И подумала, вот почему люди курят.
Когда в 10.20 зазвонил телефон, я схватила трубку и услышала голос матери. У меня упало сердце. Я сжато объяснила ей, что ты задерживаешься на три часа, и я не должна занимать линию. Мама рассматривала мою жизнь как одно длинное обвинение, словно я каждый раз отправлялась в новую страну только для того, чтобы утереть ей нос и напомнить, что еще один день она не выходила из дома. Я должна была вспомнить, что она испытывала ту же тревогу, когда ей было двадцать три, и не в течение нескольких часов, а неделями, пока тонкий конверт из Военного министерства не проскользнул в щель для корреспонденции на ее парадной двери. Однако я была безжалостно груба и повесила трубку.
10.40. Южное Нью-Джерси не изобиловало опасностями — леса и сельскохозяйственные земли — не Ньюарк. Однако сколько на дорогах убийственно глупых водителей, гоняющих, как ракеты.
Эра мобильных телефонов тогда еще не наступила, и я не виню тебя. Я понимаю, что ситуация совершенно тривиальная: ваш муж, ваша жена, ваш ребенок задерживается, ужасно задерживается, но в конце концов появляется с разумным объяснением. По большей части это столкновение с параллельной вселенной, в которой они не возвращаются домой — чему тоже находится объяснение, разделяющее вашу жизнь на до и после, — проходит бесследно. Часы, разросшиеся до целой жизни, вдруг складываются, как веер. Хотя соленый привкус во рту казался знакомым, я не могла вспомнить ни одного определенного момента, когда так же металась по нашему лофту и перед моим мысленным взором проносились разные катаклизмы: аневризма, рассерженный почтовый работник с пистолетом в «Бургер кинге».
К 11.00 я стала давать зароки.
Я залпом выпила бокал совиньона блан и почувствовала вкус рассола. Это было вино без тебя. Муссака, сухая и мертвая. Это была еда без тебя. Наш лофт, изобиловавший сувенирами, корзинками и резными орнаментами, приобрел вид магазина импортных безвкусных безделушек. Это был наш дом без тебя. Никогда прежде вещи не казались такими неуклюжими, такими не сочетающимися. Твои следы насмехались надо мной: прыгалка, бессильно свисающая с крючка; грязные, скомканные носки одиннадцатого размера.
О, Франклин, конечно, я знала, что ребенок не заменит мужа, поскольку видела, как мой брат сутулился под бременем обязанностей «маленького хозяина дома»; я видела, как мучило его то, что мать вечно искала в его лице сходство с нестареющей фотографией на каминной полке. Это было несправедливо. Джайлз даже не помнил нашего отца. Отец умер, когда брату было три года, и отец из плоти и крови, проливающий суп на галстук, давно трансформировался в высокую, темную икону в безупречной форме военно-воздушных сил, нависшую над камином, трансформировался в безупречную эмблему всего, чем мой брат не был. До сих пор Джайлз не уверен в себе. Когда весной 1999 года он заставил себя приехать ко мне, оказалось, что нам нечего сказать друг другу, нечего делать вместе. Он покраснел от затаенного возмущения, потому что я оживила в нем чувство неполноценности, пропитавшее его детство. Еще больше возмутило его всеобщее внимание, привлеченное к семье нашим сыном. Кевин и
безвестность. Потому он ассоциирует любое внимательное изучение с обнажением своих желаний.
И все же я ругала себя за то, что накануне и еще в один вечер, когда мы занимались любовью, я по привычке вставила в шейку матки резиновый колпачок. Что мне теперь делать с твоей скакалкой, с твоими грязными носками? Ведь только одна память о мужчине достойна сохранения: та, что рисует «валентинки» и учится писать слово «Миссисипи», разве не так? Ни один ребенок не заменил бы тебя. Но если мне суждено расстаться с тобой навсегда, я хотела, чтобы кто-то скучал по тебе вместе со мной, знал тебя, пусть всего лишь как зияющую брешь в своей жизни, как ты был зияющей брешью в моей.
Когда почти в полночь телефон зазвонил снова, я подняла и повесила трубку. Уже подошло время для весточки из больницы или полиции. Я ждала второго звонка, положив ладонь на трубку, согревая пластмассу, как волшебную лампу, которая могла выполнить одно последнее желание. Моя мать уверяет, что в 1945 году она часами не притрагивалась к конверту на столе, наливала себе бесконечные чашечки черного крепкого чая и оставляла их нетронутыми. Она уже была беременна мной после последнего отцовского отпуска, она часто бегала в туалет, закрывая дверь и не включая свет. Будто пряталась там. Запинаясь, она рассказала мне о том почти гладиаторском дне: она пыталась запугать противника, который заведомо был гораздо крупнее и свирепее, и она заранее знала, что потерпит поражение.
Ты был совершенно измучен, твой голос звучал так слабо, что на один жуткий момент я приняла его за голос своей матери. Ты извинился за причиненное беспокойство. Твой пикап сломался в дикой глуши, где не было ничего живого, одна бесплодная пустота. Тебе пришлось пройти двенадцать миль до ближайшего телефона.
Мы уже все сказали друг другу, но мне было мучительно больно закончить разговор. Когда мы распрощались, я чуть не заплакала от стыда за свои слова «Я люблю тебя!», сказанные как бы мельком и превратившие страсть в пародию.
Обошлось.
На тот час, что ты ехал в такси на Манхэттен, я вновь окунулась в свой прежний мир тревог об ужине, о том, как уговорить тебя съесть баклажаны и постирать белье. Это был тот мир, в котором я могла отложить вероятность зачатия нашего ребенка, потому что у нас оставались сомнения, а впереди было еще столько ночей.
Однако я не спешила расслабиться, окунуться в привычную беззаботность, которая делает жизнь возможной и без которой мы бы заперлись навечно в наших гостиных, как моя мать. На самом деле на несколько часов мне дали почувствовать всю послевоенную жизнь моей матери. Пожалуй, ей не хватает не храбрости, а необходимого самообмана. Ее народ перерезали турки, ее мужа сбросили с неба хитрые маленькие желтокожие люди. Моя мать видит хаос у своего порога, в то время как остальные обитают в искусственной среде, необоснованно считая ее доброжелательной, — коллективное заблуждение. В 1999 году, когда я навсегда вошла во вселенную своей матери — туда, где может случиться и часто случается что угодно — в то, что мы с Джайлзом всегда считали ее неврозом, я стала гораздо добрее.
Ты действительно вернулся домой — в тот раз. Но когда я положила трубку, у меня в мозгу словно тихонько щелкнуло: «Может настать день, когда ты не вернешься».
Таким образом, вместо того, чтобы замедлиться до бесконечности, время понеслось, как сумасшедшее. Ты вернулся таким усталым, что едва мог говорить. Я позволила тебе пропустить ужин, но не дала уснуть. Во мне вспыхнуло дикое сексуальное желание, и — могу заверить тебя — это была необходимость другого порядка. Я хотела обеспечить запасной вариант для тебя и для нас, словно сунуть копирку в мою электрическую пишущую машинку IBM. Я хотела убедиться, что, если с любым из нас что-то случится, останутся не только носки. Только в ту ночь я хотела ребенка, распихнутого по всем уголкам, как деньги в тайниках, как спрятанные от слабовольных алкоголиков бутылки водки.
— Я не поставила диафрагму, — прошептала я, когда мы угомонились.
Ты зашевелился.
— Это опасно?
— Это очень опасно, — сказала я. Конечно. Всего через девять месяцев мог явиться любой незнакомец. С тем
Наутро, когда мы одевались, ты спросил:
— Прошлой ночью... ты ведь не просто забыла? — Я отрицательно покачала головой, довольная собой.
— Ты уверена, что хочешь этого?
— Франклин, мы никогда не можем быть уверены. Мы совершенно не представляем, что значит иметь ребенка. И есть только один способ выяснить это.
Ты подхватил меня под мышки и высоко поднял, и я увидела: точно так светилось твое лицо, когда ты играл в «самолетик» с дочками Брайана.
— Фантастика! — воскликнул ты.
Я ответила тебе уверенно, но, когда ты опустил меня, запаниковала. Спокойствие обычно восстанавливается само собой, и я уже перестала тревожиться, доживешь ли ты до конца недели. Что я наделала? Когда чуть позже у меня начались месячные, я сказала тебе, что разочарована. Это была моя первая ложь, это была наглая, бессовестная, чудовищная ложь.
Следующие шесть недель ты не унимался. Тебе нравилась ясность цели, и ты каждую ночь любил меня с тем неистовством — если-что-то-делаешь-делай-это-как-следует, — с каким сколачивал наши книжные полки. Лично я не испытывала подобной уверенности относительно того добросовестного траханья. Я всегда любила легкомысленный, откровенный секс без нежностей. Один тот факт, что даже ортодоксальная армянская церковь теперь взирает на меня с искренним одобрением, мог погасить мое желание.
Тогда же я увидела свое тело в новом свете. Впервые я поняла, что маленькие холмики на моей груди — железы для вскармливания младенца, и физическое сходство с коровьим выменем вдруг стало неизбежным. Забавно, что даже женщины забывают, для чего предназначены груди.
Щель между моими ногами тоже трансформировалась. Она потеряла некую непристойность, некое бесстыдство... или достигла бесстыдства другого рода. Половые губы будто открылись не в узкий уютный тупик, а в нечто зияющее. Сам коридор стал дорогой в неизведанное, но реальное место, а не просто дорогой во мрак в моей голове. Изгиб плоти впереди приобрел какое-то новое значение, бесконечное, соблазнительное, как леденцы, которыми меня как-то угощали у стоматолога.
Господи, все, что составляло мою красоту, предназначалось для материнства, и само мое желание нравиться мужчинам было хитростью тела, предназначенного произвести свою собственную замену. Я не хочу притворяться, будто я первая женщина, обнаружившая это, но все было новым для
Я уверена, ты помнишь наши стычки из - за алкоголя. По твоему мнению, я не должна была пить вообще. Я артачилась. Как только я обнаружила, что беременна —
Ты сердился. Ты затихал, если я наливала себе второй бокал вина, и твои неодобрительные взгляды портили мне все удовольствие (для чего твои взгляды и предназначались). Ты угрюмо бор - мотал, что на моем месте
Я избежала кинематографического клише, меня не рвало над унитазом, но, похоже, не в интересах кинематографа признать, что некоторые женщины не испытывают утренней тошноты. Когда я собралась к врачу с анализом мочи, ты предложил проводить меня. Я тебя отговорила.
— Меня же будут обследовать не на рак или что-то такое.
Я помню эти свои слова. Очень часто в шутках звучит что-то кроме шутки.
Я вручила гинекологу баночку из - под маринованных артишоков с бодростью, маскирующей природное смущение из-за вручения своих отходов чужим людям, и осталась ждать в кабинете. Доктор Райнстайн — неприветливая, молодая для своей профессии, бесстрастная, что больше подошло бы для фармацевтических опытов с крысами, — вошла через десять минут и, наклонившись над столом, чтобы сделать запись, твердо сказала:
—Положительный.
Подняв наконец глаза, она внимательно посмотрела на меня.
—С вами все в порядке? Вы побледнели.
Я действительно почувствовала странный холод.
—Ева, мне казалось, что вы
Видимо, я закачалась.
Как только я выпрямилась на стуле, доктор Райнстайн с самым скучающим видом начала перечислять, чего я не должна делать, чего я не должна есть и пить, когда я должна явиться со следующим визитом, и плевать на мои планы по переизданию путеводителя по Западной Европе. Так, переступив порог материнства, я вдруг стала общественной собственностью, одушевленным эквивалентом публичного парка. Это жеманное выражение «Ты теперь ешь
Доктор Райнстайн перечислила рекомендуемые витамины и прочитала лекцию об опасностях продолжения игры в сквош.
Я располагала второй половиной дня для приведения себя в состояние сияющей будущей матери. Интуитивно я выбрала простой хлопчатобумажный сарафан, скорее веселенький, чем сексуальный, собрала ингредиенты для вызывающе питательной трапезы (австралийский лосось, обжаренный без панировки, салат из брюссельской капусты). И все это время я примеряла различные маски для банальной сцены: застенчивость, заторможенность, потрясение, напускное безразличие, сентиментальность — о, дорогой! Ни одна из них не казалась подходящей. Втыкая новые свечи в подсвечники, я попыталась запеть, но получались лишь мелодии из мюзиклов с большим бюджетом вроде «Хелло, Долли!».
Я ненавижу мюзиклы.
Обычно заключительным штрихом праздничного ужина был выбор вина. Я скорбно таращилась на наши винные запасы, обреченные на сбор пыли. То еще торжество.
Когда лифт лязгнул на нашем этаже, я отвернулась и придала лицу соответствующее выражение. Один взгляд на мучительные подергивания, которыми обычно сопровождается придание лицу необходимого выражения, и ты огорошил меня заявлением:
— Ты беременна.
Я пожала плечами:
— Похоже на то.
Ты поцеловал меня целомудренно, не сплетаясь языками.
— Итак, когда ты узнала... что ты почувствовала?
— Если честно, то немного закружилась голова.
Ты осторожно коснулся моих волос.
— Добро пожаловать в новую жизнь.
Поскольку моя мать боялась алкоголя не меньше соседней улицы, бокал вина так и не потерял для меня соблазнительность запретного плода. Хотя я не думала, что у меня
Поэтому я налила себе клюквенный сок и бодро произнесла тост:
— Будем здоровы!
Забавно, как загоняешь себя в яму чайной ложкой — самая маленькая уступка, сглаживание крохотного уголка или легкое исправление одной эмоции другой, чуть более приятной или лестной. Меня не очень-то волновало лишение бокала вина само по себе, но, как легендарное путешествие, которое начинается с одного-единственного шага, я уже затаила свою первую обиду.
Крохотную обиду, но таково большинство обид. И, несмотря на всю ничтожность своей обиды, я чувствовала себя обязанной ее подавлять. Такова, между прочим, природа
Стремясь поучаствовать, ты добровольно решил отказаться от алкоголя на период моей беременности, как будто это могло что-то изменить. Итак, ты начал торжественно поглощать клюквенный сок, как будто наслаждался возможностью доказать, как мало значит для тебя алкоголь. Я почувствовала раздражение.
Ну, ты всегда увлекался самопожертвованием. Однако твоя готовность отдать свою жизнь другому человеку, вполне достойная восхищения, вероятно, в некоторой степени объяснялась тем, что ты не совсем понимал, что делать со своей жизнью. Самопожертвование — легкий выход. Я знаю, это звучит злобно. Но я действительно верю, что это твое безрассудство — избавиться от себя, если ты меня понимаешь, — очень давило на нашего сына.
Ты помнишь тот вечер? Мы должны были так о многом поговорить, но нам было не по себе, мы все время запинались. Мы теперь были не Евой и Франклином, а Мамочкой и Папочкой: это была наша первая трапеза
Я не могла с тобой разговаривать. Я чувствовала себя подавленной, скованной. Я хотела сказать: «Франклин, я не уверена, что это хорошая идея. Ты знаешь, что в третьем триместре беременности даже не пускают в самолет?» И я ненавижу все эти незыблемые моральные устои, ненавижу придерживаться
Слишком поздно. Подразумевалось, что мы празднуем, и Подразумевалось, что я в восторге.
Безумно пытаясь возродить стремление к запасному варианту, я вспомнила тот вечер, когда ты застрял в бесплодной глуши —
Поскольку мы не могли задержаться за бутылкой вина, то отправились спать рано. Ты нервничал, сомневался, можно ли нам заниматься сексом, не повредит ли это ребенку, и я немного рассердилась. Я уже чувствовала себя обманутой, как принцесса на Горошине. Я действительно хотела заняться сексом впервые за Несколько недель, ведь наконец мы могли трахаться, потому что хотели этого, а не для того, чтобы завести потомство. Ты неохотно согласился. Но ты был уныло нежен.
Я надеялась, что мое раздвоение чувств исчезнет, однако противоречивое ощущение лишь обострялось, и приходилось хранить его в тайне. В конце концов я должна была очиститься. Думаю, раздвоение не исчезало, потому что было вовсе не тем, чем казалось. Это неправда, что я испытывала «двойственность» по отношению к материнству. Ты хотел ребенка. Для равновесия я не хотела. Сложенное вместе, это казалось двойственностью, и, хотя мы были превосходной парой, мы не были одной и той же личностью. Я так и не приучила тебя любить баклажаны.
9 декабря 2000 г.
Я знаю, что написала тебе только вчера, но хочу отчитаться о поездке в Чатем. Кевин пребывал в особо воинственном настроении. С места в карьер он обвинил меня:
— Ты ведь никогда не хотела меня, не так ли?
До того, как его изолировали, будто кусачего домашнего любимца, Кевин не испытывал желания спрашивать меня о себе, и я восприняла его вопрос как многообещающий. О, он задал его в тревожном унынии, когда метался по своей клетке, но бывает такое состояние, когда скучно до
— Я так думала. А твой отец, он хотел тебя... отчаянно.
Лицо Кевина выразило вялый сарказм, и я отвела глаза. Наверное, я не должна была упоминать твое отчаянное желание. Лично я его любила; лично я пользовалась твоим неутолимым одиночеством. Однако детей, должно быть, такая жажда тревожит, и Кевин обычно понимал беспокойство как презрение.
— Ты
— Я думала, что необходима перемена, — сказала я. — Однако никто не жаждет перемен к худшему.
Кевин явно почувствовал себя победителем. Годами он пытался вывести меня из себя. Я оставалась
невозмутимой. Представление эмоций фактами — как оно и есть — слабая оборона.
— Материнство оказалось труднее, чем я ожидала, — пояснила я. — Я привыкла к аэропортам, морским видам, музеям. И вдруг я оказалась взаперти в одних и тех же комнатах. С «Лего».
Он улыбнулся. Уголки губ безжизненно приподнялись, словно их потянули крючками.
— Но я сменил направление, чтобы ты не скучала.
— Я думала, что придется вытирать рвоту, печь печенье на Рождество. Я не ожидала... — Кевин с вызовом посмотрел на меня. — Я никак не ожидала, что просто
— Без принуждения! — язвительно ухмыльнулся Кевин. — Просыпаться каждое утро — это не бывает без принуждения.
— Теперь нет, — печально согласилась я. Повседневный опыт Кевина сошелся с моим. Время сползло с меня, как линялая шкура.
— Тебе никогда не приходило в голову, что, может быть, я не хотел
— Никакие другие родители тебе все равно не понравились бы больше. Чем бы они ни зарабатывали на жизнь, ты считал бы это глупым.
— Путеводители для желающих прокатиться по дешевке? Поиски очередного забора для рекламы «джипа-чероки»? По- моему, глупее не бывает.
— Вот видишь? — взорвалась я. — Скажи честно, Кевин, а ты сам себя хочешь? Если есть на свете справедливость, то однажды ты проснешься и увидишь в колыбели рядом со своей кроватью
Он не отшатнулся, не разразился упреками или бранью, он просто обмяк. Такая реакция более характерна для стариков, чем для детей: глаза стекленеют, мышцы расслабляются. Апатия, настолько абсолютная, словно в нее можно провалиться, как в дыру.
Ты думаешь, что я подло поступила с ним, и потому он ушел в себя. Я так не думаю. Я думаю, он жаждет моей несправедливости. Так некоторые щиплют себя, дабы убедиться, что не спят. И обмяк Кевин от разочарования, что вот я наконец равнодушно обронила несколько обидных замечаний, а он ничего не почувствовал. Кроме того, пожалуй, главной причиной был образ «проснешься рядом с самим собой», поскольку именно это с ним и происходит, и именно поэтому каждое утро дается ему так дорого. Франклин, я никогда не встречала никого — а ведь мы действительно
При расставании я бросила ему кость:
— Я очень упорно сражалась за то, чтобы дать тебе свою фамилию.
— Да, ну, я оправдал твои хлопоты. Благодаря мне теперь вся страна знает, как правильно писать ее.