Нетрудно понять, какую огромную роль в истории кочевников Евразии играли подобные изменения климата степей. Скот не может жить без травы, трава — расти без воды, а кочевники — существовать без скота. Следовательно, все они составляют единую систему, в которой ключевым звеном является вода. При долговременной засухе пустыня Гоби наползает на степи, расширяется и становится труднопроходимым барьером между равнинами Ордоса и долинами Орхона, Онона и Селенги. При повышенном увлажнении переходит в наступление растительность. Она движется на пустыню и с юга и с севера, а вслед за травой идут дикие копытные, затем овцы, коровы и лошади, несущие всадников. А эти последние создают воинственные орды и могучие кочевые державы.
Дорога к истине
Вековые засухи степной зоны имели место в III в. и в X в. Последняя особенно важна для нашей темы, и о ней мы будем говорить ниже. Сейчас же нас интересует методический вопрос исторической науки: не потому ли эпоха между IX и XIII вв. осталась «темными веками», что не были замечены и учтены явления природы, которых авторы средневековых источников не могли заметить и описать, а также потому, что те же источники не содержат сведений о кочевниках Великой степи за этот период?
Да иначе и не могло быть! Периодические колебания увлажнения и иссушения степи происходят в течение веков и не могут быть замечены на протяжении жизни одного-трех поколений. Поэтому древние авторы писали о явлениях природы либо вскользь, либо исходя из представлений современной им науки. В обоих случаях сообщаемые ими сведения нельзя принимать без исторической критики, которая редко может быть достаточной в силу отрывочности сведений и изолированности источников друг от друга.
Разгадка здесь не в истории народов, а в историографии. Только немногие, наиболее талантливые книги по истории переписывались в большом количестве экземпляров, но и они не все дошли до нас. Эпоха VI–VIII вв. была в Китае расцветом летописания. Борьбе с монгольским игом тоже посвящены яркие сочинения, которые многократно переписывались и бережно хранились.
А в промежутке, после кровавого спазма периода «Пяти династий», во время расцвета китайского искусства и филологии при династии Сун{21} вся энергия способных писателей эпохи была пущена на сюжеты, далекие от истории и географии. Деятели направления, которое академик Н. И. Конрад{22} нарек «китайским Ренессансом», предались изучению классических книг Конфуция и творений его современников. Они писали каллиграфическим почерком многочисленные комментарии и изложения, в том числе и на хроники минувших династий, хорошо сдавали экзамены на чин и не менее удачно подводили под суд или опалу своих коллег. И никому в голову не приходило, что политическая география и история с этнографическим уклоном — это условие понимания реального положения государства, окруженного соседями с иным бытом и культурой.
Поэтому, как ни плохо справлялась империя Тан с задачами, которые ставила перед ней суровая действительность, но она удержалась в границах Китая, используя войска, навербованные среди дружественных кочевников. За это китайские интеллигенты X–XIII вв. и обзывали танских императоров варварами, организующими суеверное поклонение кости Будды, якобы соучастнице его мышления, хотя одновременно они восторгались и победами их над тюрками. А при династии Сун дипломаты и полководцы, изучившие комментарии к Конфуцию и трактаты о Мэн-цзы{23}, становились в тупик, сталкиваясь с застенными варварами: тибетцами, тюрками, монголоязычными киданями и тунгусоидными чжурчжэнями. Они бодро совершали ошибку за ошибкой, выходили сухими из воды за счет высоких связей и предоставляли стране и народу расплачиваться за все слезами и кровью. Они умудрялись проигрывать войны при огромном численном перевесе, советовать правительству отдавать территории с населением слабому врагу, только чтобы экономить время и силы для гарема, и если писали историю, то только историю своего начальства, с целью получить от него солидную мзду.
Трижды прав был И. Н. Болтин{24}, еще в XVIII в. писавший: «При всяком шаге историка, не имеющего в руках географии, встречается претыкание»[15]. Исторические трактаты этого периода неполноценны. Впрочем, указанные недостатки метода характерны для многих исторических школ, пренебрегающих исследованием природы и характерных особенностей народов, населяющих те или иные страны и применяющихся к их ландшафтам и климату. За невежество в естественных науках всегда приходится дорого платить.
Но знание географии не означает признания концепции географического детерминизма, сформулированного Ш. Монтескье и несколькими авторами[16]. Тезис, положенный нами в основу географического анализа, совсем иной, а именно: историческая судьба народности (этноса), являющаяся результатом ее (народности) хозяйственной деятельности, не определяется, но связана с динамическим состоянием вмещающего ландшафта[17]. Это не географический детерминизм, а историческая география, необходимая нам не для философских построений, а, с одной стороны, для того, чтобы восполнять пробелы аутентичных источников, а с другой — чтобы уличать их во лжи, в той самой лжи, из которой мы надеемся отжать правду.
Глава III. Путь через историю
На рубеже китайской стены
Хотя Китай вступил в соприкосновение с кочевыми народами, обитавшими севернее Хуанхэ, в глубокой древности, проследить характер этих взаимоотношений мы можем только с III в. до н. э. В эту эпоху произошло объединение Китая императором Цинь Ши-Хуан-ди (221 г. до н. э.) и сложение кочевой державы Хунну (209 г. до н. э.). Тогда же была построена китайская стена, разграничившая Китай и Великую степь. Стена была проведена не только по географической, но и по этнографической границе Китая; население, жившее к северу от стены, считалось китайцами «варварским», чужим как по происхождению, так и по образу жизни, а в политическом отношении враждебным, к чему были весьма веские основания. Именно там сложилась держава Хунну.
Территория, населенная хуннами, — современная Внутренняя и Внешняя Монголия, Джунгария и Южная Сибирь — была крайне удобна для кочевого скотоводства, так как при уровне техники того времени не могла быть использована для земледелия. Поэтому хозяйство хуннов было специализировано: они имели в избытке мясо, кожи и меха, но, как все кочевники, нуждались в хлебе и тканях. Легче всего было получать эти продукты из Китая путем меновой торговли, на что очень охотно шло китайское население, но между народами встало имперское правительство и его советники. Императорам династий Цинь и Хань требовались средства на содержание армии солдат и чиновников, и они взяли торговлю с хуннами в свои руки, вследствие чего хунны стали получать значительно меньше тканей и хлеба, чем им это было нужно[18]. Хунны на это ответили войной и к 152 г. до н. э. добились открытия рынков меновой торговли. В 133 г. китайцы возобновили войну и, пользуясь численным перевесом, оттеснили хуннов на север Гобийской пустыни. Однако попытка покорить хуннов закончилась в 90 г. до н. э. полным разгромом китайской экспедиционной армии[19].
Новое наступление Китая на Хунну, начавшееся в 72 г. до н. э., проводилось путем дипломатии: китайцы сумели внести раскол в кочевые племена и поднять против Хунну их соседей: джунгарских усуней, саянских динлинов и хинганских ухуаней. Межродовая война, вспыхнувшая среди самих хуннов в 58 г. до н. э., облегчила победу Китая. Один из претендентов на престол вступил в союз с Китаем, а прочие погибли. Хунны в 52 г. до н. э. признали верховную власть Китая.
До тех пор пока китайская власть в степи была номинальной, мир сохранялся, но как только узурпатор Ван Ман в 9 г. н. э. попытался вмешаться во внутренние дела хуннов, они восстали и, сковав правительственные войска на границе, поддержали восстание «краснобровых» — китайских крестьян, жестоко угнетавшихся Ван Маном. Династия Младшая Хань, пришедшая к власти в 25 г., опять оказалась перед «хуннской проблемой». Только распадение державы Хунну на Северное и Южное, а также союз с сяньбийскими (древнемонгольскими) племенами, обитавшими в Маньчжурии и Восточном Забайкалье до III в. н. э., позволили китайцам создать коалицию, разгромившую Северное Хунну в 93 г. Но степь опять-таки не досталась китайцам. Вождь сяньбийцев, Таншихай, одержал ряд побед над китайскими войсками и даже перенес военные действия на южную сторону китайской стены. Все китайские завоевания к 177 г. были потеряны.
Естественно, что за истекшее время китайская политическая мысль была прикована к «хуннскому вопросу». Решений проблемы было предложено два! Историки Сыма Цянь и Бань Гу{25} были противниками расширения агрессии в северном направлении. Сыма Цянь считал покорение страны, имеющей совершенно иной климат и рельеф, нежели тот, в котором привыкли жить китайцы, неосуществимым; Бань Гу находил включение в состав империи народа, чуждого по культуре, вредным, а ассимиляцию кочевников ненужной для обеих сторон[20]. Но с мнением ученых императорское правительство не посчиталось, и они были арестованы; Сыма Цяня изуродовали, но освободили, а Бань Гу умер в тюрьме.
Возобладала вторая концепция, последовательно проводившаяся императорами династии Хань, начиная с У-ди (140-87 до н. э.).
Это было стремление создать мировую империю путем завоевания соседних народов и насаждения в их среде китайской культуры в ее конфуцианском варианте. Во исполнение этой программы были покорены Чаосянь (Северная Корея), Юе — северное и южное (в Гуандуне и Индокитае) — и кочевые тибетские племена около озера Кукунор. Однако война на севере не только оказалась неудачной, но и повлекла за собой полное экономическое истощение Китая. Великолепно экипированные армии, укомплектованные отборными воинами, руководимые часто очень способными полководцами, либо терпели поражения, либо не могли закрепить с трудом достигнутый успех. Ханьский Китай во II в. н. э. вступил в полосу жесточайшего социально-экономического и политического кризиса и не мог успешно бороться с кочевниками.
Расходы на войну усиливали налоговый гнет на крестьян, которые, наконец, ответили восстанием «желтых повязок», подорвавшим силу династии Хань (184 г.). Разложившиеся ханьские войска не могли справиться с повстанцами. Инициативу взяли на себя аристократы, члены «сильных домов». Победив крестьян, они разделились и, встав во главе отдельных армий, вступили в борьбу друг с другом и большей частью погибли в междоусобной войне. Трое уцелевших основали три царства, на севере, юго-востоке и юго-западе, на полвека разорвав Китай (220–280).
Так пала империя Хань, одна из четырех мировых империй (наряду с Римом, Парфией и Кушанской империей) древности{26}.
Для Китая это была настоящая катастрофа. Достаточно сказать, что его население с 221 по 280 г. уменьшилось с 50 млн. налогоплательщиков до 7.5 млн[21]. Города лежали в развалинах. При государственном перевороте Сыма Яня к власти пришли вместо землевладельцев и ученых-конфуцианцев безграмотные, морально разложившиеся солдаты, еще меньше понимавшие задачи своей страны[22]. Застенные земли перешли снова в руки кочевников, а кровавые распри между дворцовыми кликами поставили Китай на грань новой катастрофы.
Но, может быть, не Китай, а именно хунны были причиной жестокой войны, способствовавшей гибели империи Хань? Весьма распространено предвзятое мнение, что хунны были дикими разбойниками, обижавшими своих тихих, трудолюбивых соседей. Это представление зиждется на том, что в Европе хунны возглавили многочисленные племена угров, аланов, антов и германцев и положили начало «Великому переселению народов», во время которого пала Западная Римская империя. Впрочем, и здесь римляне отнюдь не были овечками, страдавшими от злодеев гуннов и других варваров. Варварам было за что мстить Риму{27}.
Обстановка в Азии была несколько иной. Прежде всего отметим, что хунны стремились не к территориальным захватам, а к организации обменной торговли на паритетных началах. В 200 г. до н. э. они, окружив у деревни Байдын (в Шаньси){28} отряд, сопровождавший китайского императора, выпустили последнего, заключив с ним договор «мира и родства» без каких-либо территориальных уступок. Хунны основывались на том, что, захватив китайские земли, они не смогли бы на них жить[23]. Так же равнодушно восприняли они отложение усуней, переселившихся в Семиречье и Западный Тянь-Шань[24]. Но свои земли они защищали отчаянно и, потеряв Иньшань{29}, «плакали, проезжая мимо него»[25]. Их войны с Китаем были не наступательными, а оборонительными.
Кроме того, хунны сумели создать в степи условия жизни значительно более легкие, нежели те, которые имели место в древнем Китае. В докладе чиновника Хоу Ина (I в. до н. э.) указано, что пограничные жители, угнетаемые китайскими чиновниками, невольники, преступники и семьи политических эмигрантов только и мечтают бежать в степи, говоря, что «у хуннов весело жить»[26]. Такого разноплеменного населения в державе хуннов скопилось так много, что они образовали самостоятельную этническую единицу, которую китайские историки считали племенем «цзылу»[27]. Ассимиляции с коренным хуннским населением произойти не могло, так как пришельцы не входили в хуннскую родо-племенную систему, но они жили в мире и дружбе, помогая друг другу в хозяйственной деятельности и обороне своей страны.
Неправильно думать, что в кочевом обществе невозможен технический прогресс. Кочевники вообще, а хунны и тюрки в частности, изобрели такие предметы, которые ныне вошли в обиход всего человечества как нечто неотъемлемое от человека. Такой вид одежды, как штаны, без которых современному европейцу невозможно представить себе мужской пол, изобретены кочевниками еще в глубокой древности. Стремя впервые появилось в Центральной Азии между 200 и 400 гг.[28]. Первая кочевая повозка на деревянных обрубках сменилась сначала коляской на высоких колесах[29], а потом вьюком, что позволили кочевникам форсировать горные, поросшие лесом хребты[30]. Кочевниками были изобретены изогнутая сабля, вытеснившая тяжелый прямой меч, и усовершенствованный длинный составной лук, метавший стрелы на расстояние до 700 м. Наконец, круглая юрта в те времена считалась наиболее совершенным видом жилища{30}.
Не только в материальной культуре, но также и в духовной кочевники не отставали от оседлых соседей, хотя литература их была устной. Конечно, было бы нелепо искать у хуннов научные теории: их даже греки заимствовали у древних египтян и вавилонян. Кочевники создали два жанра сказаний: богатырскую сказку и демонологическую новеллу. И то и другое было ближе к мифологии, нежели к литературе в нашем смысле слова, но они этим способом воспринимали действительность и выражали свои чувства. Иными словами: мифология несла у них те же функции, что у нас — литература.
Подобным образом, т. е. непохоже на нас, кочевники воспринимали и историю. Она представлялась им в виде развернутой генеалогии рода; эталоном было не событие или институт, а мертвый предок. Для европейцев такой счет поколений кажется бессмысленным, но ведь он тоже отражает течение времени, как и любая принятая в науке система отсчета. Просто он приспособлен к другим целям и потребностям, которые вполне удовлетворяет. При этом надо помнить, что данные о фольклоре и истории древних кочевников получены нами за счет этнографических аналогий, фрагментарных сведений и т. п. и, следовательно, очень приблизительны. Зато произведения изобразительного искусства дошли до нас в оригиналах и дают несравненно более полное представление о том, что было в древних степях на самом деле. Раскопками П. К. Козлова, С. В. Киселева и С. П. Руденко вскрыты великолепные памятники искусства, так называемый «звериный стиль», позволившие констатировать культурную близость хуннов с народами Сибири и Средней Азии[31]{31}. В курганах часто встречаются и китайские вещи: шелковые ткани, бронзовые навершия и лаковые чашечки. Это были предметы повседневного обихода, попадавшие к хуннам как добыча или дань, а также выделывавшиеся китайцами, перебежавшими к хуннам (цзылу). Однако такие вещи отнюдь не определяют направления развития культуры[32].
Мы так подробно остановились на этой теме, чтобы отвергнуть обывательское мнение о пресловутой неполноценности кочевых народов Центральной Азии, якобы являвшейся китайской периферией[33]. На самом деле эти народы развивались самостоятельно и интенсивно и только китайская агрессия I в. оборвала их существование, что было, как мы уже видели, одинаково трагично для Хунну и для Китая. Но историческое возмездие не заставило себя ждать.
В 304 г. старейшины южных хуннов, попавшие в подданство к Китаю, приняли решение оружием вернуть утраченные права. Пользуясь беспорядочным управлением династии Цзинь, они быстро овладели обеими китайскими столицами — Лояном и Чанъанью — и всем Северным Китаем. Вслед за хуннами в Китай проникли тибетцы, сяньбийцы — муюны и табгачи (тоба)[34]. После кровавой борьбы между собою и с китайцами, оттесненными в бассейн Янцзы, тоба одержали верх и основали могущественную империю, официально принявшую китайское название — Вэй. Это государство в глазах кочевого населения степей было китайским, а в глазах китайцев — варварским. По существу же оно открыло особый ряд пограничных образований, которые нельзя относить ни к той, ни к другой культуре, хотя все они[35] состояли из сочетания китайских и кочевнических элементов. Но это была уже не родо-племенная держава, а феодальная империя с условным землевладением, закрепощением свободного населения и раздачей областей за службу.
С 495 г. в государстве Вэй китайский язык заменил тобаский в управлении, а сяньбийская одежда и прическа были официально запрещены. Однако все эти меры не примирили покоренное силой оружия китайское население с чужеземной властью. Будучи слишком слабыми для организации восстания, китайцы проникли в администрацию и войско. Постепенно фактическая власть сосредоточилась в руках воевод китайского происхождения, и в 550 г. они упразднили династию Вэй, члены которой, включая грудных детей, были изрублены на мелкие кусочки и брошены в Желтую реку. Китай опять стал китайским, но потомки табгачей, уже забывшие родной язык, продолжали жить вдоль китайской стены, на границе со степью.
А в степи в это время возникла новая держава, значительно более могущественная, чем Хунну. Великий тюркский каганат за короткое время, с 550 по 569 г., объединил степи от Желтого моря до Черного и присоединил к ним Среднюю Азию, впрочем, с согласия населявших ее согдийцев. Согдийцы богатели за счет караванной торговли шелком, который они переправляли из Китая в Европу. Как только тюркские ханы прекратили внутренние войны и грабежи в степи, согдийцы стали их искренними друзьями и помощниками{32}.
Но совершенно иначе отнеслись к образованию тюркского каганата в Китае, где в 581 г. власть досталась клике шэньсийских магнатов-землевладельцев, вождем которых был Ян Цзянь, основатель династии Суй{33}. Программой этой династии стало восстановление былой мощи империи Хань, а следовательно, и война с тюрками. Словом, повторилась коллизия I в., с той лишь разницей, что вместо межплеменных усобиц китайские лазутчики (Чжан-сунь Шэн, Фэй Гю) разжигали распри между удельными князьями тюркского правящего рода.
Следующие три века были наполнены событиями, главным содержанием которых являлась борьба свободолюбивых кочевников против китайской агрессии. Тюрки общались с многими народами, но ни Византия, ни Иран, ни тем более сибирские угры{34} не пытались подчинить их себе, ограничиваясь установлением дипломатических связей и охраной собственных границ. В свою очередь тюрки, вступая в вооруженные столкновения с персами или греками, преследовали экономические и политические цели, связанные с караванной торговлей. Эти столкновения были исторически неизбежны, потому что, объединив Великую степь, тюрки приняли на себя политические задачи народов, вошедших в Великий каганат[36].
Совершенно иначе сложились отношения тюрок и Китая, где антитюркские настроения стали с VI в. доминирующей внешнеполитической тенденцией. Основной задачей китайских феодалов и чиновников стало установление власти над Азией, что некогда было целью династии Хань. Они не искали компромиссных решений и не хотели их. Даже крах династии Суй и бедствия, перенесенные их страной и народом[37], не заставили китайских феодалов отказаться от этой безумной затеи. Побежденные в гражданской войне собственными пограничными войсками, потомками табгачей, установившими приемлемый на первых порах и для тюрок и для китайского народа режим династии Тан, они путем интриг и заговоров повернули политику в привычное русло, чем вызвали восстания Кутлуга Эльтерес-хана[38] и Ань Лушаня[39], снова залившие кровью Китай. В последующем веке (764–861 гг.) китайцы тщетно пытались удержать ключевые позиции в Великой степи и снова добиться гегемонии. Уйгуры отстояли независимость своей родины, а тибетцы, взяв китайские крепости в Шэньси, уничтожили самую возможность реванша. И хотя ни уйгурское ханство, ни тибетская монархия не пережили династии Тан, китайская агрессия была остановлена.
В этой жестокой борьбе — объяснение мнимой застойности народов Срединной Азии. Они не уступали европейцам ни в талантах, ни в мужестве, ни в уме, но силы, которые другие народы употребляли на развитие культуры, тюрки и уйгуры тратили на защиту своей независимости от многочисленного, хитрого и жестокого врага. За 300 лет они не имели ни минуты покоя, но вышли из войны победителями, отстояв родную землю для своих потомков.
Не менее примечательно общее для всех народов Центральной Азии неприятие китайской культуры. Тюрки имели свою собственную идеологическую систему, которую они отчетливо противопоставляли китайской. После падения Второго каганата в Азии наступила эпоха смены веры. Тогда уйгуры приняли манихейство, карлуки — ислам, басмалы и онгуты — несторианство, тибетцы — буддизм в его индийской форме, а китайская идеология не перешагнула через Великую стену.
Степное византийство
Когда мы произносим слово «Византия» без каких бы то ни было пояснений и добавлений, то содержание понятия бывает различным. Может оказаться, что Византия — это Восточная Римская империя, реликт былого величия, на протяжении тысячи лет катившийся к упадку. Так понимали термин «Византия» и Гиббон и Лебо{35}, называвший это государство Bas-Empire, а также Владимир Соловьев. Может быть, под этим термином подразумевается греческое царство, возникшее как антитеза выродившейся античности, имевшее свои собственные ритмы развития, свои светлые и теневые стороны. Такой видели Византию Успенский, Кулаковский и Шарль Диль{36}.
А может быть, Византия просто огромный город, средоточие торговли и образованности, воздвигшийся на берегах голубого моря и окруженный выжженными горами, где полудикое население веками пасло коз и снимало оливки и виноград? Это тоже закономерное понимание термина, но мы в нашей работе хотим использовать его четвертое значение: Византия — культура, неповторимая и многообразная, выплеснувшаяся далеко за государственные границы константинопольской империи. Брызги ее золотого сияния застывали на зеленых равнинах Ирландии (Иоанн Скотт Эригена), в дремучих лесах Заволжья (Нил Сорский и нестяжатели){37}, в тропических нагорьях вокруг озера Цана (Аксум){38} и в Великой Евразийской степи, о которой и пойдет речь.
В таком понимании термина «Византия» не только город Константинополь и подвластная ему страна, и даже не только халкедонское исповедание, но целостность, включающая в себя равно православных и еретиков: монофизитов и несториан, христиан и гностиков (маркионитов и манихеев, о которых тоже будет упомянуто). То, что перечисленные течения мысли боролись между собою, не противоречит предложенному значению термина, ибо идейная, да и политическая борьба — тоже вид связи, форма развития.
Христианская религиозная мысль с самого момента своего возникновения растеклась на множество струй, из которых большая часть высохла, а некоторые превратились в мощные потоки. Небольшая группа иудео-христиан, т. е. евреев, признавших пришествие Мессии, исчезла без следа. Зато проповедь апостола Павла, обращенная к просвещенным язычникам, обрела многих неофитов. Эллинов особенно поразила идея, дотоле им чуждая, о существовании стихии зла, и они начали трактовать ее по-разному: наиболее образованные и умеющие мыслить последовательно возложили ответственность за все несправедливости и несчастья мира на особу, его сотворившую, и с раздражением назвали ее «демиургом», т. е. ремесленником. Они считали, что демиург — не очень крупный демон, сотворивший мир и человека (Адама) для того, чтобы Адам жил в неведении и был для него, демиурга, игрушкой. Но мудрый змей просветил Адама и помог ему добиться свободы, за что демиург мучит потомков Адама и Евы.
Это течение мысли положило начало гностицизму, религиозно-философской концепции, рассчитанной на людей мудрых и образованных (гносис — знание). Можно опустить описание трех главных направлений гностицизма: египетского, сирийского и маркионитского (от имени христианского гностика Маркиона) — и остановиться только на изящной концепции персидского мыслителя Мани (III в. н. э.), объединившего идеи христианские, зороастрийские и даже индийские. Мани учил, что существует «беснующийся мрак» — пространство вечной тьмы, имеющей сгустки еще более темные, чем вмещающая их среда. Эти скопления мрака движутся беспорядочно, как молекулы в броуновском движении, но однажды они случайно приблизились к краю своего пространства, к границе «вечного Света» и попытались проникнуть туда, чтобы омрачить «царство Света». Против них вышел сражаться носитель светлого начала, которого Мани называет «Первочеловек» и придает ему качество Ормузда. Силы мрака победили, растерзали «Первочеловека» и облекли тьмой частицы Света, которые теперь томятся в плену. На выручку этим частицам, т. е. душам, приходил Христос, а вслед за ним он, Мани, воплощение Святого Духа, Параклета-Утешителя. Цель их прихода — освобождение душ от материи — кристаллизованной тьмы; отсюда вытекает, что все материальное, все, что привязывает человека к миру и жизни, — греховно.
С этой концепцией боролись христиане, утверждавшие, что создатель мира благ, а мир, созданный им, прекрасен. В противовес возникли монистические мысли: неоплатонизм, утверждавший, что материя — ничто (мэон), а мир — это истечение из божественной Плеромы — полноты всего сущего, и христианский монизм в учении Оригена, проповедовавшего, что после светопреставления и Страшного суда по милосердию божьему дьявол будет прощен.
Православная мысль к IV в., усвоив отдельные элементы всех перечисленных концепций, выкристаллизовывалась в особую философему. Но тогда начались новые затруднения, уже чисто богословского, а не философского характера, отразившиеся в жестокой борьбе на вселенских соборах.
Появились четыре направления христианской мысли: арианское — распространившееся среди германских племен, несторианское — наиболее важное для нашей темы, монофизитское — возникшее как антитеза несторианству, и халкедонитское{39} (от места, где происходил IV собор) — ставшее господствующим исповеданием Византийской империи.
Вулканом вольномыслия в первые века нашей эры был Передний Восток. В начале IV в. александриец пресвитер Арий выступил с проповедью, что Христос-Логос меньше своего отца, ибо он сын и, значит, рожден. Архиепископ Александр и его диакон Афанасий возражали Арию, указывая, что слово «рожден» к божественной сущности неприменимо, и обвинили его в ереси Павла Самосатского, учившего, что Христос был человек, осененный божественной мудростью. Спор быстро перерос в гражданскую войну, причем одни императоры поддерживали ариан, а другие — православных. Одновременно проповедовали свои учения гностики, неоплатоники, митраисты, и все боролись против всех.
Не следует думать, что представители этих учений были неискренни в своих привязанностях к исповеданиям веры. В те времена потребность в логически-последовательном мировоззрении была очень острой[40].
Конечно, не случайно, что наиболее рационалистические и буквалистские толкования догмы религии были связаны с антиохийской школой, философские — с александрийской, а эмоционально-эстетические — с константинопольской, где эллинский элемент среди населения был преобладающим. Но нам нет необходимости далее останавливаться на перипетиях религиозной борьбы в Римской империи, а можно сосредоточить внимание на проникновении этой бурлящей, раскаленной мысли на Дальний Восток и в бескрайние пространства Великой степи[41].
После того как в 277 г. в Гундишапуре, резиденции персидского шаха, принял мученический венец мыслитель и писатель Мани, объявивший себя наследником Христа и Параклетом, замученный мобедами, зороастрийским духовенством, его последователи вынуждены были бежать из Персии, но на западе манихейство подвергалось постоянному гонению и ушло в подполье[42]. На востоке манихеи нашли приют в Трансоксании{40} и в оазисах вдоль великого караванного пути[43].
В 431 г. на вселенском соборе в Ефесе был предан анафеме константинопольский патриарх Несторий, неосторожно заявивший, что «у Бога нет матери». Его победители немедленно вступили в борьбу между собою, но как монофизиты, так и православные халкедониты были единодушно нетерпимы к несторианству. Особенно обострилась вражда после 484 г., когда на соборе в Бит-Запате несторианство было признано господствующим исповеданием персидских христиан, в том числе и прихожан Мервской митрополии{41}. Поддержка персидского шаха для византийских несториан оказалась роковой. В 489 г. император Зенон подтвердил осуждение несториан и закрыл эдесскую школу, где несториане преподавали свое учение. Школа переехала в Персию, в Низиб, а в 499 г. в Ктезифоне{42} возникла несторианская патриархия, расцветшая в VI в.[44].
Из Персии несториане широко распространились по Восточной Азии. В VI в. христиане проповедовали свою веру среди кочевых тюрок не без успеха. Тюрки, захваченные в плен византийцами в битве при Балярате в 591 г., имели на лбах татуировку в виде креста и объяснили, что это сделано по совету христиан, живших в их среде, чтобы избежать моровой язвы[45]. Этот факт отнюдь не говорит о распространении христианства среди кочевых тюрок VI в., но позволяет констатировать нахождение христиан в степи.
В 635 г. несторианство проникло в Китай и было встречено правительством весьма благожелательно[46]. Первые императоры династии Тан, Тай-цзун и Гао-цзун, покровительствовали христианам и позволяли им строить церкви. Во время узурпации престола императрицей У Цзэ-тянь, связанной с буддистами, на христиан началось гонение, но узурпаторша была быстро лишена власти сторонниками династии Тан. В 714 г. в империи Тан император Сюань-цзун указом запретил буддизм, а в 745 г. разрешил проповедь христианства[47]. С этого времени несторианство начало распространяться в Джунгарии, находившейся под контролем империи Тан, и обретать неофитов среди кочевников, главным образом басмалов, но довольно долго его успехи были незначительны.
Распространяющееся несторианство встречало сопротивление не со стороны местных религий, пришедших в упадок после падения Тюркского каганата, а от подобных ему прозелитических религий: буддизма, ислама, манихейства и бона. Первые две религии долгое время не находили последователей в степи. Тоньюкук воспрепятствовал пропаганде буддизма на том основании, что «Учение Будды делает людей слабыми и человеколюбивыми»[48], а тюргешский хан Суду ответил послу халифа Хишама (724–743) так: «Среди моих воинов нет ни цирюльников, ни кузнецов, ни портных; если они сделаются мусульманами и будут следовать предписаниям ислама, то откуда же они добудут себе средства к жизни»[49]. Ислам представлялся кочевникам исключительно городской религией, и они относились к нему так же, как и бедуины Аравии век назад. Зато манихеи, изгнанные в 732 г. из китайских владений императором Сюань-цзуном[50], нашли сторонников среди уйгуров и поддержали хана Моянчура в тяжелой внутренней войне[51].
Поскольку христиане оказались противниками уйгурского хана, то после победы он склонился на сторону манихеев, которые его поддержали. Вскоре Уйгурия{43} быстро превратилась в теократическую державу, где правила манихейская община[52]. Хану оставили только военные дела.
Манихеи, оказавшись у власти, проявили такую религиозную нетерпимость[53], что рассорились со всеми соседями: тибетскими буддистами и последователями религии бон, сибирскими шаманистами, мусульманами, китайцами и, уж конечно, несторианами. Здесь мы не будем прослеживать политическую историю Уйгурии, отметим лишь, что, когда эта страна была сокрушена в 840–847 гг. кыргызами{44}, вместе с ней погибла и манихейская община[54]. Опустевшие после ухода уйгуров на юг степи постепенно заселились монголоязычными племенами. Культурная традиция на время оборвалась, но как только восстановился кое-какой порядок, несторианство буквально затопило Центральную Азию.
Зато в Китае, где несторианство было терпимо с 635 г.[55], в 945 г. специальным указом Танского правительства оно было объявлено вне закона вместе с буддизмом и манихейством. Это событие совпало с разгромом Уйгурии, в которой до сих пор Китай нуждался как в союзнике и которая охраняла интересы и жизнь кочевников, обитавших в пределах Срединной империи[56]. Последовавшим за указом гонениям христиане оказали куда более сильное сопротивление, чем буддисты и манихеи. Но позиции христианства в Китае были сильно подорваны. В 987 г. христианский монах, вернувшийся в Константинополь с Дальнего Востока, рассказал, что «христиане в Китае исчезли и уничтожены по разным причинам и что только он один убежал»[57]. Можно быть уверенным, что здесь имеется некоторое преувеличение и что осколки несторианства оставались на северной границе Китая вплоть до начала XI в., когда развернулась интересующая нас вторая волна христианской экспансии на Дальнем Востоке.
Буддизм выдержал натиск куда более успешно, чем христианство. И даже манихейство не было полностью подавлено, хотя для того, чтобы удержаться, оно прибегло к обману. Манихеи начали притворяться буддистами. Сначала это была сознательная мимикрия: нельзя же было, в самом деле, каждому неофиту объяснять, что он вступает в запрещенную правительством общину, которая маскируется под буддийскую, будучи в действительности манихейской! Такими разъяснениями можно было только оттолкнуть неофитов, да еще и нарваться на предателей. Поэтому, выдавая себя за буддистов и соблюдая соответствующий декорум, китайские манихеи постепенно слились с буддистами, и даже такие ученые, как Бируни{45}, перестали различать их[58]. Особенно интенсивным было это смешение в тех областях, где позже возникло Тангутское царство: манихейские божества светил в буддийском облике обнаружены на иконах Хара-хото[59].
Итак, в аспекте борьбы мировоззрений влияние китайской и мусульманской культур в степи было ограничено и остановлено византийской культурой, понимаемой в самом широком смысле. И самое любопытное в этом явлении было то, что успех «степного византийства», т. е. проникновение христианства и манихейства в степь, нельзя подвести под рубрику «культурных влияний». Всякое влияние предполагает какую-нибудь форму принуждения, хотя бы моральную, интеллектуальную, эмоциональную. А кочевники были всегда очень чувствительны к любым формам принуждения и умели весьма успешно отбиваться от них. Но Византийская империя, находясь далеко от степей Центральной Азии, не давила и не могла давить на кочевников. К тому же проповедь христианства среди кочевников вели те, кого в самой Византии считали еретиками. Поэтому распространение христианства в степи было не «культурным влиянием», а пересадкой идейных ценностей{46}.
Универсализм христианства, в котором «несть ни варвар, ни скиф, ни еллин, ни иудей», привился в кочевом мире, потому что он не третировал кочевников как неполноценных людей и не вел к подчинению чужому хану, будь то «Сын Неба» или «Наместник пророка». Напротив же, победа «китайского гуманизма»[60], т. е. стремление избавиться от чужеродных элементов в своей культуре, свелась к расправе над беззащитными подданными и потому не перехлестнула китайскую стену.
К 1000 г. несторианство в Китае исчезло[61]. Сунское правительство объявило войну религии как таковой и победило. Но кого? Кучку монахов и немногих пограничных метисов, искавших утешения и покоя! Уцелевшие китайские несториане бежали в степь, и с этого момента несторианство стало антикитайской силой, во много раз более мощной, чем до гонений. А теперь поставим острый вопрос: так ли уж нам надо разбираться в судьбах вероисповеданий и мнений? Какое это имеет значение для судеб гибнувшего Китая, поднимавшейся Западной Маньчжурии, покинутой народом Уйгурии, наполнявшегося людьми Тангутского царства? Что нам даст изучение религиозных движений вместо разбора социально-экономических отношений, о которых в этой работе говорится только мимоходом? Даст много, ибо идеологические системы не что иное, как индикатор глубинных процессов — экономических, социальных и этногенетических. Фантастическое мифологемы — пена на воде, но по пене мы определяем глубину реки и скорость течения. Конечно, это окольный путь. А что делать, если прямой непроходим из-за отсутствия сведений? Период X–XI вв. недаром называется «темным»: он весь прошел под знаком молчания летописцев. До этого мы ставили вопрос о преодолении лжи источников, что, конечно, очень нелегко сделать. Но как разорвать пелену безмолвия? Как найти опорные точки для исследования при полном отсутствии прямой информации? Вот задача, непосильная для индуктивного метода.
И тут приходит очередь дедукции. Если собрать крупицы информации и расположить их в пространстве и но времени, т. е. на исторической карте и синхронистической таблице, то контуры «белых пятен» сузятся и появится возможность их приблизительного заполнения. Но именно для этой цели необходимо наблюдение за индикатором, т. е. колебанием успехов религиозной проповеди враждебных систем мысли и мироощущения.
Затем поставим вторую, вспомогательную, проблему: кто виноват в заговоре молчания — сама историческая действительность, не породившая событий, достойных описания, или летописцы, пренебрегшие своими обязанностями? Ответ на это был дан китайскими историками еще в 874 г. «В сие время Китай начал колебаться от безначалия (имеются в виду смуты, повлекшие за собой падение династии Тан. —
В это чуть ли не самое жестокое для классового общества Китая столетие (860–960) нередки были случаи, когда социальное положение каждого отдельного человека менялось иногда по несколько раз в течение его жизни. Разжалованный полководец становился нищим батраком, удачливый разбойник становился князем, слуга за своевременный донос превращаются в крупного феодала, а при смене власти делался крестьянином.
С другой стороны, каждый отдельный человек, будучи одиноким, чувствовал себя беззащитным. Поскольку в эту эпоху уже не играла роли принадлежность ни к семье или определенному кругу, ни даже к политической группировке, потому что предательство стало заурядным явлением, поскольку каждый человек вынужден был искать людей, близких себе хотя бы по духу. Входя в ту или иную религиозную общину, он попадал в среду людей, которым мог доверять, потому что общину он выбирал согласно своим вкусам и наклонностям. Часто такие общины совпадали с определенными территориально-политическими образованиями. Например, буддистов тянуло в Тангут или в Кидань, а христиан — к уйгурам или шато. С течением времени инкорпорация изменила состав этнической группы до неузнаваемости. Потому-то, когда мы сравниваем этнографическую карту Азии IX в. с картой XIII в., то первое, что бросается в глаза, — это их несходство. Конечно; за истекшие 300 лет имели место и переселения племен, но это касалось только северных окраин Великой степи, а этническая трансформация ее массива произошла за счет исторической судьбы, т. е. закономерного изменения, механизм которого в общих чертах обрисован нами.
Но этот же самый механизм порождал религиозную нетерпимость. Она стимулировалась не догматами сложных и разработанных теодицей, а простой неприязнью к другой группе людей, личными отношениями и затем распространялась на всю систему религиозных воззрений. Особенно активно в этом отношении действовали китайские националисты, поборники конфуцианства и враги любого мистицизма, в том числе и своего — даосского. Посмотрим, чего они добились.
Трилистник птичьего полета
Глава IV. Темный век (861–960)
Конец столетия{47}
История Срединной Азии ясна и понятна только до 861 г.[63]. Тогда в результате жестокой войны все государства и державы Восточной Азии оказались вынужденными ограничиться собственными территориями. Тибетцы вернулись на свое плоскогорье; китайцы отошли за свою стену, уйгуры укрепились в оазисах Западного края[64]{48}, кидани[65]{49} обеспечили независимость своего восьмиплеменного союза в Западной Маньчжурии, а остатки тюркютов засели в Горном Алтае. Великая степь пришла в запустение, так как в течение полувека она была театром войны между уйгурами и енисейскими кыргызами, не сумевшими в ней закрепиться. Впрочем, по-видимому, они не очень к этому стремились. Привыкшие к оседлому быту в благодатной Минусинской котловине, кыргызы видели в монгольских степях только поприще для боевых подвигов, целью которых была военная добыча. Когда же между киргизскими войсками и становищами уйгуров легла пустыня, а уйгурские женщины и дети попрятались в крепостях, унаследованных ими от китайских военнопоселенцев, война стала невыгодной для кыргызов и постепенно затухла, хотя официально и не прекращалась.
Уйгуры довольно быстро освоились на своей новой родине, где они смешались с местным населением богатых оазисов Турфана, Карашара и Кучи{50} и передали потомству свое славное имя. С конца IX в. уйгурами стали называться именно оседлые обитатели предгорий Тянь-Шаня, в сущности новый народ, состоявший из купцов, ремесленников и садоводов, ничем не напоминавший воинственных кочевников, имя которых он приобрел и носил. В 874 г. новое государство было официально признано Китаем[66], несмотря на поражение, понесенное уйгурами от тангутов.
Притяньшаньская Уйгурия[67] простиралась на юг до Лобнора, на запад до реки Манас и оазиса Кучи{51}.
Юридические документы уйгуров, изданные С. Е. Маловым{52}, указывают, что в X–XIII вв. в Турфане существовали аренда, кредит, работорговля и долговое рабство, подати и повинности, ростовщичество и проценты, юридически оформленные сделки и заверенные подписи[68]. Уйгурская литература этого периода богата только переводами. Уйгуры переводили с сирийского, персидского, санскрита, китайского и тибетского языков, но сами почти ничего не оставили. Очевидно, смешение было настолько велико, что в Турфане образовалась гибридная форма культуры. Историческая традиция древней Уйгурии оказалась прерванной.
Политическая история уйгуров в конце IX и начале X в. темна и неизвестна. Есть смутное упоминание о том, что уйгуры отняли у карлуков города Аксу и Барсхан; причем в последнем владетель был из карлуков, но жители перешли на сторону токуз-огузов[69], т. е. уйгуров. Однако вскоре городом Аксу овладели кыргызы — надо полагать, в порядке продолжения войны с уйгурами, и агрессия уйгуров на запад прекратилась.
Вероятно, была попытка расшириться и на восток, так как в 924 г. Ганьчжоу опять принадлежало уйгурам.
Короче говоря, уйгуры унаследовали китайские владения Западного края и превратили форпост китайского проникновения на запад в оплот Срединной Азии и против мусульман и против китайцев, причем те и другие неуклонно слабели.
Разгром тибетской армии в 861 г. был последним триумфом империи Тан[70]. С тех пор она разваливалась более или менее быстро, но неуклонно. Табгачи, воинственные пограничные помещики, посадившие на престол своего ставленника в 618 г., за 300 лет растворились в массе народа, а исконные китайцы никогда не симпатизировали династии Тан, несмотря на заигрывание ее со всеми классами населения. Немалую роль тут играла просто этнопсихология. Поскольку крушение династии анализировалось неоднократно и подробно[71], мы позволим себе остановиться только на этнопсихологическом моменте, отмеченном только одним автором, Н. И. Конрадом, который назвал это явление «китайским Возрождением» или «гуманизмом»[72].
Вспомним, что танские императоры, стремясь к созданию общеазиатской империи, охотно поддерживали религии, приходящие с запада: буддизм, христианство и иногда даже манихейство. При дворе в императорском театре пользовались успехом индийские и согдийские танцовщицы, плясавшие полуобнаженными, что казалось истинным китайцам чудовищно неприличным. Казалось бы, какое это могло иметь значение для чиновников, получивших конфуцианское образование, если двор в свободное от дел время увлекался идейной и эстетической экзотикой, но вспомним хотя бы наших старообрядцев в XVIII в. и их отношение к декольтированным платьям. В разные эпохи чувствуют и ведут себя по-разному, и императорские капризы шокировали даже лояльных чиновников, толкая их на оппозиционные акции. Приведем для примера только один случай[73]: в 819 г. в пышную столицу Китая Чанъань была привезена из Индии якобы кость пальца Будды. Император сам участвовал в торжественной церемонии встречи реликвии, и философ-конфуцианец Хань Юй подал докладную записку, где писал: «Ведь он, Будда, мертв, и уже давно. Это же только сгнившая кость. Как же можно помещать ее во дворце! Как может Сын Неба поклоняться праху!» Философ попал в немилость, но он писал, зная, на что идет. Импульс этнического самоопределения, своего рода средневековый шовинизм, оказался сильнее рассудка и желания карьеры.
На более же широкие слои населения производили впечатление не философия и балет, а военная реформа. В армии вводились тюркские одежда и оружие, а следовательно, менялась и тренировка воина, т. е. ломался и перестраивался весь его бытовой уклад. Для войны и политики это было полезно и даже необходимо, но для китайского народа, от простого крестьянина до вельможного чиновника, чуждо и противно. Все «варварское» было настолько одиозно для ультрапатриотов, что даже даосизм и электическое конфуцианство, проявлявшие терпимость и какой-то интерес к окружающему Китай миру, также оказались для них неприемлемыми. Например, основатель «китайского гуманизма» Хань Юй пишет: «Что же нам делать? Отвечаю: Если не положить конец учениям Лао-цзы и Будды, нам ничего не осуществить. Если обратить их монахов в мирян, если сжечь их книги, если превратить их храмы и кумирни в жилища, если разъяснить Путь древних царей и тем самым повести людей за собой, если заботиться об одиноких вдовцах, одиноких вдовах, о детях-сиротах, о неизлечимо больных и калеках — это и будет близко к тому, что нужно»[74].
Хань Юй в своем трактате горько жалуется, что он «только профессор»[75] и к власти его не пускают. Однако он не совсем прав. Ему удалось выучить целое поколение чиновников, которые после его смерти применили его принципы на практике[76]. Результаты не заставили себя ждать. Как только императорское правительство пошло навстречу этому направлению, оно оказалось в таких страшных тисках, из которых уже не вырвалось. На место боевых генералов пришли чиновники-евнухи и сосредоточили в своих руках всю административную власть в столице, а также огромные богатства. В провинциях военные губернаторы добивались права передавать должности по наследству, что делало их независимыми от центральной власти. Чиновники получали должность после сдачи экзаменов, но сдать их без взятки или влиятельной поддержки было невозможно. Образовались партии, боровшиеся друг с другом, а с крестьян взимали налоги на оплату всех этих беззаконных действий. Недовольны стали все… и потекла кровь.
В 859–860 гг. в провинции Чжэцзян измученные поборами и экзекуциями крестьяне подняли восстание, в котором участвовало до 30 тыс. человек. Подавить его удалось лишь благодаря тому, что в правительственные войска были мобилизованы уйгуры и тибетцы, искавшие в Китае убежища от своих степных врагов. В 868 г. возмутились солдаты в Гуйчжоу, к ним примкнуло множество крестьян, и повстанцы овладели частью провинции Аньхой. Правительство вызвало войска племен шато и тогонов… и снова одержало победу. В 874 г. новое восстание захлестнуло весь Китай. Вождь его, Хуан Чао, происходил из семьи солеторговца, недостаточно богатого, чтобы обеспечить сыну сдачу экзамена на чин. Подробности этого восстания всецело относятся к истории Китая, но для нашей темы важно, что в 881 г. Хуан Чао взял Чанъань и провозгласил себя императором. Вместе с титулом он принял тяжелое наследство — глубокое моральное разложение чиновничества, ограниченность бедных крестьян, вероломство полководцев. В 882 г. один из его сподвижников, Чжу Вэнь, изменил делу восстания и принял из рук танского императора чин цзедуши — военного губернатора, что дало правительственным войскам передышку, за время которой произошел перелом: в войну вступили кочевники.
Тюрки-шато, последние потомки хуннов, долгое время жили в Джунгарии, участвуя в тибето-уйгурских войнах, пока из-за раздоров с тибетцами не перешли во владения Срединной империи. С 878 г. они поселились в Ордосе. Не слишком разбираясь в глубинных причинах перерождения империи Тан, они помнили, что в течение трех веков именно эта династия вопреки воле своих чиновников относилась к степнякам благожелательно и видела в них людей, а не диких животных[77].
Поэтому в критический момент они не задумываясь пришли к ней на помощь. Точно так же поступили тангуты, о которых речь впереди.
Юный предводитель шатосцев[78] Ли Кэюн, показал себя талантливым полководцем. Весной 883 г. его войска при поддержке тангутов разгромили повстанцев у реки Вэй, вытеснили их из столицы и преследовали, рубя бегущих. 17 тыс. шатосцев оказалось достаточно, чтобы сломить основные силы Хуан Чао. В 884 г. он покончил самоубийством, а его войско было рассеяно и превратилось в партизанские отряды, сопротивлявшиеся правительственным войскам до 901 г. Но сила и обаяние династии Тан не воскресли. Как только чиновники-евнухи попытались возобновить старый порядок, два военных губернатора произвели переворот. В 907 г. последний танский монарх, малолетний Ай-ди, был низложен, евнухи перебиты, а власть взял в свои руки дважды предатель Чжу Вэнь, объявивший себя императором новой династии — Поздней Лян. С этого момента начался новый период истории Китая, носящий название «Пять династий и десять царств».
Новые ритмы
Характеризуя начавшуюся в 907 г. эпоху, историк Анри Кордье{53} пишет: «Приходится признать, что этот период истории Китая имеет лишь посредственный интерес. Эти вожди, которые жаждали императорского титула, не имея на него других прав, кроме захвата земель у своих соседей, движимые только гордостью, выгодой и боевой доблестью, без общей идеи; люди грубые, невоспитанные, суеверные, не боящиеся ничего, кроме колдовства и волшебства, напоминают баронов нашего феодализма, настоящих хищников, выслеживавших жертву, чтобы броситься на нее в удобный момент, грабивших города и деревни ради добычи, которую они накапливали в своих замках. Ни одной общественной идеи, ни одной моральной, ничего благородного, только грубая сила была средством их действий, а грабеж и убийство — целью. А если они и воздерживались от жестокостей, то не под влиянием истинных религиозных чувств, но из страха перед сверхъестественными силами, которых они не понимали, но воздействия коих весьма опасались»[79].
В этой характеристике кое-что схвачено верно, а кое-что не замечено автором, смотревшим на события слишком близко, для того чтобы уловить общие закономерности. Вряд ли целесообразно наблюдать звездное небо в микроскоп. Поэтому мы сознательно опустим целый ряд деталей, заслоняющих перспективу, и сосредоточим внимание на переплетающихся нитях исторических судеб, сочетание которых обрекло Китай на небывалое унижение, а Великую степь на запустение и превращение в пустыню, в то время как на ее восточных и западных окраинах выросли государства, грозные, но эфемерные, ибо именно это распределение сил было характерно для «темного» периода истории Азии.
Начиная с 90-х годов XI в. области бассейна реки Янцзы начали отпадать от центрального правительства, а когда сменилась династия, то весь Южный Китай отказал новой власти в покорности. На юге образовалось девять суверенных государств, ибо правители девяти областей присвоили себе титулы «ванов» (королей) и «ди» (императоров). Зато на севере новый император импонировал многим влиятельным лицам. Вероломный и развратный, лишенный как высокого ума, так и таланта управления, трусливый на поле брани, он вполне устраивал своих сподвижников, ничем не отличавшихся от него и надеявшихся, что при таком правителе они тоже могут дать выход своим гнусным инстинктам. Поэтому никто не вступился за династию Тан, кроме племени шато, вождь которого, «одноглазый дракон» Ли Кэюн, объявил войну узурпатору.
Ли Кэюн надеялся на помощь киданьского вождя, Елюя Амбаганя (кит. Абаоцзи), с которым он в 905 г. заключил союз, но тот его предал и предложил союз Чжу Вэню, от которого император гордо отказался, решив, что он и без помощи дикаря подавит мятежника. Вслед за тем он двинул на маленький Ордос две огромные армии, которые тут же были разбиты Ли Кэюном. Шато перешли в наступление и, несмотря на смерть своего вождя, в следующем, 908 г. снова одержали победу. Сын «одноглазого дракона» Ли Цунь-сюй, доблестью не уступавший своему отцу, к 923 г. закончил войну полной победой и восстановил империю Тан. Но поскольку он сам сел на престол, то династия получила название «Поздняя Тан»[80].
Снова мы видим, что не только честолюбие и алчность полководцев были причиной войн и разрушений Китая. Нет, продолжалась борьба между китайскими националистами, поддерживавшими династию Лян, и окитаившимися, хотя и не до конца, кочевниками, идущими в бой за идею династии Тан.
Эта линия борьбы красной нитью проходит через всю историю Китая «эпохи пяти династий».
Только этим и можно объяснить то ожесточение, которое проявилось во время войны и даже в последние ее дни. Один из лянских военачальников, раненный и взятый в плен, отверг предложение победителя о пощаде и высоком чине при условии перехода на сторону Поздней Тан. Он предпочел казнь[81]. Вряд ли можно такое поведение объяснить эгоизмом — очевидно, китайцам было против чего биться, но в другом прав А. Кордье: нужно также, чтобы было за что сражаться, а в этом-то и был недостаток. В то время «солдаты, словно из баловства, убивали одного военачальника и выдвигали другого»[82]. Положительная программа китайских шовинистов была утопией учеников «гуманиста» Хань Юя, а у шато хотя не было литературно оформленных трактатов, но были кочевые традиции, унаследованные еще от хуннов. Кроме того, еще не потеряв связей со степью, они привлекали под свои знамена татабов, киданей, татар и тогонцев»[83]. Все эти племена были в свое время обижены китайцами. Они пленных не брали и сами в плен не сдавались. Потому-то они и побеждали.
Даже киданьская диверсия, предпринятая узурпатором Елюем Амбаганем в 921 г., не смогла изменить положение на фронте. Амбагань был разбит наголову и еле-еле отстоял собственные владения, тем более что далеко не все его соплеменники ему сочувствовали. Конечно, и тут мы видим властолюбие и алчность, упорство и тщеславие, но эти чувства, подмеченные А. Кордье, находили свое выражение в Китае, Маньчжурии, Ордосе и Тибете несколько по-разному. Люди не пешки на шахматной доске, они воюют то лучше, то хуже в зависимости от каких-то нюансов, неуловимых для них самих, но историк не имеет права их не видеть. Неукротимость стала знаменем эпохи, и потому война продолжалась.
Третья сила
Кидани были народом воинственным, но немногочисленным. Они принадлежали к юго-восточной ветви монголоязычных племен — потомков сяньби и населяли степную часть Западной Маньчжурии от реки Нонни на севере до реки Ляохэ на юге. Вначале они были охотниками и рыболовами, но в VII–IX вв. усвоили от тюрок навыки скотоводства, а от китайцев переняли навыки земледелия. Не имея сил для самостоятельной политики, они то подчинялись тюркам и уйгурам, то переходили под власть империи Тан только для того, чтобы через несколько лет снова отложиться. Но во второй половине IX в., когда пала степная Уйгурия и вслед за тем восстание Хуан Чао обескровило Танскую державу, кидани оказались наиболее сильным и сплоченным народом Восточной Азии. Киданьская держава представляла союз восьми племен, управлявшихся общим вождем, избираемым на три года. Фактически история показывает, что на практике этот срок не соблюдался: энергичные вожди либо погибали раньше него, либо воевали после него. Тем не менее в принципе такой закон существовал.
На севере с киданями граничили многочисленные охотничьи племена шивэй — предки татар. На западе, на окраине степей современной Монголии до озера Далай-Нур, жили татабы, которых китайцы называли кумохи или хи (кит. си). Шивэй и татабы были монголоязычными народами и вместе с киданями составляли единый этнический массив. На востоке от киданей обитали охотничьи племена чжурчжэней (маньчжуров). Здесь же находилось царство Бохай{54}, включавшее в себя смесь разных корейских и маньчжурских племен, цементированных цивилизацией корейского[84] образца. На юге Кидань граничила с Китаем и вела с переменным успехом постоянную кровопролитную малую войну с китайскими пограничниками.
В начале X в. особенно энергично действовал один из восьми вождей, Елюй Амбагань. Став в порядке очереди главным вождем, он в 903 г. совершил удачные набеги на чжурчжэней и на северо-восточную границу Китая, усилив свое войско примкнувшими к нему татабами. В 904 г. он повторил набег на Китай, на область Ю в Хэбэе, и на приамурских шивэйцев. С 905 г. Елюй Амбагань, подкупленный Чжу Вэнем, ввязался в китайскую гражданскую войну, сперва на стороне тюрок-шато, потом, в 907 г., на стороне династии Лян.
Однако, взяв роскошные подарки, Амбагань не спешил на помощь к своему союзнику. Он предпочел более легкую войну со своими маньчжурскими соседями: татабами и чжурчжэнями. В 906 г. он нанес им сильные удары, заодно ограбив китайскую область Ю. Благодаря этому он завоевал популярность в войске и получил возможность осуществить в 907 г. государственный переворот, который за метод одобрил бы сам Макиавелли. Дело в том, что согласно обычаю Елюй Амбагань пробыл вождем киданей уже три года и должен был смениться.
Тогда он собрал прочих вождей на сейм и отрубил им головы, которые потом выставил на границе. Себя он объявил «Небесным императором», свою жену — «Земной императрицей»[85] и продолжил свои завоевания, подчинив племена шивэй и увань в Северной Маньчжурии и чжурчжэней в Приморье.
Дальнейшие действия Амбаганя сводились к подчинению соседних племен. Татабы покорились в 911 г., приамурское племя уги — в 915 г., но окончательная победа над лесовиками была достигнута только в конце 919 г. В 912 г. Елюй Амбагань попытался овладеть Хэбэем, где полководец Лю Шоу-гуань вздумал объявить себя императором. Эта попытка не имела успеха только из-за того, что против Амбаганя восстали его родные братья. Год спустя они были схвачены, но поход не удался, а за это время шатосский претендент Ли Цунь-сюй завоевал Хэбэй и поймал узурпатора Лю Шоу-гуаня.
Собравшись с силами, Елюй Амбагань в 916 г. предпринял попытку замирить запад — тюрок (шато), Духунь (видимо, уйгурское племя хунь, осевшее после разгрома Уйгурии в китайских владениях) и дансянов (о них будет длинный разговор ниже). Согласно придворной киданьской истории «Ляо-ши», это ему удалось, но на самом деле он потерпел поражение от шатосцев и быстро убрался в Маньчжурию[86]. После этого кидани активно вели войну против шато, но несколько странным образом: они грабили и угоняли в рабство население Хэбэя, состоявшее не из шато, а из китайцев. Шато же, выступая против киданей, становились в позу защитника китайских крестьян от жестоких варваров. Таким образом Амбагань, сам того не желая, способствовал победе шатосских войск и восстановлению империи Тан в виде Поздней Тан, что и произошло в 923 г.