Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Танец голода - Жан-Мари Гюстав Леклезио на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ксения всегда ждала ее под деревом, которое называла «дерево-слон»: это был огромный ясень, пустивший корни на берегу; его похожие на бивни и хоботы ветви по-матерински трогательно обнимали речную гладь. Они стояли под ним молча, глядя на зеленую воду и коричневые водоросли, влекомые течением. Потом садились на скамейку в тени платанов, смотрели, как скользят по Сене лодочки, от которых расходились желтые волны, и разглядывали те, что были привязаны у противоположного берега, возле набережной. Они мечтали о путешествиях. Ксения хотела уехать в Канаду, где снег и леса. Она воображала себе большую любовь между ней и молодым человеком, у которого свои пастбища и табуны лошадей. Она действительно любила лошадей, словно в память о тех животных, которых разводили в имении ее отца в России. Этель говорила о Маврикии, об имении Альма — так, будто оно все еще существовало. Рассказывала о сборе фруктов зако, о семенах баобаба, о купании в прохладных ручьях, бегущих в лесной чаще. Говорила так, словно жила там; на самом деле все это были отголоски историй тетушки Милу и тетушки Полины, смеха Александра, когда он переходил на креольский. Ксения слушала невнимательно. Иногда вдруг прерывала подругу. Показывала на город, бурливший на другом берегу, на мост, по которому двигались поезда, на силуэт Эйфелевой башни и другие здания: «Я знаю, что все совершается здесь. Воспоминания лишь причиняют мне боль. Я хочу изменить свою жизнь, не желаю прожить ее как нищенка».

Она еще не обсуждала ни помолвку, ни свадьбу. Но на ее лице читалась решимость. Было ясно, что она хочет сама выстроить свою жизнь, движется к своей цели. И никому не позволит помешать ей.

Светские беседы

Гостиная на улице Котантен была не очень просторной, но каждое первое воскресенье месяца в двенадцать тридцать она наполнялась посетителями: родственниками, друзьями, случайными людьми — теми, кого Александр Брен приглашал пообедать и просто провести время. Это был своеобразный ритуал, от которого отец Этель не хотел отказываться. Господин Солиман критиковал эти салоны, говоря, что они утомляют его племянницу и дорого обходятся, но Александр возражал: «Дорогой мой, адвокат не может существовать без связей в свете, они для него как лес для охотника». Господин Солиман пожимал плечами. Приехав с Маврикия, Александр действительно изучал право, но эти знания ему никак не пригодились. Он никогда не вел никаких судебных дел и довольствовался тем, что вкладывал полученные по наследству деньги в туманные прожекты, покупал паи и акции разорившихся предприятий. Но он был артистичен, хорошо пел и музицировал, любил красиво говорить и отличался привлекательной внешностью: закрученные вверх усы, копна черных волос, синие глаза, высокий рост, — и потому воскресным салонам всегда сопутствовал успех. Жюстина очень любила супруга, поэтому господин Солиман не высказывал свои мысли на публике. Он избегал этих сборищ, ссылаясь то на недомогание, то на занятость, или же просто выдумывал какой-нибудь предлог, чтобы не появляться там. Он не обманывал Александра; впрочем, тот и сам не был человеком, которого можно смутить. Он общался с дядей на расстоянии, вежливо, чуть иронично, и его экзотические манеры, отличное чувство юмора, а особенно креольский акцент делали это общение даже немного театральным.

Этель знала всех, кто бывал у них в гостиной, — это составляло неотъемлемую часть семейной жизни, в этой обстановке прошло ее детство. Ребенком она старалась побыстрее съесть свой обед и забиралась на колени к отцу, чтобы просидеть там все послеполуденное время. Александр располагался в кожаном кресле и беседовал с приглашенными, выкуривая сигарету за сигаретой, которые сам же и сворачивал с помощью машинки. Этель имела право брать щипчиками крошки черного табака, класть их на каучуковую ленту между валиков, а потом облизывать край папиросной бумаги, и все это под внимательным взглядом молчаливой матери; иногда кто-нибудь из приглашенных замечал: «Не удивительно, если потом она станет курить трубку, как Жорж Санд или Роза Бонёр!» Александр не смущался: «А что в этом плохого? У нас есть жилица, которая курит сигары и носит брюки!» Мадемуазель Деку очень оригинальна. В мастерской на первом этаже дома по улице Котантен, с другой стороны сада, она создает из камня скульптуры животных, преимущественно собак и кошек. Ее поведение, манера одеваться и особенно привычка курить сигары шокировали в их квартале многих; на самом же деле она была женщиной радушной и милой, именно поэтому господин Солиман, не колеблясь, сдал ей помещение, пусть даже она платила за него не очень пунктуально. Иногда он зазывал Этель в мастерскую мадемуазель Деку. В большой комнате, освещенной солнечными лучами, льющимися в окна, Этель бродила среди неподвижно застывших фигур: стоящих на подставках и лежащих кошек, собак — лающих, сидящих, спящих, вытянув передние лапы; в их позах было что-то сакральное. Возле всех этих скульптур постоянно мелькали, исчезали по углам и терлись о ноги Этель бродячие коты, которых мадемуазель Деку подбирала и кормила, а потом отдавала в хорошие руки; они составляли часть обстановки ее мастерской.

В детстве Этель очень любила дремать на коленях у отца, прислушиваясь к гулу беседы. Любимое кресло Александра хранило сладковатый аромат табака, от которого немного подташнивало, запахи кухни и коньяка: он любил пить его после обеда; кресло было глубоким и широким, а истертая твидовым пиджаком и брюками хозяина бордовая кожа немного лоснилась. Гости шутили, смеялись, громкий голос Александра из-за маврикийского акцента звучал музыкально; голоса тетушек Полины, Виллельмины и Милу были высокими и певучими.

«…Синие глаза, золотые локоны…» «Дорогой мой, уверяю вас…» «Не-ве-ро-ят-но!» «Но, в конце-то концов, Господи Иисусе!»

Беседа начиналась в любом случае — иногда раньше, иногда чуть позже. Без вариантов. Этель даже могла сказать, в какой момент она начнется. Она знала условный сигнал: Александр отодвигал свою тарелку с оранжевыми следами от карри, похожими на линию буйков недалеко от пляжа. Прилипшие сверху веточки зелени напоминали водоросли на морской глади.

Даже повзрослев и перестав забираться к отцу на колени, чтобы подремать там, Этель все равно обожала эти послеобеденные минуты, когда сам мозг, казалось, утомляется от обилия съеденного. Она придвигала стул к отцовскому креслу, вдыхала острый, сладковатый запах сигарет и слушала рассказы о давних временах, о событиях, происходивших там, на острове, когда все еще было реальностью — большой дом, сады, вечера на веранде.

«Помнишь старую Йайа, Милу? Возвращаясь из классов мисс Бриггз, мы просто умирали от голода, и тогда мы проказничали: таскали из ее сада манго, а она собирала косточки, которые мы выплюнули, чтобы потом швырять их в нас!» Смех, замечания тетушек, особенно Милу, младшей сестры Александра, столь же черноволосой, насколько остальные были светлыми; зрачки плавали в глубине ее зеленых глаз, и все вокруг утверждали, что она натура опасная. «О, эти косточки!» Другие кудахтали, подхватывая: «Эти косточки!» Александр произносил слова нечетко — так, как он любил: «Манго — это хошо, да, но ево кстчки!..»

Почему же господин Солиман избегал этих встреч? Он порвал все связи с островом, покинув его восемнадцати лет от роду, и никогда больше не возвращался туда. Он сторонился своих бывших соотечественников, находил их мелочными, брюзгливыми, неинтересными. Однажды Этель спросила у него: «Дедушка (ей нравилось называть его так и обращаться к нему на «вы»), почему вы уехали с Маврикия? Разве там не красиво?» Он в замешательстве посмотрел на нее, словно никогда об этом не думал. Потом ответил просто: «Маленькая страна, маленькие люди». Но ничего не объяснил.

Голоса становились то громче, то тише. Звучали названия мест: Роуз-Хилл, Бо-Бассен, л'Авантюр, Ришан-О, Балаклава, Мока, Минисси, Гран-Бассен, Тру-о — Биш, Лез-Амуретт, Эбен, Вье-Катр-Борн, Кам-Волоф. Назывались имена: Тевенен, Малар, Элеонор Бекель, Одиль дю Жарден, Мадлен Пассеро, Селин, Этьенетта, Антуанетта — и прозвища: Большой Каналья, Сплошной Ущерб, Умелец, Луженая Глотка, Дядюшка Зиз, Лисьен, Лало, Ламен Ламок.

На эти сборища приходили и чужаки. Это были люди, принадлежавшие к клану Солиманов: дяди, тети, двоюродные братья со стороны матери Этель; они всегда оказывались в меньшинстве и полностью подавлялись кланом Бренов — громкоголосых маврикийцев, смех которых располагал к общению, людей, умело чередующих юмор и сатиру, способных, собравшись вместе, не ударить в грязь лицом перед любым собеседником, даже перед парижанином.

Александр, впрочем, не стеснялся демонстрировать свое неуважение к уроженцам столицы: «Парижанин рождается хитрецом, но всегда остается последним из дураков», — заявлял он непререкаемым тоном.

Приходили случайные люди. Среди них был, например, маленький лысый мужчина с желтым лицом и иссиня-черными глазами — Этель его сразу возненавидела. Кто он такой, чем занимается? Было непонятно. Однажды она спросила об этом отца. «Он промышленник». И словно этих слов было недостаточно, он прибавил: «Современный авантюрист. Работает на бирже».

Клодиюс Талон, бесспорно, имел влияние на Александра. У него был на всё готов ответ, он знал всех членов высшего общества и намекал на свои связи в политических и финансовых кругах. Однако Этель ненавидела его по другой причине. Как-то, столкнувшись с ней в коридоре, Талон наклонился и погладил ее по шее, — его влажное дыхание почти касалось уха девочки. Ей было тринадцать, и она запомнила страх, заставивший ее буквально прирасти к полу, пока этот коротышка поглаживал пальцами ее кожу, ощупывал затылок, словно раздумывая, как ее лучше задушить. Этель спаслась бегством, заперлась в комнате и никому ничего не сказала, представляя, как отец будет извиняться перед гостями: «Дочь чувствует себя не очень хорошо, трудный возраст…»

А вот кого Этель по-настоящему любила, так это молодого человека по имени Лоран Фельд, англичанина с рыжими вьющимися волосами, красивого какой-то девичьей красотой; время от времени он появлялся у Бренов. Этель казалось, что они с ним были знакомы всегда, по крайней мере, он всегда был частью их семьи. В ходе разговоров она выяснила, что Лоран Фельд просто друг или, скорее, сын друга Александрова детства, доктора Фельда, с которым тот познакомился, живя на Реюньоне. Лоран тоже приехал с островов, но утратил свой певучий акцент, а манерам выучился в Англии и там же обрел особый стиль в одежде, ставший настоящей мишенью для насмешек завсегдатаев собраний на улице Котантен. Этель нравились его робость, его сдержанность, его чувство юмора. Когда он входил в гостиную, ей чудилось, будто его лицо пылает, и каждый раз, сама не зная почему, она радовалась. Этель сразу садилась рядом, расспрашивала о жизни в Англии, об изучении права, о его хобби, любимой музыке и прочитанных книгах. Она заметила, что он не курит. Быть может, больше всего в этом юноше ее тронуло то, что у него не было ни отца, ни матери. Мать умерла в родах, а отец скончался из-за болезни, когда Лорану исполнилось десять. Он и его старшая сестра Эдит были на попечении тети Леоноры, платившей за их учебу. Вернувшись в Париж, Лоран поселился у нее, в Латинском квартале. Этель представляла, как Лоран жил в Лондоне, не имея настоящей семьи, совсем один, она воображала, будто он ее обожаемый брат, которому она всячески помогает; он рассказал ей историю своей жизни, и Этель хотелось разделить его одиночество. Для нее это была еще одна возможность уйти от родительских ссор, забыть о напряженной обстановке в доме, о постоянной, вялотекущей войне.

Будучи еще совсем крохой, она уже знала, что между Александром и Жюстиной не всё гладко. Однажды, после очередного скандала, она посмотрела на родителей глазами, полными слез, и закричала: «Почему вы не подарили мне братика или сестричку?! Я могла бы разговаривать с ними, когда вы состаритесь!» Этель отчетливо помнила смущенное выражение на их лицах. Потом они забыли слова дочери, и все опять пошло по-старому, но она уже больше никогда не вмешивалась в отношения между родителями.

В беседах на улице Котантен появилась какая-то новая тональность. Или, взрослея, Этель сама стала внимательней к тому, что обсуждали в салоне у Бренов? Замечала резкость и язвительность. Александр всегда любил поговорить об анархической революции, о начале бунта, который утопит Париж в пламени и крови, когда все буржуа и собственники будут повешены на фонарных столбах. Сколько Этель себя помнила, эта тема всегда была предметом семейных шуток. Уставая от очередного разговора с Жюстиной, отец стучал в дверь комнаты Этель: «Собирай чемодан, завтра мы едем в деревню, грядет бунт». Она пыталась возразить: «А как же школа, папа?» Он: «Я не хочу оставаться в Париже, когда город запылает». Они уезжали всегда в одно и то же место — в маленький деревенский домик, который Александр круглый год снимал на краю леса в Ля-Ферте-Алэ. Он ехал смотреть на самолеты. В саду возле дома он с помощью местного столяра Бижара соорудил макет крылатого дирижабля, способного, по их словам, летать, несмотря на то что был тяжелее воздуха. «Вздор, — проворчал господин Солиман, когда однажды Этель рассказала ему о занятиях отца. — Вот на что он тратит свое время, вместо того чтобы работать». Этель промолчала. Ей нравилось идти по летному полю за руку с отцом, месить грязь между этих странных машин с неподвижно застывшими винтами. Она выучила все названия: «латекоер», «бреге», «гочкис», «палерон», «вуазен», «хамбер», «райан», «фарман». Однажды они с отцом видели полет Элен Буше[3] на «кодрон-рено». Это было за несколько месяцев до ее гибели в июне или июле тридцать четвертого. Самолет с акульей мордой, небольшими крыльями и одним алюминиевым винтом казался огромным. Этель мечтала познакомиться с Элен, стать такой же, как она. Александр только улыбался: «Обещаю, мы поедем в Орли посмотреть, как она летает». Но они так и не съездили — быть может, потому что не нашли времени.

Во всем чувствовалась какая-то спешка, — напрашивалась мысль, что сборища в гостиной должны вот — вот прекратиться. Но почему? Этель слушала взрослые разговоры, обдумывала сказанное. Беседы всегда начинались после обеда, когда служанка Ида принималась убирать со стола. Александр строил разговор таким образом, что комната превращалась в подобие театральной сцены. С одной стороны — выходцы с Маврикия и Реюньона, с другой — чужаки: парижане и все остальные. Вопрос всегда ставился актуальный, тут же начиналось бурное обсуждение; мнения, взгляды, профессии — все сталкивалось здесь. Этель даже вознамерилась записывать, настолько услышанное волновало и забавляло ее.

— Керенский понял, он говорил об этом, но никто его не слушал. Он знал, о чем говорит, он был там, когда все началось, когда большевики взяли власть.

— Революция была неизбежна. Но только Керенский мог что-то сделать, чтобы укротить зверя. Это был их Мирабо.

— Да, но мы-то знаем, каков удел всех Мирабо.

— Конечно, его бросили на произвол судьбы и умыли руки, как в Локарно.[4]

Поднимался шум, все начинали говорить одновременно. Потом воцарялось молчание. Этель наблюдала, как мать старается сохранить беспристрастность. И кидает наживку: «Меня волнует вот что: жизнь дорожает, как и всё вокруг». Тут же вступает Талон: «Общее подорожание не должно волновать вас, мадам, для экономики это добрый знак. На самом деле жизнь неуклонно дешевеет: именно эта дефляция и должна привлекать ваше внимание. Загляните в свою корзину с покупками: там больше фруктов, овощей и мяса, причем по той же самой цене. Вот это и должно заставить вас задуматься».

Полковник Руар, генеральша Лемерсье и другие начинают перекрикивать друг друга. Кто-то заявляет: «Дорожает абсолютно всё!» Кто-то опасается плавающих цен, девальвации, безработицы. Тетушка Полина спокойно произносит: «Наступает благоприятное время для покупок. Говорят, на Лазурном Берегу частные отели в дорогих кварталах возле вокзала продаются по мизерной цене!» Жюстина: «Да, Лазурный Берег! Кстати, вы видели рисунок в „Озэкут"? Журналист спрашивает хозяина гостиницы: „Как вам сезон?" Тот отвечает: „Не лучший. Да что вы хотите, все наши клиенты в тюрьме!"» Никто не смеется.

Примерно в это самое время Этель впервые услышала имя Гитлер. Вначале посетители салона говорили «Адольф Гитлер», так же как «Аристид Бриан» или «Пьер Лаваль». А иногда Шемен — от Этель и это не ускользнуло — называл его «канцлер» или даже «глава немецкого государства». Но чем прочнее становилось его положение во власти и чем сильнее росла его популярность в мире, тем чаще они стали говорить просто «Гитлер». Время от времени девочка слышала, как Шемен или полковник Руар и его жена, крупная нескладная женщина в шляпе с вуалеткой — ее прозвали Полковницей, — говорили «фюрер». Полковница произносила это слово как «фурор», и Этель задумалась, что оно означает в немецком языке.

«Гитлер сказал…», «Гитлер сделал…». Однажды вечером Жюстина включила в гостиной радиоприемник, и оттуда раздался странный голос — чуть хриплый, доносившийся явно с возвышения; его обладатель произносил речь, прерываемую громом аплодисментов или треском микрофона — было не разобрать. Этель остановилась послушать, и поэтому мать уточнила: «Это Гитлер». И добавила фразу, развеселившую Александра: «Я боюсь этого голоса, меня от него в дрожь бросает». «Голос как голос, ничего особенного», — подумала Этель и решила, что, как это ни удивительно, он напоминает голос Шемена.

Позже, когда все рухнуло, Этель пыталась вспомнить воскресные собрания в гостиной, и та тишина, что окружала ее теперь, сделала звуки ушедших лет более отчетливыми: восклицания тетушек, смех, позвякивание ложечек о кофейные чашки и «музыкальные моменты», инициированные Александром, — они приятно разнообразили беседу. Сонаты Шумана, опусы Грига, Массне, Римского-Корсакова. Этель с нетерпением ждала этих передышек; она садилась за фортепиано и играла, а отец пел или брал в руки флейту. У Александра Брена был красивый баритон, и когда он начинал петь, его маврикийский акцент почти исчезал, растворялся в мелодии. Этель представляла остров предков, пальмы, качаемые пассатом, она слышала шум прилива, крики стрижей и горлиц на краю тростникового поля. Затопленный собор превращался в корабль, лежащий на дне бухты Томбо, а его колокол все еще звонил: это моряк-призрак отбивал склянки. Раз или два на пороге их квартиры неожиданно появлялась красавица Мод в ослепительном, великолепном платье — иссиня-черном, в ушах — золотые креольские серьги; копна роскошных рыжих волос, как поговаривали, скрывала маленькие прищепки, которыми она натягивала кожу на висках. Изумительным голосом она пела арии из «Аиды» или «Ифигении», но ее карьера уже клонилась к закату, она выступала только в провинции и, чтобы как-то сводить концы с концами, работала в ателье, где шили театральные костюмы. Этель очень быстро поняла, какое место занимает Мод в жизни отца. История их отношений началась до ее рождения, но последствия этой истории все еще давали о себе знать. Буря, едва не потопившая семейный корабль. Потом Мод на долгие годы исчезла; Этель слышала, будто у нее был роман с банкиром и что она куда-то уехала. Сейчас, без предупреждения появляясь в гостиной Бренов, она переживала настоящий триумф, хоть он и длился всего несколько мгновений. С бьющимся сердцем Этель ждала, когда зазвучит чудесный голос Мод, пусть даже на самых высоких нотах она и давала «петуха». Александр Брен, как будто соблюдая своеобразный договор, никогда не пел на публике вместе с ней.

Каждый вечер Этель лихорадочно записывала в блокнот все, что обсуждалось в гостиной, словно в этих фразах было нечто чрезвычайно важное, чего ни в коем случае не следовало забывать.

Светские беседы.

— Враг здесь, среди нас.

— «Враг среди нас» — старая песня правых. (Смех)

— Смейтесь, смейтесь, увидите сами: через несколько лет здесь произойдет то же, что в России, и тогда вам придется работать водителем в Лондоне или наняться гувернанткой куда-нибудь в Австралию!

— Австралия мне нравится. (Полина) Это единственная страна, где можно просто быть самим собой.

— Канада, снег, леса — вот о чем я мечтаю. (Мама)

— По мне, там слишком холодно. (Папа)

— Почему не вернуться на Маврикий?

— Никогда в жизни! Если уж отведал Париж…

— Париж — город иллюзий. (Шемен)

— Шарлатанов. (Папа)

— И все-таки враг — вы должны это понять — ходит у вас под окнами, организует забастовки, причем даже в огромных магазинах — «Ля Самар» и «Галерее».[5] Вредительство, саботаж, развал экономики — чувствуется рука Москвы.

— Вы ставите телегу впереди быков, мой дорогой. Забываете про мировые масштабы. Это началось в тридцать первом, когда доллар в течение нескольких часов подешевел на сорок один процент.[6]

— Да, таковы американцы, вы же знаете, они делают с долларом что хотят. Когда наступит подходящее время, они его девальвируют! (Талон)

— Вечно вы с вашими финансовыми историями! (Полина) Разве можно все время думать о банкирах! Неужели нельзя поговорить о чем-нибудь другом?

— Да-да (генеральша Лемерсье), мы с полковником обсуждали автомобили, это гораздо интереснее: «пежо-лежер», «матис», «ликорн», «вивасикс»?

— Мне очень нравится «форд» — могучая машина! (Папа)

— Да, но он дорогой, и еще не известно, что будет в следующем году с ценами на нефть. (Мама) Зато мы установили у себя котел, он подает в комнаты теплый воздух; так вот, даже если нефть закончится, в нем можно будет сжигать мусор.

— Какой ужас! (Генеральша Лемерсье) Только представьте себе запах!

— Ну нет, вы хорошо знаете: дым не пахнет. (Милу)

— К тому же экономно.

— В любом случае, чем ближе война, тем меньше топлива для вашего котла.

— Война! (Полина) Это просто мания какая-то — все время говорить о войне. Я уверена, что войны не будет, немцы больше не допустят такого поражения.

— Но воюют ведь не только немцы. (Милу) Итальянцы, испанцы тоже.

— Япония начала войну против Китая. Знаете, что они устроили в Шанхае?

— Да, но они всего лишь хотели упредить Европу, поэтому и начали первыми.

— Почему вас так интересуют желтые? (Генеральша Лемерсье)

— А я вообще не хочу думать о войне. (Шемен) Все это заговор красных. Муссолини постоянно повторяет, что не станет нападать на Францию, ему достаточно дел в Эфиопии, а Гитлер удовлетворится Судетами. Нет, мы-то знаем: к войне нас подталкивают. Это просто: достаточно найти тех, кому выгодно преступление.

Все это было похоже на один долгий день. Всё тот же гул, возникающий оттого, что присутствующие говорили одновременно: Жюстина, Полина, Милу с их певучими голосами, Александр и гости: генеральша Лемерсье, полковник Руар, Морель, учительница музыки Одиль Северин и невыносимый Клодиюс Талон, после случая в коридоре избегавший смотреть на Этель. И она сама, забившаяся в угол, неизменно рядом с Лораном Фельдом. Этель знала, что молодой человек не принимает участия в беседах. Он сидел на стуле, спина прямая; иногда Этель бросала взгляд на его профиль: маленький нос, круглый подбородок, рыжие локоны, делавшие его похожим на девушку; когда он волновался, на его щеках проступал теплый румянец. Он не поддавался на провокации, лишь едва заметная складка появлялась у него между бровями, когда Талон, большой почитатель «Аксьон франсез»[7], принимался за иностранцев, требуя изгнать их из страны, арестовать испанских беженцев силами жандармерии и немедленно выдать их франкистам.

Лоран Фельд был ее другом навсегда. Он приходил регулярно, худощавый и элегантный, непохожий на юношей, которых Этель встречала в Париже, — непонятный иностранец. Он вмешался в общий разговор только один раз. Талон, как обычно, потрясая своей газетой, взялся за Англию: «Нация изменников, невротиков и торгашей, стремящихся к войне. Будьте уверены, ради собственной выгоды они отправят французов на бойню; как говорится, у нас во Франции — броня танков, у них, в лондонском Сити, — броня сейфов!» Свежие щеки Лорана стали пунцовыми, будто на них упал отблеск пожара. От возмущения он брызгал слюной: «Вы не знаете, что говорите, это стыдно, это невероятно, уверяю вас, Англия — наша единственная союзница, она никогда не бросит Францию в беде!» Поднялся неописуемый шум. Каждый что-то говорил, и над всей этой болтовней прозвучал громкий голос Талона, напоминавший крик ярмарочного зазывалы: «Ладно, ладно, вы так наивны, мой бедный мальчик, очень наивны или очень стараетесь забыть…» Александр поудобнее расположился в своем кресле, держа в руке сигарету, слишком спокойный в общей сумятице; громко и чуть растягивая слова, он произнес: «Давайте оставим разговоры об Англии, вы ведь знаете, что на Маврикии благоволят к этой великой стране».

«Или вы забываете, месье, — продолжал Талон, привстав на цыпочки и не обращаясь более к Лорану Фельду: теперь он выбрал себе другого союзника, — о той незавидной роли, которую сыграла Англия в последней войне, отказавшись послать войска, когда враг уничтожал нас». Тетушка Милу всегда соглашалась с любым, кто принимался критиковать Англию, и даже основала в Париже клуб ретросессионистов в поддержку партии, ставящей своей целью возвращение Маврикия в лоно матери-метрополии[8]: «Да будет вам известно, мой дорогой, что политика Чемберлена еще более непрозрачна, чем непонятное поведение Черчилля. И не забывайте: именно из Лондона к нам пришел большевизм».

Талон: «Всегда одна и та же басня, каштаны, мол, в огне, и нам предстоит их оттуда таскать». Лоран Фельд не мог больше оставаться в гостиной. Несмотря на протесты Александра, он встал, собираясь уходить. Наклонившись к Этель, он произнес: «Не слушайте их, мадемуазель. Англия — замечательная страна, она была и остается союзницей Франции и никогда не признает преступный германский режим». Однако шум в гостиной быстро стих — впрочем, так бывало всегда. Этель взяла Лорана за руку, и они вышли подышать в сад. В чашечках дымился чай, ложечки позвякивали о фарфор, запах пирожных с корицей, испеченных Полиной, смешивался с дымом сигарет и сигар, ароматы выплывали из гостиной. Все разговоры теперь казались одним долгим шелестом — пустым, не стоящим и выеденного яйца.

События развивались всё быстрее. Светские беседы (продолжение)

События развивались всё быстрее. Позже, размышляя об этом времени, Этель пришла к выводу, что она ничего не видела, ничего не понимала. Тем не менее кто-то незаметно переключал сцепление. Машина катилась вперед, набирая скорость, и остановить ее уже было невозможно. В конце тридцать четвертого года умер господин Солиман. Этель запомнила рассказ о его последних мгновениях. Служанка Ида приготовила для него ужин, он жаловался на усталость, головную боль. На рассвете она нашла его вытянувшимся во весь рост на кровати, в черно-серой «тройке» и начищенных туфлях, с галстуком на тощей шее. Он был так спокоен и элегантен, что Ида вначале решила: месье спит, но потрогав его руку, ощутила холод смерти. Отпевание состоялось три дня спустя в церкви Сен-Филипп — дю-Руль. Самюэль Солиман был не очень практичным человеком, однако о некоторых вещах он полагал необходимым позаботиться заранее, поэтому оставил в конверте на мраморной каминной полке необходимые распоряжения, чек для священника — оплата расходов на церемонию — и указал номер могилы на кладбище Монпарнас.

Этель разрешили попрощаться с ним до того, как закроют гроб: «Иди, поцелуй его в последний раз, он так тебя любил!» Мать подтолкнула ее вперед, но она упиралась, сопротивлялась. Не хотела. В конце концов Этель развернулась и выбежала из комнаты, пряча лицо. И застыла в коридоре возле покрытого черной тканью столика, на котором посетители оставляли свои визитные карточки. Происходящее напоминало ей неудачную театральную постановку. Потом она услышала, как, рассказывая кому-то о произошедшем, мать объясняла, что Этель просто переволновалась. Однако сама Этель не помнила, чтобы глаза ее когда-нибудь были такими сухими, как в тот момент.

Она ничего не сказала Ксении. Смерть Самюэля Солимана не шла ни в какое сравнение с гибелью графа Шавирова. Однажды Этель услышала рассказ о последних мгновениях семьи Романовых, расстрелянных в подвале красными. И она была уверена, что Ксения, слушая эту историю, не плакала — она не плакала никогда. В ее синих глазах было что-то суровое и печальное. Ксения казалась ей настоящей героиней.

Через некоторое время Александр отвел Этель к нотариусу — подписать документ о передаче ему несовершеннолетней дочерью всего доставшегося ей наследства.

Господин Бонди выглядел карикатурно: чересчур вежливый фат с закрученными вверх черными усами — явно крашеными. Александр Брен необыкновенно нервничал: он болтал без умолку, а его креольский акцент стал еще забавнее. Этель ничего не объяснили заранее, но накануне вечером она слышала, как родители обсуждали предстоящий поход; затем в ночной тишине хлопнула дверь, и она услышала звук, похожий на рыдание. Наутро, завтракая вдвоем с матерью, Этель внимательно вглядывалась в ее лицо, надеясь прочитать на нем объяснение, но Жюстина отводила взгляд, лишь в уголках рта у нее залегли едва заметные складки; она, как всегда, была красива. «Лик греческой статуи» — в качеств; комплимента обычно говорил Александр.

Нотариус пригласил Александра Брена сесть в кресло напротив стола, а Этель чуть позади, на стуле. Сам он остался стоять и протянул Александру пачку бумаг с таким видом, словно желал побыстрее закончить какой-то тяжкий труд. «Ваш отец, разумеется, ввел вас в курс дела?» Обращаясь к Этель, он смотрел на Александра, поэтому ответил отец: «По правде говоря, мы это не обсуждали, но я и ее мать решили, чтобы упростить процедуру и учитывая ее возраст…» Господин Бонди продолжил, словно ответ его устроил: «Да, но нужно по крайней мере…» Он подыскивал слова. Александр заторопился: «Дорогая моя…» Он взял Этель за руку, стараясь посмотреть на нее, однако высокий накрахмаленный воротник был слишком стянут узлом галстука, и он поспешил отвернуться. Этель разглядывала его профиль: ей очень нравились его изящный нос, усы и борода, а также копна черных волос — ему-то не было нужды краситься, чтобы спрятать седые нити; этот профиль она часто рисовала, подобно тому как девушки рисуют портреты какого-нибудь мушкетера или корсара времен Сюркуфа[9]. «Я не стал говорить тебе… ты ведь знаешь: двоюродный дедушка тебя любил, для него ты была как родная внучка, он всегда хотел оставить тебе большую часть наследства, но для ребенка твоих лет это тяжелый груз…»

Затем господин Бонди стал читать документ. Язык был немного запутанным, к тому же иногда нотариус вдруг принимался забавно булькать, напомнив Этель преподавателя исторической географии; ее одноклассница Жизель Амлен обыкновенно говорила: «Ну, пошел Пужоль брызгать слюной». Этель ухватила только общий смысл документа: отец получал право распоряжаться наследством, поступать с ним по своему усмотрению, тратить и вкладывать, куда ему будет угодно, ссужать деньги на воплощение в жизнь любых проектов. Формулировка была двусмысленной, однако Этель позднее вспоминала, что отец тогда же решил продолжить строительство Сиреневого дома и что, узнав это, она была счастлива.

Нотариус прекратил бормотать, протянул бумаги Александру — перечитать и подписать, потом они стали говорить о других делах. Речь шла о долге, банковских ставках, быть может даже о международной политике, однако Этель уже не слушала. Ей не терпелось оказаться в лицее, сбежать из душной атмосферы кабинета, заваленного бумажками, избавиться от присутствия этого человека, от его усов, черных глаз, манеры говорить и брызжущей слюны. Возле лицея она встретилась с Ксенией и поспешила ей всё рассказать: о Сиреневом доме, который вскоре построят, о том, что его большие окна будут выходить в сад, о зеркальном водоеме, отражающем осеннее небо. Там и для Ксении найдется комната, ей не придется жить на первом этаже грязного, темного здания на улице Вожирар, в этом сарае, где вся семья ночует в одной комнате на матрасах.

Выйдя от нотариуса, она поцеловала отца: «Спасибо! Спасибо!» Александр молча взглянул на нее, вид у него был растерянный, словно он думал совсем о другом. Он пошел по направлению к Монпарнасу — посмотреть на банки и пообедать «по-холостяцки», как он выражался. Этель побежала на улицу Маргерен. Ей еще не исполнилось пятнадцати, и она потеряла всё.

Светские беседы (продолжение)

После обеда — может, тайком выпив или просто будучи взволнованной чем-то, — Жюстина устроила спектакль. Мод, как всегда шумная, кокетливая, находилась в центре внимания, рассказывая об опереттах, концертах, замыслах, словно все еще была актрисой, отправлявшейся на гастроли, а не одинокой, почти нищей старухой, живущей, как говорили, под самой крышей дома на улице Жакоб в обществе полудюжины кошек. Лоран Фельд сидел на пуфе, чуть в стороне, возле Этель. «В самом воздухе чувствуется театральность, — подумала Этель, — суетность и притворство».

Люди умирали: в Нанкине, Эритрее, Испании; лагеря беженцев около Перпиньяна были переполнены женщинами и детьми, ждавшими от правительства одного-единственного слова, чтобы покинуть эту клоаку и вернуться к нормальному существованию. А здесь, на улице Котантен, в гостиной, купающейся в лучах мягкого весеннего солнца, шум голосов создавал некое убежище, тихую гавань, ощущение легкой амнезии без каких-либо последствий.

Жюстина объявила: «„Божья коровка", стихотворение Виктора Гюго». Тетушка Виллельмина села за фортепиано — с очень гордым видом, словно готовилась исполнить гимн. У Жюстины был чистый голос, она слегка растягивала слова, четко артикулируя звуки, каждый согласный был хорошо слышен. На публике она пела впервые.

Какая чудная уловка — Вдруг вымолвить: «Ах, по спине Ползет, пол-зет… так страш-но мне…» — Да эт-то бо-жи-я ко-роов-ка!

Этель почувствовала, что у нее краснеют щеки, а по телу побежали мурашки. Глядя прямо перед собой, она старалась не замечать происходящего. Беседа стихла. Именно это больше всего ненавидела девушка — сосредоточенный вид публики, чрезмерное внимание, вежливое молчание, утонченную ложь, скрывающую страх и злость.

Вся в черных крапинках о-на, Смешная, милая, простааа-я. Умолкла певчих птичек стая, И наступила ти-ши-наааа.

Песенка была длинной, время тянулось слишком медленно. В конце каждого куплета тетушка Виллельмина тренькала по клавишам, видимо изображая щебет птиц в листве деревьев. Женщины обмахивались веерами — в комнате было душно; генеральша Лемерсье сидела с восхищенным видом, ее морщинистый рот напоминал букву «о». Этель чувствовала, как у нее между лопаток течет пот. Не мигая, она смотрела на Жюстину, ухватившись за нить ее голоса, боясь, что та сфальшивит. И вдруг ее рассмешила нелепость происходящего: она вспомнила, как они с матерью репетировали эту песенку для школьного конкурса, проходившего в конце учебного года. Этот жеманный, бессмысленный, сплошь из намеков стишок — глупая пустяковина на тему любви — звучал как обезумевший колокольчик, торопливо и прерывисто, словно был привязан к шее пони, возящего детишек по манежу.

Я над возлюбленной склонился, Поцеловать ее хо-тееел, Но поцелуй мой уле-теел, И ни-че-гооо я не до-бииил-ся.

Еще одна трель — и Жюстина повторила: «И ниче-гооо я не до-бииил-ся»; раздался смех, послышались похвалы, генеральша Лемерсье аплодировала, постукивая сложенным веером по левой ладони.

Почему же именно во время этой забавной сценки Этель возненавидела Мод, возненавидела так сильно, что сердце едва не выпрыгнуло из груди? Она перестала слушать, хотя Жюстина, подбадриваемая шепотом гостей, повторила четверостишие о красавице, божьей коровке и улетевшем поцелуе.

…Бог сотворил зверей и птичек, Мужчины глупости творят.

Последняя строчка была произнесена дрожащим голосом. Тетушка Виллельмина еще раз ударила по клавишам, и грянул гром аплодисментов. Чувствуя, что к горлу подступает тошнота, Этель встала, и тут Лоран Фельд, внимательно слушавший песенку от начала до конца, сунул ей в руку торопливо нацарапанную записку. Этель прочла: «Да хранит нас Господь в другой раз от подобной французской глупости!»

Вид у Лорана был самый серьезный. Он постукивал пальцами по коленям, но в его синих глазах Этель увидела искорку шалости — один-единственный раз он открыл ей свои истинные чувства. И тогда ее захлестнула волна безудержного веселья.

Талон: Ситуация нестабильная, никто не думает о том, что нас ждет неминуемый крах и нынешняя власть не в состоянии его предотвратить. Александр: Ладно вам преувеличивать, в конце концов мы сами их выбрали. Талон: Да, и они, эти люди, постепенно теряющие свои позиции, стараются уверить нас в этом. Помяните мое слово…

Тетушка Виллельмина: Не начинайте опять про этот ваш крах!

Женщины, сообща: Да-да, давайте поговорим о другом! Только не о деньгах!

Шемен: Когда к власти придет Блюм, золото исчезнет!

— Он давно уже не у дел!

— В любом случае Фронт[10] долго не просуществует.

Талон: К счастью, Гитлер сейчас занимается чисткой Германии от большевиков, но здесь нечто подобное может начаться слишком поздно. Жюстина: Всё-то вы о своем Гитлёре! (Ее поправляют: «Гитлер, а не Гитлёр».) Все равно, так или этак! Он не внушает доверия! Шемен: Вы читали статью академика Абеля Боннара в «Пти журналь»? Он встречался с немецким канцлером в Берлине, и тот заявил ему: «Жаль, что французы считают меня диктатором». Александр: Вот это да! Он что, вам нравится? Шемен: Мой дорогой, народная власть не может не быть противоречивой! Гитлер сказал: «Народ со мной, поскольку он знает, что я решаю его проблемы, забочусь о нем и мне интересна душа моего народа».

Виллельмина: Их душа! Давайте еще поговорим

О том, что за душа у бошей!

Шемен: Но, мадам, у немецкого народа и в самом деле красивая и большая душа, — конечно, не столь музыкальная, как ваша…

Виллелъмина: Да не смешивайте вы! Моцарт, Шуберт и Гитлер не могут стоять рядом. (Смех) Талон: И тем не менее вы, как и я, наверняка читали о том, как он приветствовал постановку «Мейстерзингеров» в Нюрнберге: канцлер аплодировал — в Париже такого просто не могло бы быть! Шемен: Потому что у нас в музыке полный декаданс: Дебюсси, Равель и так далее.

Этель так и подскочила: «Это неправда, вы ничего не понимаете, Равель — гений, и Дебюсси тоже…» На глаза ей навернулись слезы, и Лоран в знак поддержки сжал ее руку.

Александр: Хорошо, хорошо, музыка лучше спора, но вернемся к политике, это тема более… легкая! (Смех)

Полина: Кстати, что вы скажете о продаже картин, которые ваш канцлер отправил в Швейцарию, сочтя их «дегенеративными»? Вламинка оценили в двести тамошних франков! Генеральша Лемерсье: Ваш Гитлер ведет себя точь - в - точь как наше маскарадное правительство, вы не находите? Оплачиваемые отпуска, процветающие заводы, все это заискивание перед низами, а?



Поделиться книгой:

На главную
Назад