— И еще как прокатился!
— Джек, ты даже по пояс не зашел, когда тебя сбило и понесло. И как еще понесло! Раз — и все. Я думала, тебе уже кранты!
Нижняя губа у нее дрожит не только от холода, и Джек понимает, что она готова расплакаться из-за него, из-за того, что чуть было его не потеряла, точно как он больше всего страдал в мгновения, которые счел своими последними, из-за неизбежности, неминуемости окончательного расставания с ней, расставания, которого говорил он себе можно было бы избежать простым остережением в прошлом быстро уходящем и все же таком же близким как быстро надвигающееся будущее которое казалось можно было бы удержать как открытую могилу в которую он не мог уже удержаться и не свалиться в удушливую пустоту воды… Только он не утонул. Джилли его спасла. Учитывая этот факт, не так уж важно было настоять, что он все же на волне прокатился. Как мог он сомневаться в ее словах? Горе ее было благостным напоминанием о том, как глубоко они связаны. И вихри счастья и страдания, что кружат сейчас ее сердце, свой источник имеют в нем, как и его сердце, сжимающееся от боли и благодарности, бьется в такт ее ритму.
Она встает с песка.
— Ладно, Джек, пошли домой.
Она протягивает руку, они сцепляют пальцы — зеркальные отражения, — и она, ухнув, поднимает его на ноги. Но руку не отпускает, стискивает сильнее, и впивается ногтями так, что он морщится и чуть не вскрикивает, и вскрикнул бы, если бы не ее запрещающий взгляд, фиксирующий его с расстояния в несколько дюймов, и взгляд этот так его пронизывает, что он ни шевельнуться, ни заговорить не может. Будто под гипнозом, и сердце колотится в пустой груди.
— В следующий раз я тебя таки двину по голове, сопляк! — говорит она тоном, подчеркивающим угрозу во взгляде. — Вот увидишь!
И она убегает прочь по песку к травянистым дюнам (длинные серебристо-зеленые стебли, почти горизонтально положенные порывами ветра), где выветренные деревянные ступени громоздятся обломками древнего кораблекрушения, вынесенными на поверхность медленными течениями песка. Пара чаек взлетает, неуклюже горбясь, с ее дороги, расправляя крылья; их подхватывает буря и уносит прочь, как шурикены, брошенные рукой ниндзя. Доносится обрывок пронзительной жалобы птиц — и их уже не видно. И все это время ветер завывает в заржавевших фермах наблюдательной вышки времен Второй мировой, стоящей одиноко посреди домов Мидлсекса и далеких домов Бетани-бич в миле отсюда, — голые кости строения, поднятые на сотню футов над дюнами, уже никем не используемого, кроме птиц и ребятишек, плюющих на табличку «вход воспрещен» и лазающих по ржавым железным лесенкам на покореженную площадку с решетчатым полом, откуда видно далеко, до самых небоскребов Оушен-сити. Джеку и Джилли знакомы и подъем на эту башню, и следующее за этим наказание, потому что там не спрятаться — у всех на виду. Интересно, думает Джек, каково оно там сейчас?
Он ковыляет к своей брошенной футболке (как и у Джилли, подарок дяди Джимми); футболка валяется, смятая, на песке. Нагибаясь, он видит мазок крови на предплечье и левой кисти. Джека охватывает приступ слабости, от которой едва не подгибаются колени, но тут же проходит. На неуклюжих ногах, как чайка по склону вниз, он бредет среди слипшихся комьев песка и разбрызганной пены, несущихся, как перекати-поле, и по щиколотку заходит в прибой. Присев, он смывает кровь и песок с руки, поцарапанной то ли ногтями Джилли, то ли шероховатым дном океана. Порезы неглубокие, и кровь уже остановилась. На минуту Джек останавливается выгрести песок из складок и карманов джинсовых шортов, но это трудно сделать, не раздеваясь. Он встает, обхватывает себя руками и смотрит на океан.
Прибой усилился, что ли? Волны живыми горами борются друг с другом, схватка без правил и без судьи до самого горизонта… хотя горизонта толком и нету, лишь туманная зона непрозрачности, тусклый металл, испещренный белыми гребнями, да иногда мелькнет бледное крыло чайки там, где смешиваются море и небо. Он что, на самом деле там был? Как-то не верится, чтобы он оказался настолько смел — или глуп, — чтобы туда полезть, и уж тем более настолько удачлив, чтобы вылезти.
Джек передергивается, вспомнив ощущение смыкающейся над головой воды. Ощущение конца. И еще что-то другое, не столько присутствие, сколько зловредную сущность одновременно с ним в воде и — он это чувствовал — оставшуюся с ним и на суше: холодный, невозможный ужас, как тот, что липнет к знакомым предметам после кошмара, превращая их в чужие, но по-прежнему знакомые.
Он отходит от океана, ставшего таким же чужим — прежний друг, которому больше нельзя доверять. Повернуться спиной страшновато, будто он схватит его и снова затянет. Но Джек заставляет себя повернуться и пойти размеренным шагом туда, где лежит футболка. Он ее поднимает, энергично встряхивает и натягивает на себя (шипя от резкого укола боли в левой руке). Футболка вывернута наизнанку, и надпись видна через промокшую белую ткань: YИ♥I.
Все еще не оглядываясь, он пускается вдогонку за Джилли, бежит по лестнице, по узкой тропе между домами Скелсов и Кардисов (опустевших и закрытых щитами), ороговелые подошвы шаркают по истертым доскам, а над головой трясутся сучья сосен, и трос на флагштоке без флага у Кардисов выдувается пузом на ветру, щелкает о металл снова и снова, звуча отчаянным набатом.
Когда Джек входит во двор, дядя Джимми, Эллен и Билл уже стащили вниз щиты для террасы и борются с фанерными досками, — прилаживая их к большим нижним окнам. Дом Дунов стоит на А-образной опоре, как и все соседние на океанской стороне шоссе № 1 — футов девять-десять над землей на деревянных столбах, очень похожих на телефонные — это они и есть, кстати, только загнанные в песчаную почву так, что меньше трети торчит над землей.
— Переодень мокрые шмотки и давай помогай! — ревет Билл, перекрикивая вой ветра, когда Джек бежит по мощеной дорожке вдоль подъездной гравийной дороги — коричневая с белым галька. Бордовая «Тойота-королла» с номерами федерального округа Колумбия и стакером «Вашингтон Редскинз» стоит неподалеку, забрызганная дождем, наполовину под прикрытием навеса. Рядом потрепанный «жук» дяди Билла, выходец из шестидесятых годов с закрашенными разной краской пятнами, будто какая-то автомобильная «варенка», пухлые красные игральные кости болтаются у зеркала заднего вида зрелыми яблоками. Номера нью-йоркские, а стакеры на бампере такие: «ролевики пускают в ход воображение» и
— Есть, сэр! — кричит Джек, поднимаясь по лестнице в дом.
— А куда ты собрался?
Он останавливается на этот перехватывающий возглас, одна рука на перилах, нога на нижней ступеньке, поднимает глаза и видит суровое лицо отца и заинтересованное — семнадцатилетней Эллен, полузлорадное в растрепанном гнезде светлых волос. Они оба на него смотрят.