– Дядюшка, не надо бы вам…
– Замолчи. Как я могу не пойти! Я намного старше его, я учил его искусству капоэйры, но всем, что знаю, обязан Педро. Очень серьезный был человек.
– Серьезный? Да большего ветрогона свет не видывал!
– Я говорю о том, что он был прямодушен и честен. Он не прятал глаз.
Местре Будиан, для которого мир погружен во мрак, местре Будиан, которому отказали ноги, видит рядом с собой юного Аршанжо – всегда с книгами, он не расставался с ними, у него не было учителя, он сам себя обучил. «И не нужен ему был никакой учитель…»
Жена местре Будиана, крепкая пятидесятилетняя бабенка, поднимается по ступенькам, и голос ее наполняет комнату:
– Такой красивенький лежит, во всем новом, а цветов, цветов сколько!.. Много народу собралось. В три начнется.
– Ты отдала деньги?
– Прямо в руки сантейро Мигелу, он там распоряжается.
Так ходила Розалия из дома в дом, из бара в бар, из лавки в лавку. Она пересекла Портас-до-Кармо, спустилась по Табуану. Там, где раньше была мастерская Лидио Корро, а теперь торгуют разной галантереей, она замедлила шаг.
Это случилось лет двадцать назад, или двадцать пять, или тридцать… Какое это теперь имеет значение? Не все ли равно? И Розалия была молоденькой и хорошенькой – уже не девчонка: расцветшая, многим желанная женщина, женщина в самом соку… А Аршанжо тогда уже было под пятьдесят. Как она его любила, какая была сумасшедшая, отчаянная страсть!
Много времени проводили они в мастерской Лидио Корро. Аршанжо, Лидио и юный их помощник возились у наборной кассы, то и дело пропуская по глоточку, чтобы работа спорилась. Розалия разжигала плиту, готовила всякие вкусные вещи, а вечером приходили друзья, приносили кашасу…
Когда-то вон на том углу стоял дом – теперь его уже нет… Сверху, из окна мансарды, видели они, как над гаванью, над кораблями, над рыбачьими лодками занимается заря. В разбитые стекла залетали капли дождя, задувал морской ветер, заглядывала желтая луна, светили звезды. Приходило утро, замирали стоны любви… Как страстен, как нежен был Педро Аршанжо!..
Нет больше ни этого дома, ни мансарды, нет больше окна, что смотрело на море. Розалия идет дальше, но теперь ей почему-то не грустно, не одиноко. Двое мужчин торопливо проходят мимо.
– Я знавал его сына, был он у меня подручным в доке, а потом нанялся матросом на какой-то корабль.
– Так ведь он никогда не был женат?!
– Ну и что? Он наплодил больше двадцати детей, вот уж был жеребец, каких мало…
Оба весело смеются – да, старик был настоящий бес… Розалия, а кто же это смеется рядом, смеется еще веселее и звонче? Неужели только двадцать? Не бойся, приятель, не жмись: у Педро Аршанжо, совратителя девиц, соблазнителя замужних, патриарха проституток, хватило бы силы весь мир заселить своими детьми. Так-то, милый…
5
На площади, где высился когда-то позорный столб и стояли колодки, голубеет церковь – церковь рабов-негров. Солнце ли играет на ее каменных плитах или блестят пятна крови? Много крови пролилось на эти камни, много стонов поднялось к этому небу, много молений и проклятий эхом отдалось в притворах церкви Розарио-дос-Претос.
Давно уже не собиралась такая толпа на Пелоуриньо: люди заполнили церковь, и церковный двор, и паперть, и прилегающие улицы. Хватит ли двух автобусов? Достать их было не просто – бензин нормирован, – и майору пришлось побегать, пустить в ход все знакомства. Такая же, если не больше, толпа стоит на площади Кинтас, у ворот кладбища. Многие входят в церковь, смотрят на спокойное лицо местре Аршанжо, некоторые целуют его руку, потом садятся в трамвай на Байша-дос-Сапатейрос, доезжают до Кинтас и ждут траурную процессию. Черное полотнище протянуто через всю площадь, где во время карнавалов собирается афоше.
На паперти майор курит дешевую сигару, коротко здоровается со знакомыми – сегодня не до разговоров, не до праздной болтовни. А в церкви, обмытый, прибранный, приличный, лежит Педро Аршанжо и ждет погребения. Вот таким, нарядным и франтоватым, ходил он на кандомбле, праздники, именины, бдения, похороны. Только в самом конце жизни стал местре Аршанжо небрежен в одежде – оттого, что впал в крайнюю нищету, но веселости своей не утратил до последнего дня.
Когда ему было лет тридцать, каждое утро являлся он на Золотой Рынок к своей куме Теренсии, матери негритенка Дамиана, пил там кофе, ел кускус из размоченной в воде маниоки и бейжу. Ел и пил задаром – кто бы взял с него деньги? Издавна привык Педро Аршанжо не оплачивать некоторых расходов, а лучше сказать – привык расплачиваться золотом своего смеха, своей беседы, своей науки, своего веселья. Совсем не из жадности – он был щедр по натуре, – просто с него денег не брали, а чаще всего их у него и не было; не залеживались монетки в карманах Педро: «Деньги существуют, милый, чтоб их тратить!»
Стоило только услышать мальчишке Дамиану звонкий смех гостя, как забывал он все на свете – даже самую важную драку, – прибегал домой, садился на пол и начинал ждать рассказов. Аршанжо знал всю подноготную богов-ориша и других героев – Геракла и Персея, Ахилла и Улисса. Дамиан, шкода и озорник, гроза соседей, вожак всех окрестных сорванцов, отпетый хулиган и проказник, никогда бы не научился читать, если бы не Аршанжо. Ни одна школа не могла с ним справиться, никакие розги-линейки не помогали, три раза убегал он из колоний. А вот книги, что давал ему Аршанжо – «Мифы Древней Греции», «Ветхий завет», «Три мушкетера», «Путешествия Гулливера», «Дон Кихот», – книги, и добрый смех, и ласковый, братский голос его («…ну-ка, присядь на минутку, давай-ка почитаем…») приохотили лоботряса Дамиана к чтению, научили его грамоте. Аршанжо знал на память много-много стихов, а читал он прямо как настоящий артист. Он читал и Кастро Алвеса, и Гонсалвеса Диаса[11]: «Не плачь, мой мальчик: жизнь – суровая борьба; жизнь – непрестанное сраженье», и, раскрыв рты, слушали его, как зачарованные, мальчишки…
Когда случались у Теренсии нехорошие минуты, когда начинала она вспоминать о муже, что ушел к другой и сгинул где-то в мире, кум Аршанжо умел развеселить ее, умел вызвать на красивых ее губах улыбку, читал ей стихи о любви: «…твои уста – как пурпурная птичка, твои уста улыбкою щебечут…», и кума Теренсия, жившая на свете только для сына, для Дамиана, задумчиво глядела на Педро – какой дар у человека: улыбнулся – и прошла печаль… В лавке Миро быстрая Ивона забывала про свои пакеты, заслушавшись стихами: «Однажды ночью – помню я – спала ты в гамаке… Расплетена коса твоя, и грудь обнажена». Задумчивы становились глаза Ивоны.
Там же, на Золотом Рынке, однажды утром, в непогоду, когда небо почернело и разгулялся ветер, произошла встреча Педро Аршанжо со шведкой Кирси. Снова перед майором предстает чудесное видение: девушка, избитая дождем, в платьице, прилипшем к телу, стоит на пороге в изумлении, замерла от любопытства… Никогда еще не видал майор таких светлых, прямых волос, такой белой кожи и таких синих, бездонно-синих, синих, как церковь Розарио-дос-Претос, глаз.
А в церкви гудят голоса, взад-вперед снуют люди. Одни входят, другие выходят, но у гроба все время толпится народ. Конечно, похороны не по первому разряду, а лежит Педро Аршанжо в простом гробу – денег собрали не густо, – но стесняться нечего: все как полагается: и позументы, и лиловый покров, и металлические петли, и укрыт покойник алым саваном братства, к которому принадлежал при жизни.
Вокруг сидят самые почитаемые жрицы – все пришли, все без исключения. А чуть раньше, когда Аршанжо лежал в доме Эстер, в задней комнатке со скошенным потолком, матушка Пулкерия выполнила первые обряды на ашеше[12] Ожуобы. Церковь и площадь заполнены народом из всех общин: пришли со всех террейро и почтенные оганы, и иаво[13]. Лиловые цветы, желтые цветы, синие цветы, а в смуглой руке Педро Аршанжо – алая роза. Так он хотел, так он просил. Пономарь и сантейро пошли за майором: без пяти три.
Катафалк и перегруженные автобусы уезжают на кладбище Кинтас – там, в земле своей католической общины, обретет вечный покой Ожуоба, око Шанго. За автобусами едет автомобиль, а в нем – профессор Азеведо и поэт Симоэнс; эти двое пришли сюда потому, что покойный написал четыре книги, отстаивал свои теории, спорил с виднейшими учеными, отрицал официальную псевдонауку, боролся с ней, пытался ее уничтожить. Все же остальные собрались проводить в последний путь соседа, старого дядюшку, человека мудрого, опытного и сведущего, всегда готового дать добрый совет, славного говоруна и признанного пьяницу, неутомимого бабника, отца бесчисленных детей, любимца богов-ориша, поверенного всех тайн, всеми почитаемого старца, почти чародея – Ожуобу.
Кладбище расположено на холме, но, вопреки обыкновению, катафалк, автобусы и машина не доезжают до его ворот. Это не простые похороны: гроб снимают у подножия холма, там же выходят и сопровождающие.
Толпа, собравшаяся в церкви, смешивается с толпой у кладбища. Море людей! Так хоронили еще только матушку Анинью – четыре года назад. Ни министр, ни миллионер, ни генерал, ни епископ не могут рассчитывать, что попрощаться с ними придет столько народу.
Оганы, согнутые бременем прожитых лет чуть ли не до земли, старики, утомленные долгим переездом, майор и сантейро Мигел трижды поднимают гроб над толпой и трижды опускают его наземь – так положено по ритуальному обряду.
Жрец Незиньо начинает похоронное песнопение на языке йуруба:
Хор вторит, голоса людей звучат громче, сливаются в прощальной песне: «Ашеше, ашеше!..»
Шествие поднимается по холму: три шага вперед, два шага назад – танцующие шаги под звуки священного гимна. Гроб плывет на плечах старцев.
Где-то на полпути профессор Азеведо берется за ручку гроба и легко попадает в такт, потому что и в его жилах течет смешанная кровь. Во всех окнах – люди, народ бежит со всех сторон посмотреть на необыкновенное зрелище. Такие похороны случаются только в Баие, и то не часто.
И Педро Аршанжо, чистый, нарядный, в новом костюме, при галстуке, плывет над толпой, укрытый красным саваном, и танцует свой последний танец. Мощный хор голосов проникает в дома, разрывает небо над городом, останавливает торговлю, завораживает прохожих: улица во власти танца – три шага вперед, два шага назад, – танцуют покойник, те, кто несет его, и весь народ.
И вот ворота кладбища. Оганы, повернувшись, как велит обычай, спиной к воротам, вносят гроб. У могилы среди цветов, среди рыданий замолкают барабаны-атабаке, затихает песня, замирает танец. «Кроме нас, этого никто не увидит», – говорит поэт Симоэнс профессору Азеведо, который взволнованно спрашивает его, знает ли хоть кто-нибудь о книгах Аршанжо? Не надо ли упомянуть о них в надгробной речи? Но профессор так и не решается. Все одеты в белое, в цвет траура…
Секунду гроб стоит на месте: пусть побудет Педро Аршанжо среди своих перед тем, как навеки лечь в могилу. В печальной толпе кое-где слышатся рыдания.
А когда наступает полная тишина и могильщики берутся за ручки гроба, чей-то одинокий, дрожащий, скорбный голос взлетает над толпой, надрывая душу, вонзаясь в сердце. Это местре Будиан, весь в белом – в трауре, – местре Будиан, поддерживаемый женой и Мане Лима, местре Будиан, слепой и обезножевший, нежно и горестно прощается с покойным. Он стоит над могилой… Говорит отец с сыном, говорит брат с братом… Прощай, брат, прощай навсегда, я любил тебя, ику о ику о дабо ра жо ма бойа…
«А когда я умру, дайте мне в руку красную розу…» Огненную розу, медную розу, розу танца, розу песни, Розу де Ошала, ашеше.
О том, как наш поэт-исследователь стал любовником-рогоносцем, и о его поэзии
В связи с тем, что великому Левенсону для приведения в порядок своих записей в ту же ночь потребовалась помощь Аны Мерседес, а мое присутствие успешному завершению этой работы способствовать не могло и, следовательно, не требовалось, я простился с американцем в холле гостиницы. Он горячо пожелал мне удачи, но в словах Джеймса Д. я почувствовал некоторый цинизм.
Отозвав в сторону его новую сотрудницу, я попросил ее проявить осмотрительность и твердость в том случае, если гринго окажется заурядным соблазнителем и захочет превратить ночные научные бдения в нечто непотребное, но уязвленная сотрудница разом покончила с моими тревогами и сомнениями, задав мне вопрос, таивший в себе ужасную угрозу. Она спросила меня, верю ли я в ее порядочность и честность, а если не верю, то нам лучше… Я, дурак этакий, не дал ей договорить, поспешно заверил ее в своем беспредельном доверии, был прощен, получил мимолетный поцелуй и загадочную улыбку.
Затем я отправился искать какое-нибудь кафе или бар. Цель моя была такова: как можно скорее надраться и утопить в кашасе ревность, которую не смогли победить ни доллары Левенсона, ни доводы Аны Мерседес.
Да, я ревновал ее, ревновал ежесекундно, днем и ночью – особенно если ночью Ана Мерседес была не со мной, – я умирал и воскресал, я устраивал драки, я бил и бывал бит, я испытывал нечеловеческие муки, я погружался в пучину унижения и тайной злобы, я стал посмешищем в литературных и окололитературных кругах, я превратился в жалкое ничтожество – и все из-за нее, из-за Аны Мерседес… Впрочем, не зря, не зря! То ли еще можно было вытворить и вытерпеть ради такой женщины?!
Ана Мерседес, муза и оплот новейшей волны отечественной поэзии, принимала участие в движении «Постичь коммуникацию через изоляцию!». Сказано гениально! Отрицать своевременность данного лозунга могут только абсолютные тупицы или завистники. Должен сказать, что в рядах этой армии я занимал далеко не последнее место: имя мое гремело. «Фаусто Пена, автор „Отрыжки“, – признанный лидер нашей современной поэзии», – писал обо мне в «Жорнал да Сидаде» Зино Бател, автор поэмы «Да здравствует какашка!» – тоже признанный и тоже лидер того же поэтического направления.
Она училась на журналистском отделении факультета, где я двумя годами раньше получил диплом социолога, и за ничтожное жалованье озаряла блеском своего ума редакцию газеты «Диарио да Манья» (в качестве корреспондентки этого органа она познакомилась с Левенсоном и начала с ним работать) и бескорыстно даровала автору этих строк, бородатому и безработному поэту, право наслаждаться прелестью своего божественного тела. Боже! Где найти мне слова? Как описать мне эту из золота – из чистого золота с головы до ног! – отлитую мулатку, это совершенное творение создателя, это пахнущее розмарином тело, этот хрустальный смех, это сочетание вызова и жеманства – и эту способность к нескончаемой лжи?!
Когда она проходила – проплывала, словно кораблик, – по бурному морю «Диарио да Манья», по редакциям, по издательству, по типографии, у всех – от владельцев газеты до курьеров, – у всех этих мерзавцев возникало при виде ее только одно желание, и не было человека, который не мечтал бы взять этот кораблик на абордаж где-нибудь на мягком диване в кабинете шефа под портретом славного основателя газеты, или на шатком столе в редакции, или на древнем ротационном станке, или на кипах бумаги, или на заплеванном, залитом машинным маслом полу, – и нет сомнения, что, если бы тело Аны Мерседес простерлось на нем, мерзкий пол мгновенно обратился бы в усыпанное розами ложе и благодать снизошла бы на него!
Я не верю, что она уступила домогательствам кого-нибудь из этих каналий. А вот раньше… Ее видели вместе с доктором Брито, главным редактором, – в это самое время решалось, примут ее в штат или нет, – в подозрительной близости от роскошного дома свиданий, вверенного попечениям некой мадам Эльзы. Ана Мерседес клялась мне, что чиста как голубка: да, она встречалась с патроном, но лишь для того, чтобы доказать ему свою пригодность к работе репортера… Все было не совсем так, но мне не хочется углубляться в эту историю, да и к рассказу моему отношения она не имеет.
Я принял эти россказни за чистую монету, я поверил им, как верил впоследствии и всем прочим басням, в том числе и последней – об интересах науки, – сообщенной мне в ту ночь, когда я взял на себя обязательство отыскать следы Педро Аршанжо в глухих переулках и тупиках Баии; яростная, лютая, убийственная и способная довести до самоубийства ревность мгновенно растворялась в любовных клятвах, стоило только этой змее, сбросив с себя свою мини-одежду, выставить напоказ все, что под ней скрывалось, вытянуть руки и ноги, продемонстрировать мне весь этот медный, позолоченный, золотой, пахнущий розмарином ландшафт… О, искусная развратница! «У тебя учились проститутки и овладевали мастерством» – так писал я в одном из многочисленных стихотворений, посвященных ей, многочисленных и прекрасных, – простите за нескромность.
Литература была первым связующим звеном между нами: Ана Мерседес восхищалась моими грубыми стихами задолго до того, как отдалась мне, бородатому барду, заросшему варвару в джинсах «Leo». Еще раз простите за нескромность – бородатым варваром называли меня поэтессочки.
Я никогда не забуду ту минуту, когда боязливо и робко протянула она мне студенческую тетрадку со своими первыми опусами. Красота Аны Мерседес могла взволновать кого угодно; на губах у нее дрожала умоляющая, жалкая улыбка… В первый и последний раз видел я эту женщину у моих ног, в первый и последний раз она о чем-то меня умоляла!
Дело в том, что вышеупомянутый Зино Бател получил в свое полное распоряжение четверть полосы воскресного приложения к «Диарио да Манья» и предложил мне сотрудничество: сам он продался на восемь часов в день в рабство какому-то банку, ночами сидел в редакции, и для отбора стихов времени у него не оставалось. Труд мне предстоял нелегкий – к тому же за него не платили, – но престижность и ответственность поручения до некоторой степени компенсировали тяготы. Я обосновался в маленьком полутемном баре одной картинной галереи и вскоре был окружен плотным кольцом молодых людей обоего пола – никогда раньше я не предполагал, что у нас такое количество таких молодых и таких бездарных поэтов: один другого вдохновенней, один другого плодовитей, и все как один мечтали прорваться на нашу страницу, урвать себе хоть дюйм колонки. Вдохновения было много, а таланта мало… Претенденты угощали меня лимонным коктейлем, а их более сообразительные собратья предлагали виски. Пользуюсь случаем еще раз заявить, что ни качество, ни количество алкоголя никак не влияли на беспристрастие моих оценок, на объективность моего выбора. Даже неистовым поэтессам, ненароком раздвигавшим передо мной колени, не удалось победить мою прославленную взыскательность – ну, разве что чуть-чуть.
Ана Мерседес в два счета покончила с моим бескорыстием и твердостью. Едва скользнув глазами по строчкам, я понял: она рождена не для поэзии. Боже, до чего это было бездарно! Но какие коленки, какие бедра – само совершенство… И испуганные глаза… «Да у вас талант, вот что я вам скажу!» Она благодарно улыбнулась, а я продолжал: «Большой, большой талант!..»
– Вы опубликуете это? – спросила она жадно. Приоткрыла ротик, провела кончиком языка по губам… О господи!!
– Может быть, может быть… Зависит от вас… – многозначительно и вкрадчиво сказал я.
Призна́юсь, что в ту минуту я еще надеялся выбраться из этой переделки с честью и без урона для себя: с поэтессой переспать, бреда ее не печатать! Какое заблуждение! В следующее же воскресенье ее стихи заняли всю полосу «Поэзия молодых», в окружении таких вот, например, высказываний: «Стихи Аны Мерседес – величайшее поэтическое откровение нашего времени», а я ничего, кроме поцелуев, легкого тисканья и посулов, не добился. Это так же верно, как и то, что три стихотворения, напечатанные за ее подписью, написаны были мною. В одном из них ей принадлежало единственное слово – «субилаторий» – слово очень красивое и мне до тех пор неизвестное, означающее задний проход. Да! Творчество Аны Мерседес было делом моих рук – сначала моих, а потом, когда эта неблагодарная, устав от сцен ревности, покинула мое ложе и вступила в новую фазу своего поэтического развития, рук некоего Илдазио Тавейры. Некоторое время спустя она увлеклась народной музыкой, ушла от Тавейры и стала сотрудничать с композитором Тониньо Линсом. Сотрудничество это, я полагаю, протекало главным образом в постели, а не за роялем.
К моменту приезда Левенсона в Баию мой роман с Аной Мерседес достиг своей кульминационной точки. Роковая страсть, вечная любовь и прочая и прочая. В течение многих, многих месяцев я даже не смотрел на женщин, да и незачем было смотреть: сил у меня на них уже не оставалось… Если Ана Мерседес и нарушала свои клятвы, мне ни разу не удалось уличить ее во лжи, – может быть, оттого, что не больно-то и хотелось. Чего бы я добился? Окончательного разрыва? Нет, нет, только не это! Или того, что в горькие минуты я бы не смог утешаться благотворным сомнением, даже самой маленькой, ничтожной его частицей?..
В ту ночь, мучаясь от любовного томления, страдая от ревнивого подозрения, корчась на кресте моего отречения, получив доллары в вознаграждение, я отправился спасаться и напиваться в никому не ведомый, никем не посещаемый кабак под вывеской «Ангельское пи-пи».
Не успел я выпить первую порцию неразбавленной кашасы, как увидел неподалеку интимно беседующего с неописуемо мерзкой бабой, не то проституткой, не то старой девой, гнусного вида мегерой… кого бы вы думали? Академика Луиса Батисту, столпа морали и семьи, ярого ханжу, паладина и охранителя добропорядочности. Он задрожал, заметив меня, но деваться было некуда: пришлось подойти, любезно поздороваться со мной и пролепетать какие-то объяснения – столь же туманные и путаные, как и те, которыми угощала меня Ана Мерседес.
От профессора Батисты – от нудных его лекций, от высокопарных речей, от непрошибаемой реакционности, от дурного запаха изо рта, от тошнотворного пуризма – я настрадался еще в университете: ни тогда, ни потом, если мы встречались изредка, особой радости ни он, ни я не испытывали. Но теперь, когда я, изглоданный ревностью, измученный страданиями обманутого любовника, увидел его за столиком грязного десятиразрядного кабака в неподобающем обществе, между нами обнаружилась некоторая близость, возникло что-то вроде взаимного интереса. Причиной его был общий враг: американский ученый Левенсон и его бразильский аналог, никому не ведомый Педро Аршанжо.
Достопочтенный академик изложил мне свои сомнения и подозрения по поводу миссии Левенсона в Баие; я же о своих, в силу их глубоко интимного, личного характера, предпочел умолчать. Батисту волновали прежде всего проблемы общественного мнения и государственной безопасности.
– У нас в Баие, на родине гениев и героев, столько замечательных людей – взять хоть бессмертного Руя, гаагского нашего орла, – а этот иностранец расточает похвалы – кому? Превозносит – кого? Безнравственного негра-алкоголика!
Негодование душило его, он встал в позу оратора и, впадая в транс, словно жрец на празднестве в Алакету, обращаясь попеременно то ко мне, то к своей славной спутнице, то к официанту, ковырявшему в зубах, продолжал:
– Копните поглубже, и за фасадом изучения культуры вы обнаружите коммунистический заговор, направленный против самой основы нашего строя! – в этом месте он таинственно понизил голос. – Я где-то читал, что этого вашего Левенсона уже хотели однажды вызвать в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности! Из достоверного источника мне известно, что он на заметке в ФБР.
Палец его вознесся и указал на величественного и ко всему на свете безразличного официанта, который привык, должно быть, к самым нелепым речам пьяных посетителей.
– Что хочет представить нам этот американец в качестве вершины научной мысли?! Безграмотный бред, описывающий нравы простонародья, черни! Да кто такой этот пресловутый Аршанжо?! Выдающаяся личность? Профессор? Доктор? Светило? Видный политик? Может быть, хотя бы крупный предприниматель? Нет! И еще раз нет! Ничтожный педель медицинского факультета, чуть ли не нищий! Пролетарий!!
Прославленный ученый муж кипятился не напрасно: у него были основания для такой ярости. Всю жизнь он посвятил борьбе против порнографии, упадка морали, купальных костюмов, порчи португальского языка – и чего же, спрашивается, достиг? Ничего не достиг: порнография царит в книгах, в театре, в кино и в жизни; упадок морали стал обыденной нормой; девицы носят противозачаточные пилюли рядом с четками; купальные костюмы превратились в бикини, священнослужители сплошь одержимы дьяволом… Что же касается книг и португальского языка, то тут дело совсем плохо: сочинения высокоученого академика, написанные на безупречном языке Камоэнса, напечатанные автором за собственный счет, легли на полки книжных магазинов на вечное хранение, в то время как тысячи книг разных борзописцев, презирающих правила грамматики, превративших язык классиков в один из африканских диалектов, раскупаются нарасхват.
Тут я испугался, что академик укусит меня или официанта. Но нет: он взял свою даму, сел в свой «Фольксваген» и уехал – искать, должно быть, укромное – по-настоящему укромное! – место, где столп морали и отец нации смог бы провести все предварительные переговоры, необходимые для осуществления полового акта, который должен был произойти – впервые в жизни – не с законной супругой, и где за сладостными пристрелками академика не подглядывали бы литературные ничтожества, аморальные подонки!
И он был прав! Не будь я таковым, разве стал бы я взращивать в бульоне кашасы бациллу ревности, стал бы вдохновенно слагать сомнительные стишки?! Нет! Я ворвался бы в гостиничный номер, застукал бы прелюбодеев на месте преступления и одной рукой швырнул бы в лицо негодяю-американцу его доллары, а в другой руке я держал бы заряженный револьвер и пять пуль всадил бы в изменницу, прямо в ее развратное, предательское, сладострастное чрево, а шестую – себе в висок!.. Я же говорю, что ревность способна довести человека до убийства и самоубийства…
О людях известных, утонченных и, как правило, хорошо осведомленных – об интеллектуалах высшего разбора
1
После заявлений Левенсона перья газетчиков, микрофоны радиорепортеров, камеры телеоператоров стали служить прославлению личности и творчества никому доселе не известного и вдруг ставшего на весь свет знаменитым баиянца. Посыпались репортажи, интервью, высказывания виднейших деятелей нашей культуры, статьи в воскресных приложениях, бесконечные хроники и «круглые столы» по наиболее популярным программам радио и телевидения.
Наши интеллектуалы в своих статьях, интервью и выступлениях больше всего старались доказать миру, что они уже очень давно и очень хорошо знакомы с творчеством Педро Аршанжо. Как видите, между нашими интеллигентами и их коллегами из Рио-де-Жанейро и Сан-Пауло особой разницы нет: прогресс подтягивает провинцию до уровня столицы, сокращает былые расстояния, сглаживает культурные различия. Сегодня мы такие же передовые, образованные и талантливые, как и жители крупных южных центров нашей страны, а наши даровитые молодые люди заткнут за пояс Анио Коррейю или любого другого исполина из числа завсегдатаев баров на Ипанеме или Леблоне[14] – любого, даже самого лихого и остроумного. Единственное, но очень существенное различие состоит в том, что гонорары у нас в провинции низкие, нищенские – поистине провинциальные гонорары.
Совершенно неожиданно выяснилось, что каждый из наших гениев уже давно трубит славу бесценным книгам «профессора Педро» (его даже произвели из педелей в профессора), всеми способами доказывая своим постыдно равнодушным собратьям непреходящее значение его трудов. Оказалось, что американцу Левенсону вовсе не было нужды вытаскивать имя Аршанжо и его книги из мглы забвения и безвестности; оказалось, что творчество баиянца всегда расхваливалось на все лады в лекциях и докладах, на диспутах и конференциях могучей когортой последователей автора книги «Обычаи и обряды народа Баии» – последователей его самого и его теорий.
Какое трогательное единодушие, какое волнующее событие: у Педро Аршанжо оказался легион учеников – кто бы мог подумать?! И где? В Баие, которая так богата этнографами, социологами, антропологами, фольклористами и прочими особями того же вида, причем все они – люди высокоученые, сведущие и просвещенные до такой степени, что боже упаси…
Хотелось бы выделить из неимоверного количества заумного и смехотворного газетного материала две-три серьезные и заслуживающие упоминания публикации. Вот, к примеру, пространное интервью профессора Азеведо, напечатанное в вечерней газете «Тарде».
Профессор преподавал социологию; неутолимая жажда славы, одолевавшая всю нашу интеллектуальную братию, была ему чужда. Он и вправду хорошо знал творчество Аршанжо, он работал вместе с профессором Рамосом из Рио-де-Жанейро и давно пытался растолковать окружающим ценность наследия Аршанжо, привести его работы в соответствие с современными теориями, он прилагал все усилия, чтобы заинтересовать этими четырьмя книжечками молодых ученых, но молодые ученые были довольны собой и своими познаниями, и этого им вполне хватало. Потребовался приезд нобелевского лауреата Джеймса Д. Левенсона, чтобы они встрепенулись и с опозданием принялись за прославление Педро Аршанжо.
Главным источником информации для авторов блистательных статей в газетах и журналах послужило интервью профессора Азеведо, потому что найти давным-давно напечатанные, мизерными тиражами изданные книги Аршанжо было нелегко. Азеведо тщательно и скрупулезно разбирал и объяснял творчество автора «Африканских влияний на обычаи Баии», подчеркивая то обстоятельство, что Аршанжо был самоучкой, доказывая его удивительные для того времени научную смелость и основательность. Азеведо щедро цитировал его книги, приводил много имен, названий, дат, а вдобавок кое-что поведал и о самом этом человеке, с которым непродолжительное время был знаком и на похоронах которого присутствовал.
Это интервью породило более двадцати очерков, статей и репортажей, некоторые из них принесли своим авторам щедрые похвалы; ни в одном даже не упоминался социолог Азеведо, но зато во всех приводились высказывания Левенсона и других ученых, американских и европейских. Один журналист, отличавшийся наиболее передовыми взглядами, определил «наследие Аршанжо» как «ретроактивный продукт мышления Мао», другой, еще более прогрессивный, писал о «Сартре и Аршанжо – двух мерах постижения человека»… Вот додумались, щелкоперы!
Посреди этого моря ерунды обращал на себя внимание любопытный материал обозревателя Герры, одного из тех немногих, кто не выдавал себя за этнолога, не прикидывался учеником Аршанжо. У Герры был злой язык (к тому же без костей), а в дискуссию он вступил лишь для того, чтобы уличить плагиаторов, неоднократно обкрадывавших книгу покойного местре – ту самую, что была выставлена лет тридцать назад в витринах книжных магазинов и – единственная из всех – получила поэтому определенную известность.
Профессор Азеведо в своем интервью не утаил, на какие огромные жертвы приходилось идти нищему местре, – жалованье у него было весьма умеренное, зато склонность к кашасе – непомерная, – чтобы издавать свои книги. Его друг и кум, гравер, флейтист и гуляка Лидио Корро, оборудовал на Ладейра-до-Табуан крошечную типографию: он печатал там рекламные листовки и объявления для всех лавок в округе, для кинотеатров Байша-дос-Сапатейрос, стишки бродячих поэтов и тому подобную литературу, продаваемую на ярмарках и рынках. (О Лидио Корро очеркист Валадорес сочинил примечательную книжку под названием «Аршанжо, Корро и Табуанский университет».) Именно там, в этой убогой мастерской, были набраны, сверстаны и отпечатаны три из четырех книг никому не известного автора: все три отличаются ужасающим качеством полиграфии.
Впрочем, одно из сочинений Аршанжо было выпущено в свет настоящим издателем, и тираж составлял тысячу экземпляров – для того времени немало, а для Аршанжо – грандиозно, потому что до тех пор тираж не превышал трехсот штук, последняя же – и важнейшая! – его работа «Заметки о смешении рас в баиянских семьях» отпечатана была в количестве ста сорока двух экземпляров – не хватило бумаги… Тем не менее этих жалких ста сорока двух книжечек оказалось вполне достаточно, чтобы вызвать страх, скандал и крутые охранительные меры: когда Корро разжился бумагой и хотел продолжить печатание, в типографию нагрянула полиция.
Книге «Баиянская кухня – ее истоки и рецепты» повезло больше. Некий Бонфанти, человек с темным прошлым и сомнительной репутацией, открыл на Праса-да-Се букинистический магазин специально для школьников и студентов; одни и те же книги – хрестоматии, логарифмические таблицы, словари, учебники по медицине и праву – он покупал задешево, а перепродавал потом втридорога. Аршанжо захаживал к этому мафиозо, болтал с ним и даже задолжал ему незначительную сумму за подержанное, но полное издание «Записок врача», принадлежащих перу Дюма-отца. Последнее обстоятельство доказывает, что книготорговец, никому и никогда не веривший в долг, глубоко уважал нашего местре.
Бонфанти, для того чтобы помочь неисправимым двоечникам на экзаменах в городской гимназии и в частных лицеях, издал несколько книжечек: перевод басен Федро – обязательный искус на письменном экзамене по латыни, – решение задач по алгебре и геометрии, грамматические шпаргалки, разбор «Лузиад». Формат этих книжонок был таков, что их можно было скрытно пронести в класс и незаметно перелистать под партой. Чтобы пополнить образование юношества, о коем так заботился Бонфанти, он также печатал и продавал порнографические брошюрки, пользовавшиеся спросом и у некоторых важных господ – доверенных завсегдатаев его магазина.
Баиянского мулата и итальянского проходимца сближал, кроме книг, интерес к яствам и лакомствам: оба отличались могучим аппетитом и взыскательным вкусом, оба как кулинары не знали себе равных. Аршанжо был неподражаем в приготовлении баиянских блюд: божественная получалась у него мокека из ската… Бонфанти готовил дивную pastasciutta-ai-funghi-secchi[15] и сокрушался, что в Баие нельзя достать совершенно необходимые для этого блюда ингредиенты. По воскресеньям они обедали и беседовали, и так вот родилась идея написать учебник баиянской кулинарии, собрав в нем рецепты, которые до тех пор передавались только из уст в уста или записывались хозяйками в тетрадки.
Обсуждение будущей книги проходило бурно: Бонфанти хотел ограничиться сводом рецептов, считая, что предисловие не должно превышать пол-страницы – и то много; Аршанжо настаивал на подробном исследовании с комментариями – словом, научное обоснование, а уж потом рецепты. В конце концов он настоял на своем – книга вышла в незаурядном виде, да только никто ее не покупал: то ли потому, что «кулинарный справочник рассчитан на кухарок и не должен иметь отношения к литературе или к науке», как объяснял Бонфанти, жалуясь на убыток и отказываясь платить гонорар, то ли потому, что «этот итальянский жулик напечатал гораздо больше тысячи экземпляров». Словом, книга у публики интереса не вызвала. После смерти Аршанжо у Бонфанти еще оставалось несколько непроданных томиков.
Но по прошествии многих лет, когда наш город вырос и обзавелся промышленностью, когда вслед за другими веяниями прогресса проникли в него туристические агентства, баиянская кулинария получила общенациональное признание и прославилась на всю Бразилию. Куда девалось былое безразличие читателей?! В Рио и Сан-Пауло опубликовали несколько сборников рецептов – некоторые были великолепно изданы, прекрасно оформлены и снабжены цветными иллюстрациями-фотографиями. Журналисты, светские дамы, хозяин французского ресторана, помещавшегося на улице Витория, – все эти новоявленные авторы и их издатели заработали неплохие деньги на «Баиянской кухне», на «Ста рецептах баиянских кушаний и сладостей», на «Пальмовом масле, кокосовом орехе и перце», на «Афро-бразильской кулинарии», на «Дарах Иайа» и так далее и тому подобное.
И вот неистовый Герра пришел к умозаключению, что все это бесстыдно и откровенно переписано из брошюрки Аршанжо и не содержит ничего нового или своеобразного. Плагиаторы («Идиоты!» – восклицал разгневанный журналист) не только ничего не добавили, но, напротив, выбросили как ненужную помеху всю теорию, выводы, положения, сохранив лишь рецепты. Впрочем, один проворный и бессовестный писака из Рио, просидев в Баие недельку, украл уже все: целиком, страница за страницей, перекатал он сочинение Аршанжо, да при этом ему еще хватило дерзости исказить концепции автора. Отважный Герра – «заметьте, что я не этнолог и не фольклорист» – уличил его в недостойном поведении.
Ну, а интервью майора Дамиана де Соузы, испытанного бойца судебных ристалищ и непосредственного участника многих громких дел, заслуживает отдельной главы. Последствия этого интервью были чрезвычайно значительны и совершенно неожиданны.
2
Очень, очень немногие люди посмели бы прямо пройти в кабинет доктора Зезиньо Пинто, главного редактора (и владельца) газеты «Жорнал да Сидаде», когда один из славнейших наших сограждан уединялся там, чтобы поразмышлять над делами и проектами. А больше и негде: в конторе банка – невозможно, в офисе «Петрокимика» – тоже, в «Индустриас Реунидас» – нечего и говорить. А здесь, в кабинете, куда вход посторонним был строго воспрещен, доктор Пинто, пока не пробило два часа, пока не началась редакционная сутолока, мог обрести покой: здесь никто не прервет нить его дум, не потревожит его краткий освежающий сон.
Но для майора Дамиана де Соузы вход всюду был свободный, поэтому он протянул костлявую руку к защелке замка и вошел в кабинет со следующими словами:
– Храни вас бог, о достославный доктор Зезиньо, вас и превосходительную вашу супругу! Все ли в порядке дома? Как здоровье? Хорошо?! Дела, надеюсь, не хуже?! Прекрасно! А я к вам насчет Педро Аршанжо. Что же получается? Мальчишки из вашей газеты слушают всех встречных-поперечных, печатают портреты разных проходимцев, а ваш покорный слуга, единственный человек в Баие, который знает про Аршанжо все, остается в забросе, в небрежении, в забвении! Как это могло случиться? Майор вам больше не нужен?